Дело Бейлиса и миф об иудейском заговоре в России начала XX века — страница 41 из 47

<…> Почему она все это так усердно скрывала? <…> Как, если она неповинна, как ей могло прийти в голову, что ее заподозрят в убийстве ребенка?

После этого Маклаков перешел к кульминационной части своей речи.

Драматическая сцена смерти Жени Чеберяк, нарисованная Маклаковым, потрясла публику. Маклаков начал с одного из характерных для него приемов — сделал уступку, чтобы завоевать доверие присяжных. Некоторые, в том числе Красовский, обвиняли Веру Чеберяк в том, что она хотела смерти своих детей. Это не так, возразил Маклаков.

Но наряду с естественной любовью матери в ней было другое чувство, чувство страха и ужаса за себя… <…> Несчастной Чеберяковой приходится думать в этот момент не о спасении сына, не о спокойствии его; она не смеет закричать сыщикам: «Вон отсюда, здесь смерть, здесь Божье дело!» — она так крикнуть не смеет, совесть ее не чиста, она боится; мало того, она хочет воспользоваться умирающим сыном, она просит Женю: «Женя, скажи, что я тут ни при чем». В последние минуты она хочет использовать Женю для своего спасения: «Скажи им, что я ни при чем». Что же отвечает ей Женя? — «Мама, оставь, мне тяжело».

Умирающий мальчик этой просьбы не исполнил, умирающий мальчик не сказал: «Она тут ни при чем, вот кто виноват». Он не сказал в эту минуту того, что ему было бы так легко сказать. Если бы только это была правда, он бы сказал сыщикам: «Оставьте мою мать, она ни при чем, я сам видел, как Бейлис потащил в печь Андрюшу». Почему бы он этого не сделал? Ведь ему-то бояться больше нечего было; но он этого не сделал, он отворачивается от собственной матери, он ей говорит: «Мама, пойди прочь, мне тяжело». И когда он хочет говорить, эта несчастная мать, как показали свидетели, эта несчастная мать целует его, чтобы мешать говорить, дает ему иудин поцелуй перед смертью, чтобы он не проболтался.

На этих словах у присутствующих перехватило дыхание, очевидцы отмечали, что по меньшей мере один присяжный смахнул слезу. Маклаков тем временем изящно разбирал ошибки обвинения, задавая один за другим вопросы, ответ на которые заключался в них самих. Станет ли кто-то, даже изуверы, хватать ребенка средь бела дня на глазах у нескольких свидетелей? А если даже допустить, что да, почему никто из детей, якобы игравших тогда с Андрюшей, не побежал тут же сказать родителям? Почему вся Лукьяновка в одночасье не узнала о случившемся? Ответ очевиден: «Никто об этом не знал просто потому, что этого не было, что весь этот рассказ неправдоподобная выдумка Чеберяковой».

Маклаков сделал умный психологический ход — воззвал к национальному чувству присяжных. Представьте себе только, сказал он, что «вся Лукьяновка, зная о том, что их ребенка, христианского ребенка, потащили в печку евреи, что он после этого был найден убитым в пещере, что они все-таки побоялись бы об этом кому-нибудь рассказать».

Если бы было то, о чем говорит прокурор… тогда бы вся Лукьяновка встала, эти простые русские люди все поднялись бы, никого не боясь, и Бейлиса судить бы нам не пришлось. Не осталось бы завода Зайцева, не осталось бы Бейлиса, не было бы и суда.

В заключение он подчеркнул, что присяжные имеют право вынести Бейлису обвинительный приговор, если полагают, что против него достаточно улик. Маклаков предлагал им судить на основании одних только улик и не принимать участие в «самоубийстве нашего правосудия», поддавшись тем, кто старается возбудить в них ненависть к евреям.

После Маклакова слово взял Грузенберг, который счел нужным объясниться как еврей, прежде чем приступить непосредственно к делу.

Ритуальное убийство… Употребление человеческой крови… Страшное обвинение, — начал он. — Страшные слова <…> Если бы я, хоть одну минуту, не только знал, а думал бы, что еврейское учение позволяет, поощряет употребление человеческой крови, я бы больше не оставался в этой религии. Говорю это громко, зная, что эти слова станут известными евреям всего мира, что ни одной минуты я не считал бы возможным оставаться евреем. <…> Я глубоко убежден, у меня нет ни минуты сомнения, что этих преступлений у нас нет и не может быть.

Пусть и не с таким изяществом, как Маклаков, Грузенберг продолжил блистательный анализ многочисленных ошибок, неувязок, противоречий и пробелов в аргументации обвинения. Почему обвинители защищают Веру Чеберяк, говоря, что она невиновна в убийстве, и почти сразу объявляют ее возможной соучастницей? Если ее подозревали, почему не предприняли элементарных шагов, чтобы расследовать улики против Чеберяк? Если обвинение так убеждено в виновности Шнеерсона, почему он не сидит на скамье подсудимых рядом с Бейлисом? Обвинители утверждали, что кровь Андрюши понадобилась, чтобы освятить молельню, которую строили Зайцевы. Раз так, почему же и Зайцевых не судят? Бóльшую часть шестичасовой речи Грузенберга занял беспощадный логический разбор доводов обвинения. А в заключение он вновь взял торжественную ноту:

…Крепитесь, Бейлис. Чаще повторяйте слова отходной молитвы: «Слушай, Израиль! — Я — Господь Бог твой — единый для всех Бог!». Страшна ваша гибель, но еще страшнее самая возможность появления таких обвинений здесь, — под сенью разума, совести и закона.

Маклаков считал, что любая попытка адвокатов защищать евреев в целом или оспаривать существование ритуальных убийств уводила в сторону и даже ставила под угрозу жизнь подзащитного. Несколько десятилетий спустя он писал в мемуарах: «Грузенберг держался того мнения, что на скамью подсудимых посажено еврейство и от „кровавого навета“ надлежит защищать не только Бейлиса, но и еврейство в целом», — тогда как сам Маклаков «всегда был сторонником защиты Бейлиса, а не евреев». Не исключено, что Маклаков преувеличивает их расхождение. В своих воспоминаниях Грузенберг согласен с ним: «На суде нужно только одно: доказать, что тот, которому приписывается убийство из ритуальных побуждений, убийства не совершил», — но в речи он отчасти отступил от этого принципа. Пожалуй, оценка Мориса Самюэла: «…Чем красноречивей он [Грузенберг] говорил, тем более ненужными казались его слова» — чересчур сурова. В мемуарах Грузенберг пишет, что «дозволил себе» обратиться к присяжным с некоторыми соображениями общего характера. Но разумно ли он поступил, сказать трудно.



На тридцать второй день суда прозвучали две последние речи в защиту Бейлиса — Александра Зарудного и Николая Карабчевского. Речь Зарудного не удалась. Вместо того чтобы позволить словам экспертов произвести нужное впечатление и объявить разговоры о ритуальном убийстве абсурдом, он пустился возражать Шмакову в мелочах, касающихся еврейской религии. Высказывания Зарудного о предметах более общего характера были безупречны и порой красноречивы: «Суд — это нечто вроде храма. Как в храме молятся за врагов своих, где всегда нужно относиться с полным беспристрастием, с чистым сердцем, без всякого предубеждения, даже к врагу своему». Но эти правильные мысли потонули в «двухстах сорока восьми положительных заповедях», семи законах сынов Ноевых и ссылках на Исход.

Последним говорил Николай Карабчевский. Со свойственным ему витиеватым стилем он не смог подстроиться под необразованных присяжных, говорил о попытке обвинения доказать свою правоту «путем сопоставления отрицательных величин», употреблял такие слова, как «аксиома», «идиллия», «экстратерриториальный» и «казус». И все же Карабчевский акцентировал некоторые тезисы Грузенберга и Маклакова — в частности, о пропавшем пальто Андрея. Как признавали сами обвинители, все указывало на то, что оно осталось в квартире Чеберяков. Почему Вера Чеберяк никому о нем не сказала? «Отойти от этого пальто невозможно», — подчеркнул Карабчевский. «Против Бейлиса, собственно говоря, никаких улик нет», — продолжал он. К тому же не следует недооценивать впечатления, какое производила сама личность Карабчевского, обаяние которого так всех изумляло. Некоторые говорили, что речи Карабчевского надо слышать, а не читать; вероятно, его речь в защиту Бейлиса вызвала больший отклик у присяжных, чем можно предположить, когда мы ее читаем.

На тридцать третий день суда, после взаимных возражений, не прибавивших к делу ничего существенного, судья предоставил Бейлису последнее слово.

Бейлис поспешно встал. «Господа судьи, — он говорил быстро, глядя прямо на присяжных — в свое оправдание я бы мог много сказать, но я устал, нет у меня сил, говорить не могу. Вы сами видите, господа судьи, господа присяжные заседатели, что я невиновен. Я прошу вас, чтобы вы меня оправдали, чтобы я мог еще увидеть своих несчастных детей, которые меня ждут два с половиной года».

Двадцать восьмого октября 1913 года в восемь утра Менделя Бейлиса отвели в тюремную контору и передали конвоирам. Перед тем как покинуть здание тюрьмы, его, как всегда, тщательно обыскали.

На Софийской площади дежурила конная полиция, а по периметру выстроился отряд пеших казаков. Власти ставили перед собой цель не допустить, чтобы на площади собралась толпа, способная учинить беспорядки. Около тысячи человек, собравшихся в ожидании приговора, теснились на тротуарах вдоль домов, расположенных вокруг площади. Судя по сообщениям в газетах, большинство собравшихся были за оправдание Бейлиса. Те, кто поддерживал обвинение, собрались на другой стороне площади, в Софийском соборе, где «Двуглавый орел», правая молодежная организация во главе с Голубевым, служила панихиду по Андрею.

Когда открылось заседание суда, обвинение предприняло попытку официально закрепить свою стратегию. Отвечая на первый вопрос, присяжные должны были, по версии обвинения, принять решение относительно характера убийства и места, где оно было совершено:

Доказано ли, что 12 марта 1911 года в Киеве, на Лукьяновке, по Верхне-Юрковской улице, в одном из помещений кирпичного завода Зайцева, принадлежащего еврейской хирургической больнице… тринадцатилетнему мальчику Андрею Ющинскому при зажатом рте были нанесены колющим орудием на теменной, затылочной, височной областях, а также на шее раны, сопровождавшиеся поранениями мозговой вены, артерий, левого виска, шейных вен, давшие вследствие этого обильное кровотечение, а затем, когда у Ющинского вытекла кровь в количестве до пяти стаканов, ему вновь были причинены таким же орудием раны в туловище, сопровождавшиеся поранениями печени, правой почки, сердца, в область которого были направлены последние удары, каковые ранения в своей совокупности числом 47, вызвав мучительные стр