Дело Бронникова — страница 30 из 58

С марта 1937 г. по начало февраля 1938 г. Лозинский работал в ГПБ по договору.

Потом, в 1940-е, будет триумфальное признание, Сталинская премия за «подвиг своей жизни» (ахматовская характеристика) — бессмертный перевод «Божественной комедии» Данте. М.Л. Лозинский переводил, превозмогая физические страдания, зная, что смертельно болен…

Из дневника Л.В. Яковлевой-Шапориной (запись от 03.02.1955):

«Я сейчас вернулась с кладбища. Мы похоронили Михаила Леонидовича и Татьяну Борисовну Лозинских. От нас ушли люди такого высокого духовного и душевного строя; эта семья — видение из другой эпохи. <…>

Оглядываешься кругом и никого не видишь. Такая спаянность сердечная до самого конца, до “остатного часа”, до могилы и за могилой. <…>

“Эти похороны — легенда”, — сказал Эткинд, и он же в Союзе писателей на гражданской панихиде лучше всех охарактеризовал М. Л. и отношение к нему младшего поколения. “В жизни Михаила Лозинского не было ни одного коварного, ни одного лицемерного поступка, ни одного темного пятна”.

<…> 31 января ему вспрыснули морфий, он заснул, спокойно дышал, потом перестал дышать, умер в два часа дня. Около него были дети. Татьяна Борисовна, когда М.Л. заснул, легла отдохнуть, сказав, что у нее очень тяжелая голова. <…> Ее, спящую, перевезли в Свердловскую больницу, и вечером 1 февраля Наталья Васильевна позвонила мне: “Татьяна Борисовна скончалась”. Я была совершенно потрясена. В ней была такая внутренняя чистота, тонкость, доброта. Больно, так больно, что ее больше не увидишь. <…>

Вот прожили вместе больше сорока лет и ушли вместе…»[128]

Рыжкина-Петерсен Мария НикитичнаМакс-Памбэ-Скуратов

Переводчица, библиотекарь и журналистка Мария Рыжкина-Петерсен была арестована в один день со своим учителем Михаилом Лозинским, всего через три дня. Почему выбор следователей по делу № 249-32, или «Делу Бронникова», пал именно на нее, остается до конца не ясным.

Мария Никитична оставила свои воспоминания, которые хранятся сегодня в Москве, в Доме русского зарубежья им. А.И. Солженицына. Они-то и стали для нас основным источником сведений о ее жизни и, в частности, событиях 1932 года.

«Однажды в воскресенье я подъезжала на извозчике к дому. В санях, в ящике, находился обеденный сервиз или часть его, которую Дина (Дина и Елена — сестры М.Н. Рыжкиной. — Авт.) сочла нужным отдать мне. В самом деле, сервиз на двенадцать персон был великоват даже для ее жадности. Плохо было то, что сервиз находился еще на Кузнечном (вероятно, на Кузнечном находилась часть сервиза. — Авт.), у Елены, а зять Мамонтов был как раз незадолго перед тем арестован! За что? Уж не знаю. Когда я подъехала к дому на Васильевском, от подъезда отделился (именно “отделился”, а не отошел) какой-то тип, в тогдашней форме ГПУшников, сменившей пресловутые гороховые пальто дореволюционных филеров: черное пальто с кроликовым воротником, черная кепка и высокие сапоги. Мне стало не по себе: вывезти что-нибудь из квартиры арестованного могло дорого обойтись. Но шпик скрылся, я управилась с моим сервизом и вернулась к Марье Оскаровне (сестра В.А. Петерсена, мужа Рыжкиной, у которой супруги жили в то время. — Авт.). Оскарыч устраивал тогда совместно с Лозинским выставку по случаю столетней годовщины смерти Гёте. Я уже к работам не привлекалась — вероятно, еще нечего было этикировать. Материал только подготавливался. Усердие русских интеллигентов о ту пору поистине не знало границ! Ненормированный рабочий день был для них тогда почти обязателен. И вот оба устроителя сговорились прийти в воскресенье, поработать без помехи. Однако вернувшийся домой Оскарыч, сказал мне вскользь: “А Лозинского сегодня не было!” Ну не было, так не было! Что ж особенного. Справедливо пишет Солженицын, что человек, видя кругом аресты, никак не думает, что и его может постигнуть то же самое. “Меня-то за что же?” Ну вот. А ночью раздался звонок, Мария Оскаровна пошла открывать и вернулась с кратким: “Вас!” В прихожей стоял “чин”, солдат с винтовкой и управдом. Мы наскоро оделись, а “чин” подошел к телефону, набрал номер и сообщил торжествуя: “Мы их нашли!” Словно мы прятались. “Чин” был очень огорчен, узнав, что все принадлежит Марии Оскаровне, а нашего имущества здесь нет. И тут я сделала глупость, сказав: “Там в прихожей еще лежит моя сумочка!” А в сумочке находилось сразу два доказательства моей связи с заграницей: 1) Письмо моей золотой Минхен (кто такая Минхен, выяснить не удалось. — Авт.), адресованное из Ревеля Дине, в котором она спрашивала обо мне, и 2) перевод гумилевского “Слоненка” на немецкий язык, сделанный Раичкой Блох в Берлине и присланный ею О. А. Добиаш-Рождественской, которая и дала его мне на прочтение. Стало быть, примешивались к нашим преступлениям еще и чужие имена. Мысль об этом отравила мне еще более мое пребывание в одиночке. Взял “чин” и тетрадку с началом моего “труда” по истории картошки в России в беллетристической форме. Жаль, что пропал “труд” — после мне не хотелось к нему возвращаться. Да и материалов под рукой не было. “Чин” заказал машину, но она долго не приезжала, и я даже предложила ему идти пешком. Сантиментов разводить при прощании не полагалось. Я только обратилась к Марии Оскаровне со словами: “Поберегите его!”, и, обняв мужа, сказала: “Слушайся старших!”, а он, когда я направилась с моими нежелательными спутниками к двери, сказал: “Ну вот! Теперь, наконец, можно лечь спать и выспаться!” Galgenhumor[129] — говорят в таких случаях немцы. Посадили меня в машину и повезли. Что-то мелькало за окнами. Как раз попала в поле зрения библиотека и потом Симеоновский мост… Прием, одиночку и пр. описывать не стоит — они описаны тысячу раз. Гнусно было и нудно, а главное, боязнь повредить другим, в первую очередь, конечно, Лозинскому, а потом и Морицу. Я тогда не знала, что он “заговоренный”».

Из протокола допроса

1932 года III месяца 23 дня я, уполномоченный СПО Бузников А.В., допрашивал в качестве обвиняемой гражданку Петерсен-Рыжкину, и на первоначальном допросе она показала:

Петерсен-Рыжкина Мария Никитична, 1898 г. р., дочь купца и потомственного почетного гражданина, Ленинград, набережная Лейтенанта Шмидта, д. 7, кв. 4. Библиотекарь ГПБ, замужем, муж — Владимир Оскарович — служащий ГПБ. За границей в Ревеле проживает моя близкая знакомая Нина Федоровна Штерн, кооптировавшаяся в 1921 году, с которой я переписываюсь. Отец имел три дома на Кузнечном переулке в Петербурге и имение в 500 десятин в Московской губернии. Образовательный ценз — высшее библиотечное, беспартийная, не судима.

М.Н. Рыжкина родилась 19 февраля 1898 г. в Петербурге. Ее родовое древо уходит корнями к старообрядцам, крепостным графов Шереметевых, разбогатевшим после освобождения и ставшим купцами-миллионерами. Переехав в Петербург, Рыжкины купили несколько доходных домов в центре города и безбедно зажили своей большой семьей.

В 1906 г. родители отдали Марию Никитичну в женскую гимназию при пансионе А.А. Ставиской. В 1909 г. гимназию купил великий князь Дмитрий Константинович и переименовал в Женскую гимназию е. и. в. великой княгини Александры Иосифовны. Одновременно это учебное заведение получило все права правительственных гимназий. В 1911 г. гимназия перешла в собственность П.А. Макаровой.

В 1915 г. М.Н. Рыжкина поступила в Женский политехнический институт, но после окончания второго курса перешла на исторический факультет Петроградского университета. Учеба доставляла Марии Никитичне истинное удовольствие, и она, несомненно, стала бы неплохим ученым-историком, однако революция 1917 г. все изменила. Имущество семьи было экспроприировано, жить стало не на что, и М.Н. Рыжкина оставила Университет, чтобы пойти работать делопроизводителем в Квартирное управление и машинисткой в Севпродуктпуть.

Служба в советских учреждениях наводила на М.Н. Рыжкину тоску, она мечтала о другой доле:

«И вот однажды, проезжая по Литейному в трамвае, я увидела на стекле вагона объявление об открытии “Литературной студии” на Литейном же, в доме Мурузи. Были перечислены и предметы, и имена лекторов, и я подумала: “Чем черт не шутит!” <…> И так однажды вечером прекрасного летнего дня пошла я в этот самый дом Мурузи. Слушала я главным образом Гумилева и Чуковского, творения которых мне были знакомы. Лекции читались в помещении бывшей детской, на стенах висели еще картинки (приложения к “Задушевному слову”?) и какие-то роскошные издания Вольфа еще лежали на подоконниках. Эта обстановка была в свое время забавно описана Елизаветой Григорьевной Полонской, равно как и сам лектор Гумилев, сидевший преимущественно на столе и вертящий в пальцах папиросную коробку. Хотя он и уверял, что может из любого человека сделать поэта, а из любого поэта — хорошего, вопрос этот для меня оставался спорным. Определенного плана у нашего лектора очевидно не было. Он производил какие-то эксперименты и с увлечением говорил о французских романтиках Гюго, Мюссе и прочих, которыми он, может быть, занимался в свое время в Университете и теперь пользовался своими университетскими записками. <…>

Между тем студию перенесли в Дом искусств, на углу Мойки и Невского. Ну, тут было повольготнее и как-то дружнее. Давали концерты, устраивались вечера поэтов, читались доклады. <…>

Однажды в Доме искусств был назначен концерт Шопена, и я очень хотела его послушать. По ошибке или потому, что просто пришла на час раньше, я, ища себе пристанища, решила зайти в семинар “Художественного стихотворного перевода” Лозинского. Вошла. За столом сидел очень высокий, плотный, широколицый руководитель семинара М.Л. Лозинский. Перед ним — три-четыре слушательницы. Переводили стихи Эредиа, о котором я никогда не слыхала, а когда услышала, то замерла как очарованная. <…> Мне нравились стихи, мне нравился метод: участники предлагали свои варианты, которые лектор обсуждал, и наконец, мне нравился сам лектор, обладавший каким-то только ему свойственным шармом.