Дело было так — страница 12 из 40

орых глаза во плоти увидеть не могут.

Многие годы спустя, разговаривая как-то с отцом о его любимом городе, я сказал ему, что мой Иерусалим — это не Храмовая гора, и не Масличная гора, и не крыша монастыря Нотр-Дам, не те рынки, кварталы и переулки, которые он описывал в своих стихах и рассказах, а вот эта троица — сумасшествие, слепота и сиротство. К моему удивлению, он улыбнулся и сказал, что я прав — и даже больше, чем сам предполагаю.


Тут, в нашем квартале, у мамы появился маленький клочок собственной земли, и она стала вкладывать в него все свои земледельческие умения и всю свою тоску по Долине, по дому и по сельскому хозяйству. Она работала там босиком и в коротких штанах, вид которых кружил голову даже проходившим мимо слепым. А еще возле нас, немного выше, на том месте, где сейчас построена огромная ешива рава Кука, было открытое каменистое поле, и скотоводы из соседнего района Гиват-Шауль пасли там своих коров. Эти коровы, хотя и иерусалимские, напоминали маме родную деревню — она смотрела на них из окна кухни, и душа ее радовалась:

— Смотри, там есть одна первотелка! Дай-ка я сбегаю, потолкую с ней.

Она выбегала из дому, издавая резкие пастушьи звуки из плотно прижатого к губам кулака, точно из маленькой дудочки, и возвращалась не с пустыми руками — приносила немного коровьего навоза для удобрения своего огорода.

И хотя она давно уже покинула деревню и бабушкин дом, а в Иерусалиме у нее был теперь свой дом и своя семья, где никто не требовал от нее наводить идеальную чистоту, не забирал ее для этого из класса и не угрожал порезать на кусочки, она по-прежнему мыла пол точно так же, как дома, у матери: никакой швабры, только вручную, наклонившись, шаг за шагом отступая назад и широкими дуговыми движениями проходя при этом тряпкой по полу перед собою. Она всегда гордилась своей гибкостью и способностью доставать до пола, не сгибая колени.

Потом, выжимая тряпку в ведро, она проверяла стекающую воду против света, смущенно улыбалась и говорила, словно извиняясь:

— Боюсь, я тоже немного заразилась этой болезнью.

Все знали, что это за болезнь и чья она. Даже после смерти бабушки Тони и вплоть до своей собственной кончины мама всегда говорила о любом, кто проявлял нездоровый интерес к чистоте: «Настоящая Тоня», — даже если это была она сама.

А поскольку она учила меня пришивать пуговицы, гладить рубашку, латать брюки, варить еду и всем прочим делам, которым в дни моего детства учили только девочек, то однажды я получил у нее также урок мытья полов.

Через несколько минут я заметил, что она насмешливо следит за тем, как я выкручиваю тряпку. Подождав, пока я кончу, она спросила, выкрутил ли я тряпку абсолютно до конца?

— Абсолютно, — с гордостью заверил я. — Ни капли не осталось.

Тогда она взяла у меня тряпку, снова выкрутила ее, и в ведро щедро полилась вода — да еще сколько!

Я был удивлен. А если честно, то даже немного обижен. И тогда мама раскрыла мне секрет, который ее мать объяснила ей в детстве. Мужчины, сказала она, выкручивают с силой, а женщины — с умом. Мужчина держит тряпку двумя руками, каждая тыльной стороной кверху, и крутит только сильную руку, а вторую оставляет на месте — «дает контру», как говорят специалисты. А женщина, тем более если это женщина из нашей семьи, то есть выпускница Факультета Мытья Полов из Высшей Школы Чистоты имени Бабушки Тони, делает это иначе: у нее тыльная сторона одной ладони тоже повернута вверх, но тыльная другой, наоборот, вниз, так что работают обе руки — они выкручивают и движутся при этом навстречу друг другу, пока не перекрещиваются, и тогда выпрямляются. При таком способе выкручивания образуется дополнительный крутящий момент за счет лишних девяноста градусов вращения и выжимания.


Время от времени к нам приезжали мамины братья и тетя Батшева. Больше всего мне помнятся визиты дяди Менахема, потому что к каждому его приходу мама загодя составляла список вещей, которые нужно починить в доме. Мой отец не понимал и не хотел понимать в этих делах ничего, что было сложнее замены перегоревшей лапочки, и должен признаться, что я и это его свойство тоже унаследовал. Но мамины братья, как и большинство других мошавников в те времена, прекрасно умели делать все — чинить и строить, заливать бетон и настилать полы, соединять водопроводные трубы и прокладывать электропроводку. Когда мне в детстве читали стишок: «Дядя есть такой у нас — все умеет первый класс», — я всегда думал, что это стишок о маминых братьях.

Дядя Менахем знал, что не найдет у нас никаких рабочих инструментов и потому всегда приносил их с собой. У них были замечательные имена — «жабка», «зубило», «маленький швед», «личный плаер, без которого ни один мошавник не выходит из дому», — и когда он раскладывал их на столе, отец напрягался, опасаясь, что хозяйственные умения молодого шурина нанесут ущерб его собственному статусу «мужчины в доме». Он тут же начинал суетиться, бегать вокруг, и, пока дядя Менахем, к примеру, заменял уплотнитель на протекающем кране, обматывал льном нарезку и прочищал забитую раковину, отец только и делал, что непрерывно давал ему указания.

Одно происшествие я помню во всех деталях. Дело было так: дядя Менахем в коротких рабочих штанах и высоких рабочих сапогах стоял на стуле, поставленном на кухонный стол — гвозди и винты во рту, инструменты выглядывают из кармана и подвешены на поясе, — и соединял провода, чтобы потом поменять патрон и подвесить к потолку новый абажур. Мама придерживала стул за ножки, я смотрел на дядю обожающими глазами, а отец бегал вокруг стола и командовал:

— Не так… Затяни еще… Раньше отпусти это, а потом заверни то…

Дядя Менахем только косился на него сверху— сначала с удивлением, потом с нетерпением, а затем, наконец, выплюнул гвозди и винты на ладонь и сказал:

— ШАлев, — именно так, с тем самым ударением на А, — ШАлев, сделай мне одолжение, пойди, попиши стихи…

Это скрытое напряжение между «нагалальской» и «иерусалимской» ветвями нашей семьи имело несколько обличий — иногда очень забавных, иногда поменьше. Для мамы прославленная нагалальская круговая застройка[38] была не менее «исторической», чем все иерусалимские святыни, и, даже покинув этот «нагалальский круг», она продолжала скучать по своему мошаву и по всем своим близким. Отец, напротив, терпеть не мог бабушку Тоню, сочувствовал дедушке Арону и ощущал, что мамины братья хоть и приняли его в семью, но без особой радости. Дядья посмеивались над тем, что у него все политические взгляды правые, а все руки — левые, а он отвечал им на свой лад, с изобретательной насмешливостью: во время своих редких приездов в Нагалаль всякий раз спускался к навесу для индюшек, кричал им: «Да здравствует социализм!» — а когда глупые птицы, по обычаю всех индюшек, отвечали ему восторженным хором согласия, поворачивался к хозяевам и с иронической улыбкой говорил им:

— Видите? Вот так оно делается. Это очень просто…

Понятно, что отец не был склонен к слишком частым визитам в Нагалаль, и мама, которая хотела, чтобы я не терял связь с ее семьей и родными местами, но не могла поехать туда со мной, потому что Рафаэла была еще младенцем, несколько раз посылала меня туда одного, с молоковозом, который доставлял молоко из Нагалаля в Иерусалим.

Мне было пять лет, когда мама в первый раз решила, что я уже достаточно большой для такой поездки. Она разбудила меня в половине третьего утра. Прежде всего мы выпили чай: она — свой кипяток, а я — из блюдца, чтобы быстрее остыло, потому что «нам уже нужно бежать, Мотька с его танкером не могут ждать долго».

«Мотькой» она называла Мордехая Хабинского, водителя нагалальского молоковоза, а «его танкером» был сам молоковоз, точнее, деревенский грузовик типа «Мэк-дизель» с установленной на нем цистерной. Иерусалимский молокозавод фирмы «Тнува»[39] находился тогда в районе Геула, минутах в сорока пяти ходьбы от нашего дома, ходьбы молодой матери: одна рука держит за руку полусонного ребенка, в другой — маленький чемоданчик с его вещами, а вокруг — прохладная темнота летней ночи. Со временем я запомнил эту дорогу наизусть. Вначале мы спускались к бульвару Герцля, выходя на него напротив гаража автобусной компании «Мекашер», оттуда поворачивали налево, поднимаясь к памятнику Алленби в районе Ромемы и там сворачивали к мастерской каменотесов «Абуд-Леви», где обычно днем, когда мы с мамой ходили на рынок, непрерывно грохотали молотки и зубила, но в эти часы царила мертвая тишина — как будто воздух порвался точно в том месте, откуда должны были доноситься звуки.

Потом мы проходили лагерь Шнеллера[40] и продолжали спускаться по улице Царей Израиля, главной улице Геулы. То тут, то там навстречу нам попадались торопившиеся на утреннюю молитву верующие, но ни единой машины не было вокруг, даже издали не видно.

Много позже, уже в молодости, лет в двадцать, мне довелось однажды испытать странное и приятное переживание, связанное с теми ночными походами: в течение трех недель кряду, почти каждую ночь, мне снилось, что я спускаюсь по тому же участку улицы, от лагеря Шнеллера и до площади Шабат, но один, без мамы. Я иду, то и дело ударяя ногой по асфальту, и от этого подпрыгиваю, взмываю в воздух и долго лечу в медленном высоком прыжке, шириной в сто пятьдесят, а то и двести метров, и на самой его вершине пролетаю над всеми домами улицы, мягко приземляюсь, и снова ударяю ногой, и снова взлетаю. Полеты во сне — дело нередкое, но почему я летал именно там и почему так много раз подряд? Не знаю. После двадцати или около ночей эти полеты во сне перестали меня навещать, и я еще долго жалел об этом.

Но тогда, в тот первый раз, мы с мамой шли по земле, никуда не взлетая, пока не вышли на площадь Шабат, где повернули налево, а потом опять налево, к молокозаводу. Наш молочный «танкер», неизреченное имя