Дело — страница 4 из 7


Глава VIII. Сомнения и вспышка гнева

Второй день рождества, сырой, дождливый и ветреный, Мартин провел, играя с детьми в большой гостиной. Играл он, совсем как когда-то в дни нашего с ним детства, сосредоточенно и азартно. Он изобрел игру, нечто вроде пинг-понга, осложненного невероятно запутанным счетом, играли в который линейками на низеньком столике, сидя на полу. Айрин и Маргарет очень потешались, смотря, как мы с ним соревнуемся.

Хотя наши жены и знали, что Мартин встревожен, так как еще накануне вечером мы рассказали им о том, какой оборот приняло дело, по виду его догадаться об этом было невозможно. Он старался во что бы то ни стало победить, играя, однако, по правилам, строго по правилам. Его сын Люис следил за игрой сосредоточенными, как у отца, и такими же блестящими глазами. Не менее увлечен игрой был и мой сын. Когда мы кончили, Мартин стал учить их обоих, терпеливо показывая, как нужно «подрезать» мяч, снова и снова повторяя удар, как будто он и думать забыл о перемене позиции Скэффингтоном, как будто сейчас по крайней мере ничто, кроме резаного удара, его не интересовало. За узкими длинными окнами мотались ветви деревьев и сверкала трава, осыпанная блестками дождя.

Перед самым чаем дети ушли к себе слушать патефон. Мартин обратился ко мне:

— Не знаю, — сказал он, — просто не знаю. А ты?

Годами уже мы разговаривали, как посторонние люди. Но способность понимать друг друга с полуслова сохранилась: по тону голоса один улавливал мысль другого.

— Хотелось бы мне лучше понимать техническую сторону этого дела. Все-таки до известной степени было бы легче, как ты думаешь?

— По всей вероятности, — ответил Мартин с чуть заметной улыбкой.

Больше в тот день по этому поводу он не сказал ни слова.

На следующий день в то же самое время, снова получив от детей временную передышку, мы сидели в гостиной с Айрин и Маргарет. По окнам хлестал дождь; было бы совсем темно, если бы не проникавший из сада рассеянный, отраженный свет, который наполнял комнату зеленоватым подводным полумраком.

— Скверная история! — сказал Мартин, не обращаясь ни к кому в отдельности; сказал не с тревогой, а скорее с досадой. И опять мне стало ясно, что он почти ни о чем другом все это время не думал.

— Завтра утром мне предстоит разговор со Скэффингтоном, — обратился он ко мне.

— А нельзя ли Скэффингтона как-нибудь отложить? — спросила Айрин.

— Что ты скажешь ему? — спросил я.

Он покачал головой.

— Я все-таки очень надеюсь, что в конце концов ты с ним согласишься, — сказала Маргарет.

— А почему, собственно, ты на это надеешься? — вспыхнула Айрин.

— Ты представляешь, что должен был пережить Говард, если допустить, что Скэффингтон прав? А для нее, я уверена, это было еще хуже, — ответила Маргарет.

— Что ты думаешь сказать ему завтра? — повторил я свой вопрос.

— Прав Скэффингтон или нет? — спросила Маргарет.

Мартин посмотрел ей прямо в глаза. Он уважал ее. Он знал, что кому-кому, а ей придется ответить не увиливая.

— Известный смысл в том, что он говорит, есть, — сказал он.

— Значит, ты действительно думаешь, — сказала она, — что Скэффингтон может быть прав?

Она говорила спокойно, почти небрежно; казалось, она вовсе не настаивает на ответе. Но не ответить ей было нельзя.

— Мне кажется, что в словах Скэффингтона больше смысла, чем во всех других объяснениях, — сказал Мартин, — но все же смириться с этим не так-то просто.

— Ты считаешь, что он прав?

— Возможно, — ответил Мартин.

Неожиданно Маргарет разразилась смехом — смехом искренним и веселым.

— Ты только подумай, — вскричала она, — какими невероятными дураками мы все будем выглядеть!

— Да, я уже думал об этом, — сказал Мартин.

— Все мы, вообразившие себя тонкими знатоками человеческой натуры.

Но Айрин, что с ней случалось редко, не была расположена к шуткам. Нахмурив брови, она спросила Мартина:

— Слушай, а разве тебе так уж необходимо ввязываться в это дело?

— Что ты хочешь сказать?

— Предположим, что Скэффингтон решит действовать. Ведь тогда без неприятностей не обойтись?

Мартин переглянулся со мной.

— Мягко выражаясь, да!

— Ну хорошо, так зачем же тебе ввязываться? Я хочу сказать — разве это должно исходить от тебя? Разве это твое дело?

— Не то чтобы специально мое.

— А чье? — спросила Маргарет.

Он ответил ей, что по уставу колледжа первый шаг должны были бы сделать члены подкомиссии, то есть Найтингэйл и Скэффингтон.

— Вот видишь, — сказала Айрин, — обязательно ли тебе тогда принимать в этом деятельное участие?

— Нет, не обязательно, — ответил Мартин. И добавил — По правде говоря, чтобы не рассориться с половиной членов совета, мне следует держаться более или менее в стороне.

— Следует? — воскликнула Маргарет. Она покраснела. — Ты что, в самом деле хочешь, чтобы он отошел в сторонку? — горячо сказала она.

И почти тотчас же, словно ее отражение в зеркале, вспыхнула Айрин. Как ни удивительно, они с Маргарет прекрасно ладили. Даже мысль, что невестка может когда-нибудь посмотреть на нее с неодобрением или, тем более, посчитать ее черствой и эгоистичной, была неприятна Айрин. Потому что у нее, вопреки, а может, до известной степени благодаря всей ее светскости, было сердце простое и щедрое.

— Ну, — сказала она, — кто-нибудь ведь да уладит все это, если там вообще есть что улаживать. Если без нашего Мартина нельзя было бы обойтись, тогда, конечно, другое дело. А так, пусть с этим грязным делом возится Джулиан Скэффингтон. Он для этого создан. Этой паре ничего не стоит со всеми здесь перессориться. Я ведь что хочу сказать — только мы так славно устроились, первый раз в жизни у нас нет никаких врагов…

— Уж не в том ли дело… не боишься ли ты, что Мартину может повредить в будущем, если он вмешается?

Айрин ответила ей смущенно, с вызовом:

— Что ж, если говорить начистоту, — да, я боюсь и этого.

Маргарет покачала головой. Даже став моей женой, познакомившись с моими коллегами и увидав воочию, как тернист и извилист путь к успеху, она все еще сохраняла какие-то иллюзии. Ее дед вышел вместе со своим братом из членов совета колледжа в знак протеста против тридцати девяти догматов[6]. Иногда, когда мне хотелось поддразнить ее, я спрашивал, сознает ли она, какую роль для них — да и для нее тоже — сыграло то обстоятельство, что оба они были людьми состоятельными. Она сохранила прямодушие, унаследованное от них. Она вовсе не считала, что мы с Мартином скверные люди. Любя меня, она даже находила во мне некоторые достоинства. Но уловки, расчет, своекорыстье людей, прокладывающих себе путь к успеху, не встречали у нее сочувствия.

— Интересно, — сказала она, не обращаясь ни к кому в отдельности, — усомнилась ли в нем хоть раз Лаура?

— Нет, — ответил я.

— Для нее на свете никого не существует, кроме него, — сказал Мартин, — не представляю себе, чтобы она хоть на секунду могла усомниться в нем.

— В таком случае, на всем свете она была единственная. Воображаю, что она должна была пережить.

Я понимал, что Маргарет умышленно играет на наших лучших чувствах. Она тоже была непроста. Она совершенно точно знала, что ей нужно от Мартина и — если я смогу принять в этом деле участие — от меня.

Но Айрин парировала, небрежно заметив:

— Мне-то она этого, во всяком случае, не расскажет. Меня она терпеть не может.

— Почему бы? — спросил я.

— Представить себе не могу.

— Наверное, ей показалось, — заметил Мартин, — что ты взяла Дональда на прицел.

— Ну уж этого ей показаться не могло. Никак не могло, — закричала Айрин, охваченная шумным весельем при одной только мысли (несмотря на то что терпеть не могла Говарда и уже много лет была примерной женой), что ее подозревают в нарушении супружеской верности.

Затем она обратилась к Маргарет:

— Им ведь и помочь будет не так-то легко. Как ты не понимаешь?

— Опять же мягко выражаясь, — сказал Мартин.

— Ты не станешь впутываться без особой нужды? Вот все, о чем я тебя прошу. Не станешь?

— Неужели, по-твоему, я когда-нибудь впутывался во что-нибудь зря?

Никто из нас не знал наверное, что именно он собирается предпринять и собирается ли он вообще предпринимать что-нибудь. Даже когда позднее, в тот же день, на обеде у ректора он начал осторожно выяснять мнения, по тону его было невозможно определить, что думает на этот счет он сам.

До тех пор, пока Мартин не занялся выяснением мнений, обед протекал по раз и навсегда установленному торжественному распорядку кроуфордовского режима. Обед этот вообще не состоялся бы, если бы не мое присутствие в Кембридже, так как Кроуфорды вернулись домой только вечером на второй день рождества. Однако Кроуфорд, с которым меня никогда не связывали особенно дружеские отношения, поставил себе за правило чествовать всех без исключения бывших членов совета колледжа, добившихся некоторого успеха во внешнем мире, когда они приезжали в Кембридж. Итак, вечером того же дня Найтингэйлы, Кларки, Мартин с Айрин, мы с Маргарет и сами Кроуфорды пили в ожидании обеда херес в величественной гостиной резиденции — мужчины во фраках, так как в вопросах этикета старомодный кембриджский радикал Кроуфорд не соглашался уступить ни на йоту.

Он стоял, засунув руки в карманы, и, раздвинув фалды, с непобедимо довольным видом грел спину у собственного камина. Это был массивный, невысокий человек, который и сейчас, в семьдесят два года, ходил легкой, упругой походкой. Ему никак нельзя было дать семидесяти двух лет. Его бесстрастное лицо Будды, круглое и с мелкими чертами, было гладко и моложаво; точнее сказать, оно было вне возраста — такие лица часто встречаются у азиатов и очень редко у европейцев. В черных блестящих, гладко причесанных волосах не было и намека ка седину.

С радушием, не относящимся ни к кому в отдельности, он поговорил с каждым из нас. Мне он сказал, что перед самым рождеством слышал разговор обо мне в клубе (он подразумевал «Этиниум»[7]); Найтингэйлу — что тот очень удачно купил для колледжа последние акции американских предприятий; Мартину — что недавно приехавший американский физик-аспирант подает, по-видимому, большие надежды. Когда же мы перешли в столовую и сели за стол, он все с тем же радушием обратился уже ко всем сразу. Темой беседы, пока мы ели великолепный обед, он избрал привилегии.

— Как человек намного старший, чем все здесь присутствующие, — продолжал он, — могу сказать, что я был свидетелем того, как бесследно исчезали одна за другой очень многие привилегии.

Кроуфорд разливался в красноречии. Единственно, в чем сходились все до одного серьезные люди на свете, — это что с привилегиями пора кончать. Начиная с дней его юности, они постепенно и неуклонно сходили на нет. Все попытки остановить этот процесс ни к чему не приводили; в этом случае реакция так же бессильна, как и во всех других. Нигде в мире люди не желают больше мириться с тем, чтобы кто-то пользовался привилегиями только потому, что у него кожа другого цвета, или потому, что он говорит немного по-иному, или потому, что ему посчастливилось родиться в богатой семье.

— Если вы хотите определить, куда направлен полет стрелы времени, — говорил Кроуфорд, — то лучше всего укажет на это постепенное исчезновение привилегий.

Ханна не сдержалась. С ехидной улыбкой она заметила:

— Лететь ей придется еще довольно долго. Вам не кажется?

Она обвела взглядом стол, белые галстуки, вечерние туалеты, обшитые панелью стены, освещенные картины на стенах, всю просторную, величественную столовую.

— Справедливое замечание, миссис Кларк, — сказал Кроуфорд, как всегда невозмутимый, изысканно вежливый с дамами. — Но не будем поддаваться внешним впечатлениям. Как человек, который сам в данный момент находится в привилегированном положении, уверяю вас, я просто не представляю себе, как смогут содержать эту резиденцию мои преемники в следующем поколении. Разве только общество, взявшееся за уничтожение привилегий, решит вознаградить за заслуги нескольких граждан тем, что поселит их в красивой обстановке, никому, кроме них, недоступной. Будет интересно, если в будущем поколении несколько выдающихся деятелей науки смогут, несмотря ни на что, жить в такой вот резиденции или, скажем, в Карлсбергском дворце в Копенгагене.

Когда общий разговор перешел в светскую болтовню, я занялся своей соседкой миссис Найтингэйл, с которой прежде знаком не был. Это была полная женщина. Ей было под сорок, и она лет на двадцать, а то и больше, была моложе своего мужа. Плечи и верхняя часть рук ее уже отяжелели; глаза были большие, выпуклые, сонные. Но эта сонливая полнота была обманчива. Под ней чувствовались энергия и живость. Когда мы обсуждали, следует ли поливать пудинг соусом и я довольно напыщенным тоном сказал: «Итак, встав на путь благоразумия», — она моментально ответила с каменным лицом; «Давайте не будем вставать на путь благоразумия…»

С Найтингэйлом она обменивалась понимающими, полными юмора взглядами. Она называла его лордом-мэром, и эта семейная шуточка неизменно доставляла ему удовольствие. Они были счастливы, как мне говорил уже Мартин и некоторые другие. Меня поражало, что он сумел найти такую милую женщину.

Я, без большой, впрочем, уверенности, ждал, что Мартин наведет разговор на Говарда. За обедом он ни разу не упомянул его имени. Даже когда дамы покинули нас, он еще некоторое время поддерживал обычную светскую беседу. Но, с другой стороны, было бы удивительно, если бы он не дождался, пока мы не останемся в мужской компании. Кое-кто из молодых людей уже порастерял хорошие колледжские манеры, но этого никак нельзя было сказать о Мартине. От него так же трудно было ожидать, чтобы он стал в присутствии лам обсуждать колледжские дела, как от Кроуфорда, Брауна или старого Уинслоу. Несмотря на то что Мартин привык к обществу таких женщин, как Маргарет и Ханна, несмотря на то что он знал, как возмущает их этот мусульманский обычай, он и не подумал бы в тот вечер заговорить на беспокоившую его тему при дамах.

Когда дверь за дамами закрылась, Кроуфорд пригласил нас пересесть поближе к нему.

— Идите сюда, Найтингэйл; Эллиот, садитесь рядом со мной; возьмите себе стул, Мартин!

Я невольно подумал при этом, что в то время как Мартин до сих пор еще сохранял старомодные кембриджские манеры, Кроуфорд в одном случае от них определенно отказался. Своих сверстников Кроуфорд называл по фамилиям — это была форма обращения, принятая до двадцатых годов. Даже в мое время очень немногих членов совета называли по именам. Но поскольку сейчас молодежь обращалась друг к другу исключительно по имени, поскольку и Мартин, и Уолтер Льюк, и Джулиан Скэффингтон были известны своим сверстникам только по имени, то и старики начали называть их так же. В результате, когда Кроуфорд и Уинслоу, до сих пор, несмотря на пятидесятилетнюю дружбу, обращавшиеся друг к другу по фамилии, называли по имени молодых людей, казалось, что они допускают странную фамильярность. Я оказался как раз на перепутье, и хотя оба — и Кроуфорд и Уинслоу — называли моего брата Мартином, я продолжал оставаться для них Эллиотом.

Прошло некоторое время после того, как мы остались впятером и графин успел уже обойти один круг, когда заговорил Мартин. Он спросил небрежным, равнодушным, чуть ли не скучающим тоном:

— Вы, вероятно, больше не задумывались над говардским делом, ректор?

— А почему, собственно, я должен был над ним задумываться? Не вижу для этого никаких оснований. А вы? — спросил Кроуфорд.

— Да, действительно, почему бы? — ответил Мартин.

Он сказал это так, словно сам сознавал всю нелепость своего вопроса. Он сидел рядом с Кларком, отделявшим его от Кроуфорда, откинувшись в кресле, невозмутимый и безмятежный. Однако, хоть он и казался безмятежным, глаза были насторожены — наблюдал он не только за Кроуфордом, но и за Найтингэйлом и за Кларком.

— Дело в том, — продолжал он, — что до меня дошли кое-какие слухи насчет каких-то новых данных по этому делу, которые якобы могут еще всплыть.

— Я о такой возможности ничего не слышал, — сказал Кроуфорд. Он был совершенно спокоен. — Должен сказать, Мартин, что все это звучит как-то очень уж предположительно.

— Мне кажется, — сказал Мартин, — что если бы всплыли какие-то новые данные действительно, нам, возможно, пришлось бы подумать о пересмотре этого дела. Как вы считаете?

— Ну, — ответил Кроуфорд, — не будем заранее создавать себе трудностей. Как член нашего небольшого общества, скажу, что там, где дело касается колледжа, мне никогда не нравились пустые предположения.

Это был выговор, мягкий, но тем не менее выговор. Мартин помедлил с ответом. Прежде, однако, чем он успел что-либо сказать, Найтингэйл, дружески улыбнувшись ему, заметил:

— Дело действительно несколько осложнилось, ректор.

— Ну, теперь уж вы меня окончательно сбили с толку, — сказал Кроуфорд, чего по голосу его заключить было никак нельзя. — Если возникли какие-то осложнения, то почему я об этом ничего не знаю?

— Потому что, хотя теоретически кое-что новое и есть, — продолжал Найтингэйл, — практически все это никакого значения не имеет. Во всяком случае, никаких оснований тревожить вас на рождество я не видел. Я хотел лишь сказать, что Мартин был прав, говоря о появлении новых данных. Не нужно упрекать его в том, что он увлекся пустыми предположениями.

Кроуфорд рассмеялся.

— Ну, это не беда! Если он в таком возрасте не привыкнет к незаслуженным обвинениям, так когда же ему и привыкать?

— Это не все, — не унимался Найтингэйл. — Лично я только благодарен Мартину за то, что он поднял этот вопрос.

— Что вы хотите сказать, казначей? — спросил Кроуфорд.

— Это даст нам возможность уладить его раз и навсегда.

Мартин наклонился вперед и спросил Найтингэйла:

— Когда вы об этом узнали?

— Вчера вечером.

— От кого?

— От Скэффингтона.

В глазах у Мартина вспыхнул и погас огонек.

— Никаких оснований для беспокойства, ректор, — повторил Найтингэйл. — Как вы помните, мы со Скэффингтоном входили в комиссию, которой в самом начале было поручено сделать доклад суду старейшин относительно технической стороны дела. Совершенно естественно, что с тех пор мы считали своим долгом следить за дальнейшим его ходом. Случилось так, что последняя партия научных документов профессора Пелэрета поступила ко мне уже после того, как суд вынес свое решение. Оба мы — и Скэффингтон и я — просмотрели эти документы. Должен сказать, что он сделал это гораздо тщательнее, чем я. Единственное мое оправдание — это что работа казначея отнимает у меня очень много времени.

— Уж мы-то знаем, — сказал Кроуфорд.

— Так что эти последние тетради я, собственно, смог только перелистать. И вот на них-то как раз и обратил мое внимание вчера вечером Скэффингтон.

— А когда вы узнали об этом? — спросил внезапно Кларк Мартина негромким голосом.

Но Найтингэйл не дал себя перебить.

— Рад сказать, что ничего такого, что могло бы хоть в какой-то степени повлиять на мое первоначальное мнение, я в них не нашел. Если бы мне пришлось снова делать доклад суду старейшин, я написал бы то же самое.

— По-моему, иначе и быть не могло бы. — Кроуфорд произнес это веско, с достоинством.

— Не думаю, что нужно скрывать от вас, то есть я просто уверен, что делать этого не следует, — сказал Найтингэйл, — что под влиянием момента Скэффингтон отнесся к этому несколько иначе. Он приписывает одному факту непомерно важное значение — с чем я совершенно не согласен, — и, мне кажется, я не ошибусь, высказав предположение, что, если бы ему пришлось переделывать доклад, он счел бы своим долгом упомянуть этот факт. Ну что ж, тут уж ничего не поделаешь. Но если даже допустить такую возможность, я твердо уверен, что в конечном счете ни малейшего влияния на решение суда старейшин это оказать не может.

— И это означает, — сказал Кроуфорд, — что нам неизбежно пришлось бы принять те же самые меры.

— Безусловно! — сказал Найтингэйл.

— Само собой разумеется! — сказал Кларк.

Кроуфорд сел поудобнее, сложил на животе руки и устремил взгляд на панель.

— Так, — сказал он. — Вот уж действительно ненужное осложнение. Я начинаю склоняться к мысли, что казначей прав и что Мартин весьма кстати начал этот разговор. Как ректор колледжа, скажу — я очень хотел бы, чтобы все вы хорошенько уяснили себе одну вещь. Хотел бы я также, чтобы это хорошо уяснили себе и Скэффингтон и другие наши коллеги. На мой взгляд, колледжу невероятно повезло, что нам удалось избежать серьезного скандала из-за этой истории. Лично я никогда не испытывал к Говарду столь бурной неприязни, как некоторые из вас, но сам по себе научный подлог, конечно, непростителен. И почти столь же непростительна всякая ненужная гласность на этот счет — даже сейчас. Насколько я могу судить, внутри колледжа мы обошлись без каких бы то ни было трений. Что же касается мира внешнего, то и тут мы отделались значительно легче, чем можно было ожидать. И я очень прошу вас уяснить себе, что нам нужно благословлять за это судьбу, а никак не осложнять положение. По моему мнению, всякий, кто попытается вновь всколыхнуть эту неприятную историю, примет на себя очень серьезную ответственность. Мы сделали все от нас зависящее, чтобы вынести правильное решение, и, как верно заметил казначей, имеем право сказать, что наш приговор, поскольку это в человеческих возможностях, был справедлив. Всякий, кто будет добиваться пересмотра дела, ничего не выиграет — разве только нанесет вред колледжу, последствия которого трудно даже предугадать.

— Я хочу снова задать вопрос, который не раз задавал каждому из вас наедине, — сказал Найтингэйл. — Если этот человек считал, что с ним обошлись несправедливо, почему — скажите на милость — он не возбудил против нас дело за незаконное увольнение?

— Я совершенно согласен с вами обоими, — вступил в разговор Кларк. Он сидел согнувшись в три погибели, облокотившись о стол, чтобы не утомлять больную ногу. На лице у него была милая улыбка — немного беспомощная, немного капризная. Внезапно я понял, что Мартин был прав, что это человек огромной внутренней силы. — Согласен с той лишь разницей, что сам я гораздо худшего мнения о человеке, виновном в этой истории. Я всегда считал избрание его в члены совета ошибкой и очень сожалею, что наши коллеги настояли в данном случае на своем. Я понимаю, что никто из нас не хотел касаться его политических убеждений. Политика становится у нас запретным словом. Я же собираюсь говорить совершенно открыто. Я далеко не уверен, что в создавшейся обстановке человека с политическими взглядами Говарда можно рассматривать как человека порядочного, в моем понимании этого слова. И я не намерен открывать свои объятия таким людям во имя терпимости — той терпимости, над которой сами они глумятся.

— Мне очень жаль, что я не нашел в себе смелости сказать все это раньше, — прервал его Найтингэйл.

Мартин не вступал в разговор уже довольно давно. Сейчас, тем же тоном, что и вначале, — тоном, который никак не выдавал ни его раздражения, ни чрезмерной озабоченности, он сказал:

— Но ведь суть совсем не в этом. Суть в том, что представляют собой эти новые данные, о которых сказал нам казначей.

— По-моему, то, что сказал по этому поводу казначей, — возразил Кларк, — исчерпывает дело. Не так ли?

Забавнее всего, думал я, что Найтингэйл, Кларк и Мартин симпатизируют друг другу. Когда мы перешли в гостиную, на их лицах нельзя было обнаружить и тени недовольства. Да, собственно, открытого расхождения между ними и не было.

Башенные часы пробили половину, — по всей вероятности, двенадцатого, когда Мартин с Айрин и мы с Маргарет шли по Петти Кюри домой. Очутившись на пустынной улице, Мартин негромко сказал:

— Немногого же я добился — даже меньшего, чем рассчитывал.

Он говорил сдержанно, но когда Маргарет спросила: «Найтингэйлы, оказывается, уже обо всем знают?» — он вдруг набросился на нее:

— Кто тебе сказал?

— Мне хотелось узнать, как они с Ханной смотрят…

— Ты, значит, разговаривала с ними насчет Говарда?

— Конечно…

— Ты сказала им, что Скэффингтон встревожен?

— Ну да!

— Неужели никому из вас нельзя доверять? — вспылил Мартин.

— Я не позволю…

— Неужели никому из вас нельзя доверять? — Он окончательно вышел из себя, это случалось с ним так редко, что мы с Айрин переглянулись с беспокойством, — беспокойством, гораздо более сильным, чем должна бы вызвать у нас стычка между, ее мужем и моей женой. Он бледнел по мере того, как голос его становился резче; Маргарет же, которая была так же вспыльчива, как он сдержан, разрумянилась, глаза ее метали молнии, она похорошела и уже не казалась такой хрупкой.

— Неужели нужно начинать болтать, лишь только до ушей дойдет очередная сплетня? Неужели этому дураку Скэффингтону было так уж необходимо выбалтывать всю историю, прежде чем мы сами успели разобраться в ней? Неужели никто из вас не соображает, что иногда полезно придержать язык?

— Как ты не понимаешь, что Конни Найтингэйл — хороший человек. Они с Ханной могут как-то воздействовать…

— Они это и так сделали бы, так что незачем тебе было начинать уговаривать их в совершенно неподходящий момент.

— Почему ты так уверен, что, кроме тебя, никто не способен определить — какой момент подходящий и какой нет?

— Потому что вижу, как все вы из кожи лезете вон, чтобы влипнуть в скверную историю.

— Знаешь что! — с яростью сказала Маргарет. — Ты, по-видимому, считаешь, что эту игру ты разыграешь сам, как хочешь. Черта с два! Не выйдет! И будет лучше, если ты сразу же поймешь, что ты ее разыгрывать сам не будешь…

Более спокойно, чем она, но и гораздо злее, Мартин сказал:

— Это бы меня вполне устроило.

Глава IX. Удовольствие для человека, искушенного жизнью

На следующее утро, двадцать восьмого, Мартин был, как всегда, невозмутимо спокоен. Без лишних и пространных слов он тем не менее извинился перед Маргарет, спросив, хватит ли у нее терпения присутствовать на его «конференции» с Джулианом Скэффингтоном.

— Насколько я помню, ты проявила к этому делу некоторый интерес, — позволил он себе заметить, без улыбки, но с искоркой в глазах.

Скэффингтона ждали в десять, а к вечеру мы с Маргарет должны были вернуться в Лондон. Утро было яркое — солнечный антракт в веренице пасмурных, ветреных дней, — и дети играли в саду. Было так тепло, что мы оставили балконные двери открытыми настежь, и голоса детей доносились к нам с противоположного конца длинной лужайки, где они играли среди кустов в пятнашки. Роса лежала на траве тончайшей сияющей пеленой, и черные, резко выступающие на ней следы напоминали диаграмму из детективного романа.

Скэффингтон явился пунктуально, с первым ударом часов; при виде неряшливой обстановки, в которой он нас застал, во взгляде его промелькнуло не то отвращение, не то жалость: Айрин еще не успела убрать после завтрака стол, стоявший возле выходившего в сад окна гостиной; на мне был свитер, а не пиджак… Сам же Скэффингтон стоял перед нами великолепно одетый и подтянутый, причесанный волосок к волоску; в синем галстуке красовалась булавка, здоровый румянец играл на щеках. Не успели мы отойти от стола, как он уже приступил к делу.

— Должен признаться, — сказал он Мартину, — что я просто не могу найти общий язык кое с кем из этих господ.

— С кем именно?

— Вчера вечером я обедал в профессорской. Кроме меня, там были еще только двое. Я сказал им, что говардское дело нужно будет пересмотреть.

— Сказали-таки? — прервал Мартин.

— Мне непонятно, зачем ходить вокруг да около, — ответил Скэффингтон. — Ну так вот, один из этих господ — оба они из самых молодых членов — сказал, что, для того чтобы добиться пересмотра, потребуется поддержка большинства членов колледжа. И знаете, что он добавил?

Мартин отрицательно покачал головой.

— Он имел наглость заявить мне, что не испытывает особого желания участвовать в этом.

— Кто же это был?

— Ну этот самый — Орбэлл.

Айрин даже взвизгнула от удивления. Маргарет обменялась со мной взглядом. Мартин заметил со своей обычной выдержкой, без тени раздражения:

— Вам не следовало забегать вперед — вот что я скажу. Заняться Орбэллом лучше было бы попозже.

— Погано вышло, — сказал Скэффингтон. — Сожалею. Ход явно неудачный.

— Между прочим, — продолжал Мартин, — насколько я знаю, вы позавчера вечером разговаривали с Найтингэйлом. Мне казалось, что мы условились отложить это, пока сами не обдумаем всего как следует.

— Да, я говорил с ним. И об этом не сожалею. Он ведь тоже член комиссии. Уже после разговора с вами я решил, что обязан сказать ему. Этого требовала простая порядочность.

— Полагаю, что простая порядочность этого требовала, — сказал Мартин равнодушным тоном. На секунду я увидел, как мелькнул на его лице отблеск вчерашнего гнева. Но он знал, когда остановиться. Он прекрасно понимал, что упрекать теперь Скэффингтона бесполезно. Дело было сделано. Мартин довольствовался тем, что заметил:

— Знаете, вы ведь только сами себе портите.

— Ничего не поделаешь.

— Но вы-то отдаете себе отчет в том, что задача будет не из легких?

— Я на этот счет особенно не задумывался. Но дело, конечно, не пустячное, это я понимаю.

— Вы, во всяком случае, сделали свои выводы из того, как реагировал Орбэлл?

— Должен признаться, у меня было такое чувство, будто я неожиданно получил щелчок по лбу. — Скэффингтон вскинул голову, выражение лица у него стало озадаченное, сердитое, угрюмое.

— Тут все обстоит гораздо сложнее. — Мартин наклонился к камину, вытащил из корзинки бумажный жгут для растопки и завязал его узлом. Затем он посмотрел прямо на Скэффингтона и начал говорить легко, свободно и очень серьезно: — Послушайте. Вот о чем я хотел поговорить с вами. Мне хочется, чтобы вы совершенно ясно представили себе положение и ничего больше не предпринимали, — по правде говоря, я хотел, чтобы вы вообще ничего не предпринимали до тех пор, пока полностью не осознаете, на что, собственно, вы идете.

— Мне кажется, что формальности я знаю, — сказал Скэффингтон.

— Знаете ли? — Мартин в упор смотрел на него. — Я хочу убедиться, что вы действительно знаете. Посвятим-ка этому наш сегодняшний урок.

Скэффингтон начал было спрашивать меня о чем-то, но Мартин перебил его:

— Нет, я говорю совершенно серьезно. Как мне кажется, вам открыты только два пути. Теперь, поскольку появились эти новые данные и поскольку вы становитесь на такую точку зрения…

— На такую же, как и ты, — прервала его Маргарет.

— …становитесь на такую точку зрения, вы обязаны что-то предпринять. Если бы вы написали заявление, адресованное ректору, в котором указали бы, между прочим, что вновь обнаруженные технические данные заставляют вас считать очень маловероятной причастность Говарда к какому бы то ни было подлогу; если бы вы написали такое заявление, все, что от вас требовалось, вы бы исполнили. По-моему, вы обязаны сделать это.

Я лично всегда был за то, что неприятностей следует по возможности избегать; думаю все же, что на вашем месте я вынужден был бы поступить так же.

— В этом, черт возьми, я нисколько не сомневаюсь!

— И никак не ожидал бы, что мое заявление может хоть в какой-то мере повлиять на ход событий, — сказал Мартин с улыбкой, проницательной, насмешливой и в то же время не свойственно ему доброй. — Видите ли, доказательство это далеко не бесспорно, и тех, кто не хочет менять своего мнения, оно ни в чем не убедит. Вы, я полагаю, отдаете себе в этом отчет?

— Их нужно убедить — только и всего! — сказал Скэффингтон.

— Ага, вот тут-то мы и переходим ко второй возможности. И это означает, что вы должны будете, во-первых, настоять на пересмотре дела и затем — что, для вашего сведения, далеко не одно и то же — заставить старейшин изменить свое решение относительно Говарда. Не хочу сказать; что это невозможно…

— Это уже что-то, — вставил Скэффингтон.

— …но это будет очень трудно. И некоторыми своими действиями вы только усугубили эти трудности. Для этого нужны кое-какие качества, которыми вы, по-моему, не обладаете.

Мартин сказал это просто. Скэффингтон покраснел. Высокомерие на миг слетело с него: он не привык, чтобы ему в глаза высказывали то, что о нем думают, как привыкли к тому мы с Мартином и наши друзья.

— Выкладывайте — какие такие качества?

— Упрямство, — ответил Мартин. — В том, что вы им обладаете, кажется, сходимся мы все.

Айрин расхохоталась, словно обрадовавшись предлогу разрядить напряженную атмосферу.

— Терпение, — продолжал Мартин. — Как у вас этот счет?

Скэффингтон застенчиво улыбнулся.

— Умение убеждать, — сказал Мартин. — Вот здесь у вас могут появиться неожиданные даже для вас возможности. И, наконец, — боюсь, что без этого никак не обойтись, — известная ловкость. Не уверен, что вам это придется по душе, не уверен, что это придется по душе Маргарет, но никуда не денешься — очистить от подозрений Говарда без сложной закулисной игры невозможно.

— По всей вероятности, вы знаете об этом больше моего…

— Больше, Джулиан…

Мартин продолжал тщательно разъяснять:

— Эта история расколет весь колледж сверху донизу на два лагеря. Каждый, кому приходилось иметь дело с таким вот обществом, прекрасно знает это. Люис знает не хуже моего. В результате здесь создастся невыносимая обстановка, и вдобавок кое-кому из нас все это, несомненно, повредит. Есть и еще одно обстоятельство, о котором я хочу вам сказать. Я не буду спокоен, если не скажу вам о нем ясно и определенно, прежде чем вы решитесь очертя голову взяться за это дело. Если вы за него возьметесь, вы должны быть готовы к тому, что без последствий для вас лично это не пройдет. Вы непременно привлечете к себе внимание. Вам непременно придется говорить вещи, которые далеко не всем будут по вкусу. Вероятнее всего, вы сильно себе напортите… Да что тут миндальничать! Я знаю, вы хотите, чтобы ваше членство было возобновлено, после того как истечет его срок. Я знаю, вам хотелось бы прочно обосноваться здесь. Я тоже хотел бы этого. Но если вы окажетесь чересчур назойливым, на репутации Скэффингтона появится пятно. Я не хочу сказать, что они сделают что-нибудь вопиюще несправедливое или, во всяком случае, несправедливое с их точки зрения. Будь вы Рутерфордом, или Блэкеттом, или Рэби, или Дж.-И. Тэйлором, вас оставили бы в членах совета, даже если бы вы каждый божий день хамили ректору. Но большинству из нас далеко до них. В отношении почти каждого из нас всегда можно задать в той или иной степени оправданный вопрос: а так ли уж он незаменим? И вот тут-то, если на вашей репутации появилось пятно, им может прийти в голову мысль — и кто станет их за это судить, — что, может быть, вместо того чтобы продлевать срок вашего членства, лучше предоставить шанс кому-нибудь другому. Точно так же им может прийти в голову — и не без основания, — что найдется с десяток людей, из которых получится такой же, а может, даже и лучший, проректор, чем я. Поэтому, если они будут иметь что-то против нас с вами, все это кончится тем, что Скэффингтону придется покинуть колледж, а Эллиоту оставить мысль о продвижении.

— Какая же из всего этого следует мораль? — спросил Скэффингтон.

— Просто я хочу, чтобы вы знали. В тех случаях, когда я сам иду на какой-нибудь риск, я люблю заранее взвесить все за и против.

— Вы что, серьезно думаете, что какое-нибудь из этих соображений может удержать меня? — Скэффингтон снова покраснел и посмотрел на Мартина с плохо скрытым презрением.

— Нет, этого я не думал.

— Значит, вы все-таки хотите по уши залезть в эту историю? — спросила Скэффингтона Айрин.

— Что ж, по-вашему, я еще могу сделать?

Внезапно она повернулась к мужу и спросила:

— А ты?

Мартин ответил не задумываясь:

— Ну что же мне остается? Придется помогать ему, насколько это в моих силах.

— Я так и знала! Я так и знала! — закричала Айрин с радостной укоризной, сразу помолодевшая от мысли, что он собирается выкинуть что-то смелое.

Из всех нас действительно поражен был один только Скэффингтон. Он сидел, чуть приоткрыв рот, и я невольно подумал — интересно, помнит ли Мартин, что наша мать определяла такое выражение лица словом «очумелый»? На мгновение мне даже показалось, что Скэффингтон нисколько не рад тому, что у него появился союзник. Лицо его приняло обиженно-недовольное выражение, как будто Мартин поставил его в дурацкое положение. Ему нравился Мартин, а он считал, что, раз человек ему нравится, он должен поступать так же, как и он сам, — просто и благородно. Скэффингтона смущали отсутствие в Мартине прямоты, его все более укоренявшаяся с годами привычка скрывать свои истинные чувства.

Сам я считал, что Мартин решил взяться за это дело по двум причинам. В отношении людей наиболее близких он часто бывал безжалостен, черств, скрытен, расчетлив. Он так мало считался, например, со своей женой, что дома у них иногда создавалась просто неприятная обстановка. Ну и, конечно, он не мог удержаться от того, чтобы не обдумывать на два хода вперед положение на шахматной доске, где разыгрывались битвы за власть. Я не сомневался в справедливости ходивших о нем слухов — он просто не мог удержаться от того, чтобы не начать разрабатывать всякие комбинации к предстоящим выборам главы колледжа. Я не сомневался в том, что, по его мнению, стоило попытаться провести Брауна в ректоры, хотя бы для того, чтобы в случае удачи самому получить должность проректора.

Все это было так. Но этим дело не исчерпывалось. Была у Мартина и еще одна черта, которая делала его непохожим на других. Человеколюбия в основе ее, возможно, было заложено не больше, чем в основе качеств, в силу которых из него получился законченный эгоист. Тем не менее именно благодаря этой черте он оказывался способен на неожиданные выходки и добрые дела. Скорее всего это было своего рода себялюбие. Мартин не хуже окружающих знал, что он черств, эгоистичен, болезненно осторожен. Но знал он еще — о чем никто, кроме него, не догадывался, — что порой ему хотелось быть совсем другим. Именно себялюбие, с «романтическим», если угодно, уклоном, дважды в жизни толкало его на неожиданные поступки. Он поступил неблагоразумно, когда женился на Айрин, прекрасно сознавая, что вряд ли кому-нибудь брак с ней может показаться удачной партией. Он поступил более чем неблагоразумно, позволив гуманности взять верх над остальными чувствами в тот момент, когда ему в руки давалась настоящая власть и когда он, отказавшись работать в атомном центре, вернулся в колледж и целиком погряз в его делах.

Теперь он собирался сделать то же самое. Собирался отнюдь не из высоких, благородных принципов с некоторой примесью презрения, которые руководили Скэффингтоном. Мартин, который по характеру вовсе не был высокомерен, не презирал своих ближних. Нет, здесь как раз и проявилось это своеобразное себялюбие и еще чувство долга, неразрывно связанное с ним. Ему вовсе не улыбалось быть выбитым из колеи. Он не хотел нарушать мерного течения заранее рассчитанной, вперед продуманной жизни — жизни по небольшому счету, но такой, которую можно строить заранее, за несколько лет вперед. Теперь с этой жизнью придется распроститься. Ему вовсе не улыбалось это, потому-то он и злился так вчера вечером. Но обстоятельства выбивали его из колеи, и остановиться он уже не мог.

Это была одна причина. Другая, как мне казалось, была много проще. В закулисной игре Мартин чувствовал себя как рыба в воде. В колледже, кроме Артура Брауна, ему в этом отношении не было равных. Как и всякий человек, Мартин любил применять свои таланты. Сейчас ему представлялась для этого великолепная возможность. Он чувствовал себя как игрок в крикет, которому не терпится погожим утром ощутить в руке мяч. Положение было словно специально для него создано, Скэффингтон, без сомнения, провалил бы все. Если кто мог довести дело до успешного завершения, то это был, конечно, Мартин.

Но есть тут и еще кое-что, думал я. Обычно Мартину приходилось пускать в ход свои таланты для достижения каких-то собственных целей — подчас мелочных и эгоистичных. Для него было ни с чем не сравнимым удовольствием (и мне кажется, чтобы разобраться и в нем самом и в других людях, искушенных жизнью, понять это чрезвычайно важно) знать, что теперь он наконец-то имеет возможность применить их для достижения хорошей цели — цели просто хорошей, без всяких оговорок и неясностей.

Глава X. Знаменитый ученый слишком занят

После того как Айрин выкрикнула: «Я так и знала! Я так и знала!» — Мартин сразу же принялся разрабатывать план кампании. Он повторил то, что уже раньше говорил Скэффингтону, а именно, что убедить большинство членов совета в необходимости пересмотра дела — это только начало. Такого рода спорный вопрос нельзя решить простым «подсчетом голосов». Чрезвычайно важно привлечь на свою сторону людей «с весом». Не мог бы Скэффингтон или, скажем, сам он, Мартин, уговорить Найтингэйла сохранять нейтралитет? По мнению Мартина, даже после вчерашнего вечера имело бы смысл попытаться. Но главная загвоздка была во Фрэнсисе Гетлифе. Стоит ему взяться за дело, и все ученые — вплоть до ректора — должны будут прислушаться.

Через полчаса Мартин созвонился с Кевэндишем, и мы трое — он, Скэффингтон и я — отправились туда. Сперва меня несколько удивило, что Мартин не то что попросил, а потребовал, чтобы я ехал с ними. Но потом я сообразил, что для этого у него были основания. Он хотел, чтобы во время разговора Фрэнсис был как можно более доступен. И он знал, что только со мной Фрэнсис, стряхнув годы, еще бывал иногда тем молодым человеком, которого я знал с двадцати лет и каким, вопреки очевидности, он до сих пор казался мне. В представлении же своих младших коллег, даже Мартина, он был совсем иным. На их взгляд — и это явилось для меня неприятным неожиданным откровением, какие выпадают иногда на долю людей среднего возраста, — он был человеком сухим и недоступным.

Однако, когда мы, поднявшись по лестнице старого Кевэндиша и пройдя грязноватыми коридорами, вошли к Фрэнсису, мы нашли его в замечательном настроении. Комната, в которой помещался только его кабинет, была темна и невзрачна. От такой комнаты отказался бы даже мелкий государственный служащий. На стенах были развешаны диаграммы, схемы, портреты ученых, среди них Рутерфорд. Сбоку стояли два пыльных ящика. На письменном столе, освещенном двумя наклоненными под углом лампами, были приколоты кнопками длинные полосы, похожие на фотографические отпечатки, прочерченные четкими белыми волнистыми линиями.

— Вы только посмотрите на это! — кричал Фрэнсис. И в этот момент вряд ли кто-нибудь решился бы назвать его сухим. — Какая красота!

Он объяснял свое открытие Мартину и Скэффингтону, он объяснял его мне, как будто я разбирался в этом не хуже их.

— Это новый тип источника, — говорил он. — Я до последней минуты боялся поверить. Но вот он перед нами.

Все трое говорили быстро; Мартин и Скэффингтон забрасывали его вопросами, для меня совершенно непонятными. Из всего этого я заключил, что он «занимался одной штукой», — может быть, не столь важной, как его основная работа, но которая дала неожиданные и очень интересные с научной точки зрения результаты. Имя он себе создал исследованиями в области ионосферы, но уже с начала войны переключился на радиоастрономию. Ему было уже за пятьдесят; он продолжал заниматься практическими исследованиями в возрасте, когда большинство его сверстников уже оставляют их. Я смотрел на его длинное, сияющее от удовольствия лицо и думал о том, что это открытие, пожалуй, доставило ему не меньшую радость, чем те, которые он делал двадцать лет тому назад, — возможно, даже более чистую радость, потому что, не в пример тем годам, честолюбие его было теперь удовлетворено полностью и, следовательно, ничто не мешало ему наслаждаться самим открытием.

— Нет, какая красота! — повторил он и улыбнулся всем нам, несколько смущаясь своей радости.

Затем, сделав над собой усилие, он резким, отрывистым тоном сказал:

— Хватит, однако, а то я могу так проболтать все утро. Ведь вы, кажется, хотели поговорить со мной о чем-то, Мартин?

— Я бы предпочел послушать еще об опыте, — ответил Мартин.

— Ну, это может подождать… в том случае, если вы приехали с важным делом. Оно важное?

— В известном отношении — да. Но тут нам нужен ваш совет.

— Что ж, тогда говорите!

Фрэнсис ловко и бережно прикрыл отпечаток куском плексигласа; он все еще внимательно изучал линию и не поднял глаз, даже когда Мартин заговорил:

— Собственно говоря, главная роль тут принадлежит Джулиану, а не мне.

— За чем же дело стало?

Скэффингтон стал рассказывать, не добавляя почти ничего нового к тому, что он поведал нам в рождественский вечер. Рассказ его звучал теперь значительно более гладко — у него было достаточно времени, чтобы отработать его. Лишь только он сказал, что обвинен был человек ни в чем не повинный, Фрэнсис поднял глаза от отпечатка. Он уставился на Скэффингтона, но ни словом, ни жестом не прерывал его и только время от времени потягивал свою трубку. Постепенно выражение его лица — радостное, приветливое и радушное при нашем появлении, резко изменилось, и неизвестно было, что можно от него ожидать.

Когда Скэффингтон остановился, Фрэнсис резко спросил его:

— Это все?

— Да, мне кажется, что картина вам должна быть ясна, — ответил Скэффингтон.

— Вы это называете ясностью? — вспыхнул Фрэнсис. — Да я в жизни своей не слышал ничего более невероятного. — Он даже покраснел от возмущения. Его обычной, чуть церемонной вежливости как не бывало. В его голосе, когда он обратился к Скэффингтону, зазвучала та особая враждебность, с какой обычно встречают людей, приносящих дурные вести. По правде сказать, говорил он так, словно Скэффингтон — и только он один — был виновником всего случившегося, словно он обязан был как-то опровергнуть принесенные им дурные вести и восстановить мир и покой этого утра.

— Что, собственно, невероятно? — с готовностью переспросил его Мартин. — Вы хотите сказать — невероятно, что все мы оказались такими дураками?

— Хотелось бы мне знать, когда мы наконец перестанем быть дураками, — огрызнулся Фрэнсис. Затем он попробовал взять себя в руки. Ровным, рассудительным тоном, но все еще с суровым выражением лица, он сказал Скэффингтону:

— Неужели вы сами не понимаете, что согласиться с вашим объяснением очень трудно?

Теперь уж разозлился Скэффингтон.

— Значит, вы можете объяснить все это лучше? — спросил он запальчиво.

— Судя по тому, что я от вас слышал, это не такая уж непосильная задача.

— Если бы мы так считали, — ответил Скэффингтон, — мы бы не приехали сюда отрывать вас от работы.

Я сказал было что-то, но Фрэнсис оборвал меня:

— Ну знаешь, Люис, ведь ты-то не физик.

— Если бы вы изучали эти данные, какой вывод сделали бы вы из всего этого? — спросил Скэффингтон. Он начал объяснять положение Фрэнсису очень почтительно, и даже теперь, несмотря на весь гнев и раздражение, какая-то доля почтительности еще сохранялась в его голосе.

Фрэнсис игнорировал вопрос; холодно, взвешивая каждое слово, он сказал:

— Неужели вы не хотите понять, какое впечатление это произведет на всех колеблющихся?

— Мало сказать хотим — мы обязаны, — ответил Мартин.

Привела ли его реакция Фрэнсиса в такое же недоумение, как меня, или нет? Мартин знал его хуже, чем я: возможно, поэтому он не был так сильно озадачен. Во всяком случае, он, по-видимому, просто не знал, с какого конца подойти к Фрэнсису, и теперь старался осторожно выяснить это.

— Напомните мне, — сказал Фрэнсис Скэффингтону, — кто рецензировал диссертацию Говарда, когда мы его избирали?

— Был один внешний рецензент — старик Пелэрет, естественно. И один внутренний — Найтингэйл. Наряду с Найтингэйлом попросили написать заключение и меня. Но, конечно, я тогда еще сам был новичком.

— И вы же с Найтингэйлом делали доклад о его работе, когда мы его увольняли? Что ж, это справедливо. Но, когда вы теперь неожиданно заявляете, что ваши с Найтингэйлом мнения вдруг резко разошлись, то, посудите сами, звучит это не слишком убедительно.

— Его возражения совершенно беспочвенны.

— Ну это вы бросьте! — возразил Фрэнсис. — Ведь он же знал все обстоятельства дела не хуже вашего?

— Да!

— И вы показали ему эти новые данные и высказали свое мнение, и все же он не нашел в них ничего особенного?

— Он вообще ничего в них не нашел, — ответил Скэффингтон.

— Ну вот видите! — сказал Фрэнсис. — Если вы собираетесь оскорблять память заслуженного старого человека, вам нужно опираться на что-то более определенное.

— Факты вполне определенны! — вспылил Скэффингтон.

Мартин заговорил спокойно и беспристрастно, все еще не теряя надежды заставить Фрэнсиса говорить в том же тоне.

— Во всяком случае, трудно рассчитывать на более определенные факты. Если бы только фотография была на месте…

— При условии, что эта поддельная фотография вообще существовала, — заметил Фрэнсис.

— При этом условии. Мне кажется, будь у нас эта фотография, даже суд признал бы ее достаточно убедительным доказательством. Как ты считаешь, Люис?

Я тоже решил быть беспристрастным.

— Обычному суду было бы чрезвычайно трудно разобраться в этом деле. Пришлось бы почти всецело полагаться на мнение технических экспертов. Но, пожалуй, я согласен с Мартином. По-моему, если бы фотография была на месте, суд счел бы ее достаточным основанием для оправдания Говарда. Но без нее… без нее, надо полагать, шансы за и против были бы равны.

Фрэнсис перевел взгляд с Мартина на меня, однако было незаметно, чтобы он испытывал желание пойти нам навстречу. Он обратился к Скэффингтону:

— Насколько я понимаю, все факты, известные вам, известны теперь и Найтингэйлу?

— Он все видел.

— И все-таки фактов не признает?

— Я уже сказал вам об этом в самом начале. Я вовсе не собирался вводить вас в заблуждение. Найтингэйл не пожелал признать в разговоре со мной — и, как я слышал, он высказывался на этот счет еще решительнее, когда вот они двое были на обеде у ректора, — он не пожелал признать, что эти факты позволяют сделать какие-то выводы.

Несколько секунд Фрэнсис молчал. Где-то в комнате часы негромко, исподтишка пробили один раз; еще входя в комнату, я обратил внимание, что они где-то тикают, однако сейчас искать их взглядом я не стал — я следил за выражением лица Фрэнсиса. Несмотря на большую силу воли, ему не хватало умения скрывать свои чувства — качество, которое я привык видеть в людях, занимающих высокое положение. По сравнению с этими людьми его нервная организация была слишком тонка. Выдвинуться среди них во время войны он сумел исключительно благодаря силе воли и духа, а никак не выдержке, которой большинство из них обладали в полной мере. Сейчас, столкнувшись с положением, которое мои коллеги, вроде Гектора Роуза, приняли бы совершенно хладнокровно, так сказать, не моргнув глазом, он не сумел скрыть одолевавших его мыслей — они отражались у него на лице, что для человека, занимающего высокий пост, уж совсем недопустимо. Выражение лица его было донельзя расстроенное и напряженное, такого огорченного лица я не наблюдал даже у Мартина со Скэффингтоном в эти последние дни. Он продолжал сидеть мрачно насупившись, поджав губы, с таким видом, будто вспомнил еще о чем-то, раздосадовавшем его хуже прежнего.

Наконец он сказал, положив перед собой на стол руки и стараясь говорить в тоне дружеского напутствия:

— Что ж, пожалуй, ничего больше пока что не придумаешь.

И продолжал все в том же тоне, указывавшем на то, что аудиенция закончена, но медленно, словно подбирая слова:

— Мой вам совет, — теперь он обратился к Скэффингтону, — напуститесь-ка вы как следует на Найтингэйла и посмотрите, не сможете ли вы вместе разрешить вопросы, которые все еще висят в воздухе. Самое лучшее — это если бы вы с ним смогли сообща представить доклад. Чрезвычайно важно, чтобы вы двое договорились до чего-то. И тогда, я уверен, почти все мы примем вашу рекомендацию, независимо от того, посоветуете ли вы оставить все без изменений или предпринять какие-то шаги. По правде говоря, я уверен, что это единственный выход, который может удовлетворить как вас самих, так и всех нас.

— А вы думаете, это возможно? — резко спросил Мартин, впервые заговоривший с такой настойчивостью.

— Этого уж я сказать не могу.

Фрэнсис снова углубился в свои мысли. Мартин встал и начал прощаться. Он понимал, что разговор этот ничего не дает и что было бы ошибкой добиваться чего-то от Фрэнсиса на этот раз. Но Скэффингтон, хотя он тоже встал, еще не сдавался. Нетерпеливым, огорченным тоном он сказал Фрэнсису:

— Вы сказали, что я могу еще изменить свое мнение. Неужели вы серьезно думаете, что это возможно? Неужели вы серьезно думаете, что теперь, после того как через мои руки прошли эти новые данные, я могу изменить свое мнение? Если вы считаете это возможным, почему бы вам самому не взглянуть на них?

— Нет, — ответил Фрэнсис, — я и без того слишком занят.

Его ответ прозвучал холодно. Открывая нам дверь, он сказал Скэффингтону, словно желая сгладить впечатление от отказа:

— Дело в том, что мои новые опыты отнимают у меня все время. Но если вы с Найтингэйлом составите доклад — сообща или каждый в отдельности, — я с удовольствием просмотрю его.

Глава XI. Всматриваясь в темноту

Вечером, после того как мы вернулись к себе в Лондон и дети улеглись спать, Маргарет сказала, что ей хотелось бы написать Лауре Говард. Так же как и Скэффингтону тогда, в рождественский вечер, ей не терпелось дать знать им, что она на их стороне.

— Ты ничего не будешь иметь против? — спросила она, глядя на меня ясными, безмятежными глазами. Она никогда не сделала бы ничего, что могло хоть как-то повредить мне, но видно было, что у нее чешутся руки, — она просто не находила себе места от нетерпения. Она была самой порывистой из нас…

— Мне кажется, не стоит откладывать это письмо в долгий ящик, — говорила в раздумье Маргарет, как будто разговор шел о нескольких неделях, а сама неуклонно, точно сомнамбула, пододвигалась все ближе к своей пишущей машинке.

В последующие недели она получила несколько писем от Лауры, благодаря чему я был хорошо осведомлен о ходе событий. Из идеи Фрэнсиса Гетлифа насчет совместного доклада ничего не вышло. Все знали, что оба — и Скэффингтон и Найтингэйл — готовят для ректора отдельные доклады. Не успели еще они подать эти доклады, как уже начали образовываться партии. Для того чтобы потребовать пересмотра дела, все еще не хватало трех-четырех голосов. К концу января стало известно, что доклад Скэффингтона закончен и представлен ректору. Говорили, что он составлен чрезвычайно подробно и насчитывает около ста страниц машинописного текста. (Непонятно, каким образом допустил это Мартин.) Доклад Найтингэйла, поданный несколько позже, был значительно короче. Содержание докладов в секрете не держалось, и каждый член совета мог при желании ознакомиться с ними. Чтобы уменьшить риск огласки, было решено, однако, напечатать каждый доклад только в трех экземплярах.

Письма Лауры представляли странную смесь точных сведений и нелепого бреда.

— Тебе никогда не приходило в голову, — сказала мне как-то Маргарет, — что ни с того ни с сего мания преследования обычно не развивается?

По-видимому, дело затягивалось, но этого можно было ожидать. Совершенно очевидно, Мартин не решался официально внести предложение о пересмотре дела без уверенности в поддержке большинства.

Как-то раз февральским вечером, в одну из пятниц, я вернулся домой позднее обычного, усталый и измученный. Лил дождь, а мне пришлось от Мраморной Арки идти с четверть мили пешком по Бэйзуотер-роуд. Когда я отворил дверь квартиры, на меня пахнуло отрадным теплом. Из детской доносился голос Маргарет, игравшей с малышом. Я вошел в гостиную, предвкушая уют и покой, и увидел Лауру Говард, которая сидела у окна, освещенная ярким светом стоячей лампы.

Зрелище это застало меня врасплох, — пожалуй, даже больше чем врасплох, оно невольно возбудило во мне чувство, близкое к отвращению. Я терпеть не могу неожиданно застать кого-то в комнате, когда хочется побыть одному. В первый момент я залепетал что-то невнятное. Занимает ли ее Маргарет? — спросил я, едва ворочая языком, исполненный злобного желания вытолкать Лауру вон, начиная понимать людей, страдающих патологической застенчивостью, — чувством, обычно недоступным моему пониманию. О да, Маргарет занимала ее, ответила Лаура, спокойная, сдержанная, без тени кокетства. И добавила:

— Мы тут с ней держали совет.

— Да?

— Я недовольна положением вещей. Я вовсе не желаю, чтобы дело застопорилось, а оно обязательно застопорится, если мы не примем меры.

Мало-помалу я овладел собой. Ей и в голову не приходило объяснять, о каких «вещах» она говорит. Как всегда, она была поглощена единой мыслью. Мне никогда раньше не приходилось встречать молоденьких женщин, которым интересы мужа так вот заслоняли бы все на свете. Она сидела передо мной — хорошенькая и цветущая; большинство мужчин сразу же угадали бы в ней скрытый жар чувств темпераментной, энергичной, жизнерадостной женщины. И большинство мужчин убедилось бы также, что этот жар горит не про них.

Маргарет, входя, услышала, как Лаура повторила, что «дело обязательно застопорится».

— Это правда, — сказала Маргарет, бросив на меня виноватый взгляд и слегка покраснев. — Лаура позвонила мне по телефону, и я подумала, что, может, лучше будет, если она приедет.

— А-а, — промямлил я.

— Хочешь послушать, что она рассказывала мне?

Отказаться было невозможно.

Сжато и толково Лаура сообщила кое-что новое. Согласно «сведениям, полученным с той стороны», одно время существовало предположение, что, если страсти чересчур уж разгорятся, старейшины вынуждены будут назначить дело к пересмотру, не дожидаясь, чтобы этого потребовало большинство. Я кивнул. Звучало это разумно. Именно такого шага и нужно было ожидать от опытных людей. По-видимому, мысль эту подал Кроуфорд, и «та сторона» или, вернее, самые влиятельные ее представители — Артур Браун, Найтингэйл и Уинслоу — некоторое время обсуждали такую возможность. Но теперь они пришли к заключению, что это вовсе не обязательно: страсти оказались не более чем «бурей в стакане воды», которая скоро утихнет. Все, что нужно, — это «занять твердую позицию».

Даже выражения были безошибочно их.

— Разведка у вас, кажется, поставлена неплохо? — сказал я Лауре.

— Думаю, что да.

— Откуда вы все это знаете?

— Сказать это я не имею права, — не моргнув глазом ответила она.

Встревожена Лаура не была. Положение казалось сейчас не таким обнадеживающим, как вначале. Мы сделали шаг назад, сказала она. Но, как большинству энергичных людей, как самой Маргарет, стоило ей начать действовать, и она тотчас же переставала тревожиться. Почему положение изменилось к худшему, старался добиться я у нее. Насколько мне удалось выяснить, большую роль в этом сыграли доклады. Свой доклад Найтингэйл написал, по-видимому, в беспристрастном тоне, но в выводах он был непреклонен и этим достиг своей цели.

А что делают Мартин и Скэффингтон, спросил я. Мартин «агитирует». Она была вполне довольна его тактикой. Для нее все люди разделялись на хороших и плохих. Скэффингтон и Мартин, которые во время первого ее посещения были плохими, теперь превратились в хороших. Если она кому-то верила, то верила безоговорочно. Но ей хотелось бы «подтолкнуть все это дело». Один из колеблющихся решил не голосовать за пересмотр, теперь для большинства им не хватало четырех. Кто был против из тех, кого я знаю, спросил я. Старцы и реакционеры, горячо ответила она (я не имел понятия, были ли у нее когда-нибудь свои политические убеждения, сейчас, во всяком случае, она была в этом отношении полностью под влиянием мужа): Артур Браун, Уинслоу и, конечно, Найтингэйл. Еще кое-кто, вроде Гэя, потому что он «из ума выжил от старости», ну и Кроуфорд, которого к нейтралитету обязывает положение и который вообще воздержится от голосования, что в конце концов то же самое, что проголосовать против. «Реакционная молодежь» — например, Г.-С. Кларк и Лестер Инс — были категорически против. Так же, как и Том Орбэлл. Назвав его, Лаура выругалась, Маргарет тоже помянула Тома нехорошим словом. Поносили они его на редкость единодушно.

— Жирная отвратительная змея! — сказала Маргарет.

А как Фрэнсис Гетлиф, спросил я. Лаура снова выругалась. «Все еще ни туда ни сюда». С грустной, проницательной улыбкой недалекого человека, говорящего циничные вещи, она повторила нам слова своего мужа о том, как нельзя верить людям, прикидывающимся либералами. Они худшее, что может быть. Нельзя сказать, чтобы это было тактично с ее стороны, потому что тут она одним махом разделывалась с Маргарет, Мартином и — за исключением Скэффингтона — вообще со всей их партией.

Маргарет неодобрительно хмурилась, не потому, что Лаура так неудачно выступила, а потому, что Фрэнсис был ее любимцем. Из всех моих старых друзей больше всех она уважала его.

Пока Лаура сидела у нас, Маргарет прямо меня ни о чем не просила. Я видел, что ей не терпится, чтобы Лаура поскорее распрощалась. Раза два Лаура уже упустила подходящий момент подняться и уйти. Тогда Маргарет сказала, что позвонит ей в ближайшие дни, и наконец мы остались вдвоем.

Я остановился у окна и смотрел вниз на улицу, которую делили пополам качавшиеся на ветру, окутанные туманом фонари. Тусклые, мерцающие лампы бросали зловещий отсвет на деревья, растущие вдоль противоположной стороны улицы, но было слишком темно, чтобы различить границы парка. Подошла Маргарет и обняла меня.

— Кажется, дела идут не так, как хотелось бы? — сказала она.

— Похоже, что все это может затянуться.

— Но разве это справедливо?

— Этого можно было ожидать.

Я старался уклониться от прямого ответа, и оба мы прекрасно сознавали это. Ей хотелось приласкаться ко мне, но она уже слишком увлеклась и остановиться не могла.

— Нет, — сказала она. — А тебе не кажется, что дело может обернуться скверно?

— Все, что только можно сделать, делается. На этот счет ты можешь быть совершенно спокойна. Мартин знает колледж как свои пять пальцев.

— И все же принять скверный оборот оно может?

— Этого уж я не могу сказать.

На миг она улыбнулась мне понимающей улыбкой — улыбкой жены. Затем со свойственным ей задором решительно сказала:

— А ты не хотел бы принять в этом участие?

Она знала не хуже меня, что я разозлюсь, буду считать, что меня заманили в ловушку. Она знала это, оставляя Лауру до моего возвращения, с тем чтобы заставить меня сразу же с головой окунуться в эту историю. Она знала — и причем куда лучше, чем я, потому что как раз это качество стремилась победить во мне, — как не люблю я, когда мне что-нибудь навязывают, предпочитая делать все «по своей доброй воле». И все же она поступила именно так.

Выбор был ясен. Если бы меня оставили в покое, возможно, он и не показался бы мне столь очевидным. Мне было не привыкать стать мириться с положениями, морально несколько сомнительными, и без особого восторга рассматривать некоторые свои поступки. Я не был столь себялюбив, как Мартин, и поэтому легко обходился без красивых жестов. Слишком уж долго толкался я за кулисами политики. Твердым законом там было — никаких красивых жестов! Большинство моих коллег — людей, облеченных известной властью, — и не подумали бы вмешиваться не в свое дело ради Говарда. Они сказали бы, что эта история касается исключительно членов совета колледжа. С их стороны это не было бы цинизмом, просто они не хотели видеть ничего за пределами своего письменного стола. С их стороны это вовсе не было бы цинизмом: не задаваясь высокими идеями, они просто утешались мыслью, что «правда обычно на стороне большинства».

Я был человеком слишком среди них случайным, чтобы считать так. По правде говоря, сама возможность поддаться этой мысли казалась мне одним из наименее приметных, но наиболее опасных соблазнов, которые несла с собой власть. И все же вот так, по этому регламенту, я прожил почти двадцать лет. Может быть, я меньше, чем кто бы то ни было, замечал следы, которые оставили на мне эти годы, подобно тому как человек не замечает перемен в своем лице, пока не увидит на фотографии постаревшее лицо и не удивится: неужели это я?

Я мог с чистой совестью сказать себе, что не несу никакой ответственности за то, что случилось с Говардом. Это попросту меня не касалось. Если я уступлю настояниям Маргарет, некоторые из моих старых друзей будут недовольны тем, что я сую нос не в свое дело. И они будут тем более недовольны, что в данном случае я сунул бы нос не в свое дело не ради них. Вряд ли после этого Артур Браун станет поверять мне когда-нибудь свои секреты. Конечно, это было бы не такой уж страшной жертвой по сравнению с той, что во имя долга приносил Скэффингтон, но тем не менее жертвой. Чего ради должен я приносить ее, раз уж мне больше не доставляет никакого удовольствия играть роль, раз уж мне откровенно неприятна самая мысль, что меня могут счесть назойливым человеком?

Если бы я стал подводить итог, вряд ли нашлись бы какие-нибудь доводы за. Правда, я был любопытен, и даже очень; любопытство мое нисколько не ослабело, и удовлетворить его я мог, только очутившись в самой гуще этой истории. Знал я и то — узнал в ту пору своей жизни, от которой остались только обломки чувств и горечь сожалений, — что, решив остаться в стороне, человек всегда может оправдать свое решение хорошими, здравыми, человечными, возвышенными побуждениями. В роли стороннего наблюдателя очень много достоинства; но если оставаться сторонним наблюдателем слишком долго, можно утратить все человеческие чувства. Я прекрасно знал это, потому что только благодаря счастливой случайности сам избежал подобной участи.

Но, пока я стоял, устремив взгляд вниз на улицу, чувствуя на плече руку Маргарет, я и не думал копаться в прошлом. Я всего-навсего испытывал сильнейшую досаду. Я думал о том, что очень немногие из знакомых мне людей, очутившись перед лицом неприятного факта, когда дальнейший самообман невозможен, не покорились бы обстоятельствам. Лицемеры, видящие неприкрашенную истину и поступающие так, словно они ее не видят, существуют только в воображении романистов. Те же, кого мы называем лицемерами, всего лишь обладают способностью отрицать правду даже перед самими собой. Как раз этой способности я и был лишен.

Я довольно нелюбезно сказал Маргарет, что подумаю. Она неоднократно слышала от меня, что, для того чтобы принять решение, много времени не нужно, и если мы тянем с ответом, то только затем, чтобы подыскать мотивы, оправдывающие то или иное решение. Она наблюдала за мной, не глядя в мою сторону, всматриваясь в темноту. Она прекрасно читала мои мысли. Она понимала, что я раздражен и сердит, потому что она не дала мне уклониться от решения или отсрочить его, и что решение мною уже принято, хоть я и не хотел признаться ей в этом.

Глава XII. Взгляд маньяка

Когда человек живет по регламенту, не только желание избежать ответственности удерживает его от хороших поступков, думал я, придя в более хорошее расположение духа. Прошла неделя, прежде чем я сумел выкроить хотя бы два дня, чтобы съездить в Кембридж. С досугом у меня становилось все хуже и хуже, тогда как Мартин и его коллеги, напротив, были стеснены сейчас во времени не больше, чем сам я в молодые годы.

Я позвонил Мартину по телефону, и он условился с Говардом, что в четверг, на следующей после посещения Лауры неделе, мы оба встретимся с ним в школе, где он преподавал. Поезд пришел с опозданием, такси скользило по мокрым мостовым; витрины магазинов были уже освещены, на тротуарах блестели лужи света. Мы ехали по улицам Ромзи — городка, где мне, пожалуй, ни разу не пришлось побывать, пока я жил в Кембридже, и который был похож на университетский Кембридж не больше, чем город моего детства. Школа находилась на самой окраине; такси подкатило к воротам, возле которых в февральских сумерках меня ждал Мартин.

Он хотел посоветоваться со мной относительно некоторых подробностей, которые нам нужно будет постараться выяснить у Говарда. Тут же под моросящим дождем мы условились, как лучше это сделать. Затем мы стали проталкиваться сквозь толпы только что отпущенных после занятий детей, которые шумным потоком заполняли коридоры.

Какой-то мальчик проводил нас в физический кабинет; там на учительском столике сидел Говард. Когда мы вошли, он пробормотал что-то вроде приветствия, однако взглянул он при этом на нас не прямо, а как-то искоса. Чтобы завязать разговор, я, осмотревшись по сторонам, заметил, что, по сравнению с моими школьными днями, классные комнаты стали сейчас значительно лучше…

— Если бы тут были хоть какие-то приборы, — сказал Говард, — тогда еще можно было бы о чем-то разговаривать.

— Ну, все-таки лучше, чем ничего.

— Ненамного, — возразил он.

Тема, казалось, была исчерпана. Не зная, что еще сказать, я продолжал разглядывать кабинет. Это и в самом деле была прекрасная комната, современная, светлая, сверкающая, со свободно расставленными партами и окнами на две стороны. На классной доске позади стола виднелись записи Говарда — запах мела еще висел в воздухе. Почерк у него был крупный, твердый, с надломом. Некоторые вычисления были мне непонятно: очевидно, последним здесь занимался выпускной класс. Бросалось в глаза слово «самаиндукция». Неужели оно писалось так? Мне показалось это маловероятным даже для научной терминологии. Или Говард принадлежал к категории людей, лишенных зрительной памяти, которые просто не могут научиться грамотно писать?

— Здесь можно будет поговорить? — спросил Мартин.

— А собственно, почему бы нет?

Мартин уселся за одну из парт первого ряда.

— Боюсь, что ничего нового пока что сообщить вам я не могу, — начал он.

— Зачем же я тогда вам понадобился?

— Мы хотели бы задать вам несколько вопросов.

— Мне уже осточертело без конца повторять вещи, которые известны вам не хуже, чем мне, — сказал Говард, не глядя на Мартина, устремив взгляд в темнеющее за окном пространство.

— Главным образом это нужно мне, — сказал я.

— Мне не совсем ясно, какую роль играете здесь вы?

— Может, лучше вам объяснит это сам Люис, — сказал Мартин, посмотрев на меня.

— Да тут нечего и объяснять, — сказал я. — Я считаю, что в этой истории вы правы, и хотел сказать вам об этом. Мне очень неприятно, что я сомневался прежде. Если притом, как дела обстоят сейчас, я могу оказаться полезным, то я с удовольствием сделаю все, что в моих силах.

Говард бросил на меня мимолетный взгляд и снова отвел глаза. Затем он сказал:

— Надеюсь, вы не ждете, что я начну рассыпаться в благодарностях?

Не скажу, чтобы я был обидчив, но Говард обладал удивительным талантом задевать меня за живое. Вмешался Мартин:

— Бросьте, Дональд! — он говорил твердо, но дружески. — Мало нам и без того всяких трудностей!

Говард, который стоял отвернувшись, взглянул прямо на нас, но затем опустил голову и стал пристально смотреть себе на ботинки.

— Как бы то ни было, — возразил он, не считая нужным сказать что-нибудь примирительное, — как бы то ни было, я просто не вижу, что, собственно, вы можете сделать?

Он обращался ко мне, поэтому я ответил:

— Кое с кем из этих людей я знаком давно. Завтра утром я увижусь с Фрэнсисом Гетлифом. Мне кажется, что толк из этого выйти может.

— Так уж и может!

— Очень рад, что ты это сделаешь… — начал Мартин, но Говард опять прервал его:

— Я не вижу, зачем нужно вести какие-то разговоры с этой публикой. Все факты изложены на бумаге. Читать ведь они умеют? Ну вот, пусть и разбираются.

Любопытнее всего было то, что, хотя слова его звучали грубо и говорил он мрачно, в душе он был полон надежды. И это отнюдь не были случайные проблески надежды, свойственные каждому попавшему в беду человеку. Нет, это была непоколебимая уверенность, не оставлявшая его с самого начала. Каким-то образом в нем сочетались подозрительная недоверчивость и детский оптимизм.

Мартин начал расспрашивать его о пропавшей фотографии. Для них обоих это, по-видимому, было повторением пройденного, я же узнавал кое-что новое. Итак, значит, Говард не имеет понятия, когда Пелэрет мог сделать эту фотографию? И никогда не видел фотографии, к которой могла относиться та подпись внизу в тетради? Недурно было бы, если бы он все-таки напрягся и припомнил что-нибудь вразумительное.

— Я же не адвокат, — пустил он шпильку в мой адрес, — разве от меня можно требовать, чтобы я состряпал историю поубедительнее?

— Не скажу, чтобы такая способность высоко ценилась даже в адвокате, — ответил я. Мартин, ближе знавший его, с ним не церемонился.

— Этого от вас никто и не требует. Мы всего-навсего просим вас пошевелить своими, с позволения сказать, мозгами.

Впервые за этот вечер Говард усмехнулся.

Я продолжал объяснять ему, что любая мелочь, которую он мог бы сказать нам о Пелэрете, может оказаться веским аргументом. Даже людей непредубежденных нельзя перетянуть на свою сторону, пока у них не будет хоть какого-то представления о том, что же в действительности произошло. Собственно говоря, ясного представления об этом не имеет никто из нас. Я сам в том числе.

— А почему вы думаете, что я имею? — спросил Говард. — Кроме работы, у нас с ним не было никаких точек соприкосновения. Со мной он вел себя всегда очень прилично, а сплетен я вообще никогда не слушаю. Я сужу о человеке по его поступкам и по тому, как он относится ко мне.

— И результаты вас удовлетворяют? — не утерпел я, но он не понял меня. Он подробно рассказал, при каких обстоятельствах получил от Пелэрета фотографию, которую и использовал затем в своей диссертации, — ту самую фотографию, на которой был увеличенный след кнопочного прокола. Пелэрет, как говорил Говард, заверил его, что эта фотография «подкрепит» экспериментальные данные. Говард ни на секунду не сомневался в ее подлинности. Он просто с благодарностью принял ее. Даже сейчас он представить себе не мог, когда успел подделать эту фотографию Пелэрет. С непонятным упорством он продолжал повторять, что, по его мнению, вряд ли это был сознательный подлог.

— Что же тогда? — резко спросил его Мартин.

— Ну, просто старческое слабоумие.

— Ни в коем случае! — возразил Мартин.

Я подумал, что мне редко приходилось иметь дело с худшим свидетелем, чем Говард. Он был настолько плох, что временами я просто не верил своим ушам. Раза два я ловил себя на том, что начинаю сомневаться в правильности своих выводов.

Говард подтвердил, что видел еще одну такую же фотографию; он повторил это не раз и не два. Однако это не могла быть исчезнувшая из тетради фотография. Той — в тетради — он не видел никогда.

— Вы в этом уверены? — спросил я.

— Конечно, уверен.

— Жаль! — сказал Мартин.

— Сочувствую, но помочь не могу.

— Если бы та фотография была на месте, — сказал Мартин, — они, возможно, немного побарахтались бы, но в конце концов мы, без всякого сомнения, восстановили бы вас в чинах и орденах.

Слушая Мартина, который не сказал ничего обидного, ничего нового, Говард вдруг резко изменился в лице. Глаза его расширились так, что вокруг зрачка появились белые ободки; выражение угрюмого, закоснелого, презрительного упорства исчезло бесследно — вместо этого на лице его отразились все тщательно скрываемые прежде чувства: казалось, он потерял контроль над своим взглядом и голосом, и страшное напряжение, которое он испытывал, проступило вдруг наружу. Повышенным, резким тоном он сказал:

— А может, именно потому ее и не оказалось на месте?

— Что вы хотите этим сказать? — спросил Мартин.

— Может, те, кто подкапывались под меня, решили, что будет удобнее избавиться от этой фотографии. Может, это вовсе ее случайность, что ее не оказалось на месте.

Мне пришлось как-то слышать маньяка — он разговаривал совершенно так же. Мы с Мартином переглянулись. Мартин кивнул. Оба мы поняли, что следует сказать, и Мартин начал:

— Вы никогда не должны говорить ничего подобного! В том случае, конечно, если хотите сохранить шансы на успех. Мы ничего не сможем сделать для вас, мы не сможем даже взять на себя ответственность продолжать начатое, если не будем уверены, что вы никогда больше не повторите этого…

— Не понимаю почему.

— Пора бы понять, — сказал Мартин.

— Неужели вы не понимаете, — вступил я, — что это очень серьезное обвинение? Неужели вы не понимаете, что, если бы ваши слова стали известны в колледже, вам пришлось бы отвечать за них…

— Так же, как и людям, которые вас поддерживают, — добавил Мартин. — Поэтому или вы раз и навсегда это бросите, или мы умываем руки.

Говард не сказал ни слова, он ничем не выказал своего согласия, однако обуревавшие его чувства перестали отражаться на его лице. Он снова поник, повесил голову, уставился в пол.

— Договорились? — спросил Мартин.

Говард поднял на него глаза, и Мартин удовлетворился этим. Стенные часы показывали без пяти шесть, и он сказал, что пора бы что-нибудь выпить. Мартин вышел из класса первым и скомандовал: «Полный ход вперед!» — совсем как капитан крикетной команды, выводя игроков на поле, или как один из моих прежних шефов перед тем, как мы с ним входили в зал суда. Мартину удивительно легко давалась такая дружеская фамильярность, и в тот вечер это было, по-видимому, как раз то, что нужно. Сам я не сумел бы найти с Говардом верного тона. Мне еще не приходилось видеть, чтобы он держался так непринужденно, как тогда в баре. Это был недавно построенный бар, блиставший — как и школа — новизной и обилием света. С таким видом, словно он впервые почувствовал себя в безопасности, Говард опустился в кресло, стоявшее в углу сверкавшей никелем, уставленной высокими столиками комнаты, и быстро выпил пинту пива. Вскоре перед ним появилась вторая кружка, и он уже почти добродушно отвечал Мартину, который, откинув обычную осторожность, засыпал его вопросами. Нравится ли ему преподавать? Да, ответил Говард, — что меня удивило, — ом ничего не имел бы против посвятить себя этому делу. А почему он обосновался в Кембриджской школе? Назло колледжу? Говард, не обнаруживавший прежде чувства юмора, оценил шутку.

Мартин, который и сам осушил две пинты, спросил его, умышленно ли он действовал по доброму старому колледжскому рецепту? На памяти нашего поколения, помимо него, уволен из колледжа был только один член. Знает ли Говард эту историю? Говард, настроившийся слушать веселый анекдот, ответил отрицательно. Мартин сказал, что очень этим разочарован — он надеялся, что Говард шел по стопам своего предшественника. Дело в том, что в девяностых годах в члены колледжа был избран человек со стороны — точнее, из столь отдаленного места, как Оксфорд, — который оказался алкоголиком, и притом довольно-таки законченным: когда его подопечные студенты явились к нему в пять часов вечера, оказалось, что он еще в постели, а пол уставлен пустыми бутылками. Его уволили из колледжа. Тогда он немедленно женился на дочери трактирщика и обосновался в небольшой забегаловке неподалеку от бокового въезда в колледж. Я вспомнил, как лет сорок спустя эту историю рассказывал кто-то из стариков, приводя ее как довод против избрания в члены совета людей «со стороны».

— Согласитесь сами, что случай ваш отнюдь не единичный, — говорил Мартин Говарду. — Вы, наверное, решили, что, оставаясь в Кембридже, сможете больше насолить всем. Скажете, нет?

— Конечно, если бы я убрался отсюда, — ответил Говард, — это сильно облегчило бы их положение. Черта с два! Чего, спрашивается, ради?

Это напомнило мне вопрос, который задал тогда в резиденции Найтингэйл.

— Меня удивляет, — заметил я, — почему в таком случае вы не подумали обратиться к инспектору и не возбудили затем дела о незаконном увольнении?

— Я об этом думал.

— Ну и что же?

— Разве я выиграл бы его?

— Не думаю. Но это ведь осложнило бы их положение?

От ответа он уклонился. Он не хотел прямо ответить на мой вопрос. В умении обращаться с ним я сильно уступал Мартину. Он начал вилять, потом пришел в замешательство и, наконец, снова замкнулся в себе. По его словам, он предпочел действовать иначе. Так и не поняв, почему он внезапно смутился, я снова спросил:

— На мой взгляд, когда выяснилось, какой поворот принимает эта история, вам следовало возбудить дело против колледжа. Вы не думаете?

— Мне не особенно хотелось перетряхивать на людях грязное белье.

Больше я ничего не смог от него добиться. Мы все вместе доехали на автобусе до города и расстались с ним на базарной площади. Я собирался идти обедать к Мартину, и Говард предложил забросить в колледж, где я должен был ночевать, мой чемодан.

— Вас это не затруднит?

— Затруднит ли меня сунуть нос в сторожку привратника? — сказал Говард колюче, но не так агрессивно, как обычно. — Вы это хотели спросить? Ответ гласит — нет, не затруднит.

Когда мы с Мартином шли к берегу реки, он сказал:

— Можно было бы ожидать большего. — Он говорил о нашем свидании с Говардом.

— Тебе удавалось когда-нибудь добиться от него чего-нибудь путного?

— Хвастать нечем. Можно, конечно, — продолжал Мартин, — придумать клиента и похуже, но трудно.

Затем он спросил, как я собираюсь разговаривать завтра с Фрэнсисом Гетлифом. Он считал, что говорить с ним нужно совершенно откровенно и предупредить, что доказать нашу правоту до конца мы, вероятно, никогда не сможем. Что без той, второй, фотографии это невозможно. Было бы ошибкой, имея дело с таким человеком, как Фрэнсис, умалять трудности или стараться замазывать свои слабые места.

Обдумывая план действий, мы оба остро ощущали связывающие нас родственные узы и удивительное чувство «локтя». Сознание того, что мы заодно, что мы изобретаем пути для достижения одной и той же цели, успокаивало, — нет, больше чем успокаивало, — по-настоящему радовало.

Глава XIII. Взад-вперед по лужайке

На следующее утро после завтрака я сидел у себя в комнате и смотрел из окна в сад, когда приехал Фрэнсис. Деревья стояли голые, неподвижные. День был безветренный: сплошная пелена облаков низко нависла над землей. Фрэнсис сказал, что воздух совсем теплый — почему бы нам не пройтись по саду, мне даже и пальто незачем надевать.

Мокрый после дождя дерн еще пружинил под ногами, ярко-зеленый, как мох. На клумбе справа не видно было ни цветка: отцвели даже последние подснежники. Мы шли не торопясь, Фрэнсис, однако, шагал широко — каждый шаг его был по крайней мере на фут шире моего, хоть ростом он был дюйма на два — на три ниже меня.

Не успели мы отойти далеко, не успели мы даже перейти из парадной части сада в «запущенную», как Фрэнсис объявил:

— Я, кажется, догадываюсь, зачем ты приехал.

— Да?

— Не надо обладать для этого даром провидения… — затем натянуто и гордо он сказал: — Хочу избавить тебя от напрасного труда. Лучше будет, если я скажу тебе прямо и сразу, что заслуживаю всякого порицания. И я виноват, что так долго тянул с этим. В фактах, которые представили Мартин и Скэффингтон, несомненно, следует серьезно разобраться. Я виноват, что не сказал им этого сразу, когда они в первый раз приехали ко мне. Чем скорее все это будет выяснено, тем лучше.

Я даже опешил. Меня охватило глупое чувство разочарования, словно оказалось, что я ломлюсь в открытую дверь. Кроме того, я испытывал большую неловкость — неловкость из-за того, что так сильно был смущен Фрэнсис, из-за того, что от смущения он держался со мной так неестественно и натянуто.

— Что же ты собираешься делать? — спросил я.

— Уже сделал.

— Что именно?

— Я только что разослал вот это. Перед тем как ехать к тебе.

«Это» был размноженный на мимеографе меморандум, в левом верхнем углу которого стояло: «Совершенно секретно. Всем членам совета колледжа». Далее следовало:

«Я внимательно изучил новые данные, относящиеся к диссертации и статьям Д.-Дж. Говарда, а также тетради покойного Ч. Дж. Б. Пелэрета, чл. Королевского общества. По моему мнению, доктор Скэффингтон прав, настаивая на том, что некоторые обстоятельства этого дела требуют разъяснения. Полагаю, что члены совета должны в срочном порядке просить суд старейшин назначить безотлагательный пересмотр этого дела. Ф.-Е. Г. 19 февраля 1954 г.»

Меморандум — я знал — будет доставлен членам совета колледжа с Посыльным. Многие из них получат его еще утром, остальные же до конца дня.

— Во всяком случае, — заметил я, — нужное для пересмотра дела большинство будет теперь обеспечено.

— Надеюсь, — сказал Фрэнсис.

— Стопроцентной уверенности в правоте Говарда ты, как я посмотрю, не высказываешь?

— Пока что с меня и этого достаточно.

Молча мы прошли к лужайке, расположенной в конце сада у самой ограды. Сбоку в теплице пламенели великолепные гвоздики, особенно яркие на фоне зелени и серого утреннего тумана. Внезапно Фрэнсис нарушил молчание. Сдавленным от злости голосом он сказал:

— Этот самый Говард, должно быть, дурак, каких мало!

Я спросил, что он еще выкинул. Фрэнсис, не обращая на мой вопрос внимания, продолжал:

— Мне хочется, чтобы ты уяснил себе одно. Он — и больше никто — виноват в том, что мы очутились в таком идиотском положении. Я хочу сказать, что даже у новичка в науке хватило бы мозгов не принимать на веру опыты старика. Уму непостижимо, чтобы человек, работающий в той же отрасли, мог принять их безо всякой проверки. Если Говард невиновен — а этому я склонен верить, — то он, по-видимому, побивает все рекорды в глупости. И должен сказать, что глупость иногда кажется мне гораздо более тяжким грехом, чем подлость.

Мы повернули по лужайке назад. Фрэнсис снова прервал молчанье:

— Прежде всего, его вообще не нужно было избирать.

Желая разрядить атмосферу, я сказал, что он напоминает мне своего тестя, который во что бы то ни стало хотел в одном известном нам обоим случае доискаться первопричины. Фрэнсис нехотя усмехнулся, но голос его не помягчал.

— А теперь нам приходится расхлебывать эту кашу, — сказал он. — Я только надеюсь, что это не займет много времени.

— А почему тебя так беспокоит вопрос времени?

Я спросил его это в упор, не зная, захочет ли он ответить мне. Нас связывала почти тридцатилетняя дружба, и за эти годы я впервые видел его в столь невыгодном для него свете. Я терялся в догадках, отыскивая причину этому. Правда, он очень — больше, чем кто-либо из нас, — не любил оказываться неправым. Как и у большинства кристально честных людей, честность неразрывно переплеталась у него с тщеславием. Ему было неприятно, что он опустился ниже им самим для себя установленного уровня, — одинаково неприятно и перед собой, и перед окружающими. Он был недоволен, что мне пришлось приехать и напомнить ему о его долге. Раньше такого не бывало, хотя за время нашей дружбы сам он напоминал мне о моем долге неоднократно. И все же мне казалось, что ни одно из этих соображений не объясняло смятения чувств, обуревавших его, пока мы ходили взад и вперед по лужайке. Мы не впервые так вот гуляли здесь. На дальнюю лужайку не выходило ни одно окно, и еще молодыми людьми мы иногда по вечерам приходили сюда, где никто не мог помешать нам обсуждать свои планы или делиться своими неприятностями.

Немного погодя он сказал уже без раздражения, а скорее миролюбиво и удивленно:

— А ведь ты прав! Как раз сейчас мне не хотелось бы здесь никаких трений.

Я ничего не ответил. Мы еще раз повернули, и он продолжал:

— Боюсь, что все это более чем просто. Честно говоря, когда Мартин со Скэффингтоном приехали ко мне в первый раз, вся эта история не произвела на меня такого сильного впечатления, как на них. Я и сейчас отношусь к ней довольно спокойно. Но мне следовало бы проявить больше ответственности и вникнуть в их слова. Дело в том, Люис, что я не захотел вникать.

В его словах звучала чистосердечная наивность, с какой люди, не искушенные в самоанализе, обычно говорят о себе.

— Да, не захотел. Не захотел портить отношения с людьми, имеющими здесь вес. Попросту не захотел портить свою репутацию. Тебе, я думаю, можно не объяснять, почему именно?

Я ничего не ответил.

— Ты знаешь, что и Уинслоу, и Найтингэйл, и остальные поддерживают мою кандидатуру. Выборы будут осенью, и дело в том… — он сделал нерешительную паузу, — дело в том, что я хочу, чтобы меня избрали.

Мы дошли до конца лужайки и повернули назад.

— Самое забавное, — продолжал он, — это то, что я и сам не понимаю, почему мне так хочется этого. Я, по всей вероятности, неплохо справлюсь со своими обязанностями — в общем, наверное, не хуже, чем всякий другой, кого могут посадить в резиденцию. Но суть ведь совсем не в этом. Я бы сказал, что это для меня вовсе не так уж важно. По-настоящему я всегда хотел только одного — заниматься серьезной исследовательской работой и оставить в науке какой-то след. Что ж, сделал я не так много, как мне хотелось бы, но кое-чего все-таки добился. По моим расчетам, лет десять я еще могу поработать и, может, сумею достигнуть большего. В общем, можно сказать, что с работой у меня все обстоит благополучно. Если я оглядываюсь назад на годы, когда мы с тобой начинали свою карьеру, мне кажется, что я могу радоваться достигнутым результатам. А это в конце концов самое главное. Что же касается всего остального, то почестей на мою долю выпало более чем достаточно. Я никогда не замечал за собой особенной жадности. Спрашивается, ну зачем мне понадобилось стать, ко всему, еще и ректором? Но, понимаешь, мне хочется этого. Хочется настолько, что я не постеснялся проявить себя столь безобразно в этой несчастной истории.

Мы продолжали ходить в молчании, теперь уже не столь напряженном, как прежде, и я думал о том, что одну причину, почему он хочет стать ректором, я мог бы ему назвать. Фрэнсис, которому пришлось выдержать столько битв в колледже, в правительстве, даже в обществе, по природе своей вовсе не был бунтовщиком. Его политические взгляды были продиктованы разумом и чувством долга, а вовсе не страстью к протесту; не имели в данном случае решающего значения и обрывки сословных уз, связывавшие его с людьми, стоящими по ту сторону барьера, — обрывки уз, которые сам я, внешне человек гораздо более склонный к компромиссу, чем Фрэнсис, и находившийся гораздо ближе, чем он, к высшей администрации, до сих пор еще хранил в своей душе. Тот самый Фрэнсис, который прежде мог из принципа один проголосовать против решений совета Королевского общества или любого другого собрания почтенных господ, сейчас хотел остаток своей жизни прожить именно среди этих господ. Его разум, его чувство долга не позволяли ему менять свои убеждения, но в то же время ему, как ни странно, хотелось встать в ряды «почтенной публики», быть принятым ею. Он окончательно успокоился бы, обрел бы полное душевное равновесие, если бы люди, с которыми он столько лет спорил, — все эти Уинслоу, и Найтингэйлы, и Артуры Брауны — избрали его своим ректором. Он по-прежнему ни за что не стал бы к ним подлаживаться, но у него появилось бы сознание достигнутой цели.

И вдруг я вспомнил еще одного человека, с характером, до смешного несхожим с характером Фрэнсиса, чьи желанья, однако, полностью сходились с его. Это, была Айрин. Бесшабашная искательница любовных приключений в юности, она лелеяла теперь одну заветную мечту: чинно провести остаток жизни вместе с мужем в резиденции. Сходство это позабавило меня; однако, шагая по тихому сырому саду рядом с Фрэнсисом, лицо которого, правда, просветлело, но приняло озадаченное выражение, как будто он сам удивился своей исповеди, — первой, которую лично мне пришлось от него слышать, шагая рядом с Фрэнсисом, голос которого звучал дружески и без тени раздражения, словно он был очень рад моему присутствию, я не высказал ему этой своей мысли.

Глава XIV. Два разных взгляда на отставку

После свиданья с Фрэнсисом и до обеда вечером в клубе у меня на пятницу не было назначено никаких встреч. Поэтому, воспользовавшись свободным временем, я отправился перед чаем в обход книжных магазинов. В третьем из них я задержался, просматривая последний номер литературно-политического журнала, и тут до меня донесся так хорошо знакомый когда-то голос:

— Ты, безусловно, права! Ты, безусловно, уловила самую суть!

Голос был низкий, хрипловатый и глухой, но с теплыми, ласково насмешливыми интонациями. Я стоял у самой двери возле стенда с журналами; подняв глаза, я увидел в глубине магазина Поля Яго. Он стоял за центральным стеллажом, почти скрытый им, и разговаривал со своей женой.

Одновременно со мной поднял глаза и Яго. Не могло быть сомнения, что и он видел меня. Но, молниеносно переведя взгляд обратно на жену, он продолжал говорить с ней торопливо и интимно о чем-то им одним понятном, словно не желая замечать никого вокруг, словно надеясь, что я не узнаю их или не стану мешать им.

Может, лучше уйти, подумал я. Проще всего было бы незаметно выскользнуть на улицу, чтобы не смущать его. Но тут я возмутился. Когда-то я был с ним дружен, был привязан к нему. В мое время он был проректором колледжа и, несомненно, стал бы ректором, если бы в последний момент предпочтение не отдали Кроуфорду. Для Яго это оказалось тяжелым ударом. Он продолжал исполнять свои обязанности, однако обеды в столовой колледжа больше не посещал и — как я слышал — стал избегать встреч даже с самыми близкими друзьями.

Я прошел в глубь магазина и сказал:

— Давно же мы с вами не встречались!

Мы не встречались десять лет, не встречались с самого того дня, когда в капелле служили заупокойную службу по Рою Калверту. Яго сильно изменился с тех пор, но что именно изменилось в его внешности, определить я сразу не мог. Он всегда казался старше своих лет, теперь же годы решили, очевидно, исправить это несоответствие. Он был лыс, бахромка волос совсем побелела, но выглядел он как раз на свои шестьдесят восемь лет, не больше. Он обрюзг, однако лицо его было по-прежнему выразительно и тотчас отражало смену настроений; даже сейчас никто бы не подумал назвать его печальным. Прятавшиеся за толстыми стеклами очков глаза еще не утратили блеска.

— Вы ли это? — воскликнул он.

Хоть он немного и кривил душой, хоть и видно было, что он предпочел бы избежать встречи со мной, ему не удалось подавить в себе теплые чувства.

Тут я, кажется, понял, что, собственно, в нем изменилось. Он сильно располнел, только это не была полнота человека, склонного к излишествам. У него и в более молодые годы был солидный живот, но двигался он тогда с большой легкостью; теперь же он был толст той особенной тяжеловесной толщиной, которая свойственна людям, недовольным жизнью или уставшим от нее.

— Дорогая! — он повернулся к жене, в голосе его звучала сложная гамма чувств: покровительства, предупредительной вежливости и любви. — Ты, конечно, помнишь… — он официально представил меня. — Ведь вы, конечно, знакомы?

Еще бы мы не были знакомы. Я раз двадцать, а то и все тридцать был у нее в доме. Но она опустила глаза, подала мне вялую руку с видом, приличествующим, по-видимому, по ее понятиям, grande dame, когда та милостиво здоровается с кем-то — с кем именно, она не уверена — из своих многочисленных знакомых.

— Вы часто бываете в Кембридже?.. — И она назвала меня полным титулом с таким видом, словно сделала мне одолжение.

— Он, наверное, очень занят в Уайтхолле, — сказал Яго. Ей это было прекрасно известно.

— Жаль, что мы не можем предложить вам лучшей погоды, — заметила Алис Яго. — В это время года Кембридж иногда бывает очарователен.

Теперь она говорила так, словно город этот мне был незнаком. Она тоже пополнела, но на ней — более статной и сильной, чем муж, — полнота была не так заметна. Алис Яго была крупная женщина с бледным, некрасивым, озабоченным лицом. Она была обидчива до такой степени, что если вы имели неосторожность пожелать ей «доброго утра» не тем тоном, каким ей хотелось бы, она и тут могла усмотреть непочтительность с вашей стороны; однако, при всей своей чувствительности, она признавала только за собой право на тонкую нервную организацию, все же окружающие, по ее мнению, ходили закованные в стальную броню. Она была так подозрительна, что ей повсюду чудились враги. Да и правду сказать, врагов она нажила себе немало. Всю жизнь она сильно портила карьеру своему мужу. Если бы не она, Яго, возможно, и стал бы ректором. Оба они знали это.

Бережность, с которой он всегда обращался с ней, сейчас, с годами, еще более возросла. В разговоре он постоянно старался сказать ей что-нибудь приятное, и даже, когда говорила она, казалось, все время окутывал ее своей заботой.

— Как живете? — спросил я его.

— Я ведь, слава богу, окончательно распрощался теперь с колледжем.

— Теперь ему приходится все свое время проводить со мной, — вставила миссис Яго.

— Мы читаем в свое удовольствие — читаем книги, до которых не могли добраться всю жизнь, — сказал Яго. — Об этом я мечтал уж не знаю сколько времени.

— Видитесь ли вы с кем-нибудь из наших старых друзей? — спросил я.

— Да, время от времени я встречаю кое-кого из них, — ответил Яго. По тону его чувствовалось, что он хочет переменить тему разговора.

— Вы не думаете, что им должно очень недоставать Поля? — позволил я себе сказать, обращаясь к Алис Яго.

— Если вы думаете, что это я не пускаю мужа в колледж, то вы жестоко ошибаетесь.

— Нет, — сказал Яго, — я действительно с большим удовольствием распрощался с последним своим студентом. Я уже давно с трудом переносил свои обязанности. Не знаю, поймете ли вы это чувство? Когда я утром приходил в кабинет на первый лекторский час, я каждый раз повторял себе — мне придется проделать это еще только тысячу раз. Потом — только сто. Потом — только десять…

Мне приходилось видеть немало людей, долгие годы исполнявших одну и ту же нудную работу и наконец дотягивавших ее до конца. Почти все они испытывали при этом грусть, Я спросил Яго, не стало ли и ему под конец хоть немного жалко свою работу.

— Ни на секунду, — ответил он загораясь, — нет, у меня уже очень давно было чувство, что слишком большую часть своей жизни я трачу зря. Теперь с этим покончено. И покончено также с постоянными напоминаниями о тех моих коллегах, о которых я предпочел бы поскорее забыть.

Он взглянул на меня. Он был чутким и отзывчивым человеком и умел угадывать эти качества в других. Он знал, что я его понимаю.

— Заметьте, — продолжал он, — я принял все меры к тому, чтобы мне о них возможно меньше напоминали. Одно дело заниматься со студентами и прилагать все силы к тому, чтобы как можно больше дать им. Но навязывать свое присутствие кое-кому из моих коллег — это уже совсем другое дело. С некоторыми из них я не встречался годами, если не считать официальных заседаний; не посещать эти заседания я не мог, пока не вышел в отставку…

— Ну, теперь уж тебе больше не придется ходить ни на какие заседания! — торжествующе воскликнула Алис Яго.

— Думаю, что как-нибудь это лишение я переживу. Правда? — спросил он меня.

— Пока вы еще бывали в колледже на заседаниях, вы ведь, по всей вероятности, слышали об этой говардовской истории?

Я колебался, стоит ли задавать этот вопрос. У миссис Яго сделался несколько удивленный и обиженный вид, как будто бы имя это ей ничего не говорило, и она заподозрила, что я намеренно хочу исключить ее из разговора.

— Не слышать о ней было довольно трудно. Мне чуть было не пришлось потерять из-за нее немало времени, потому что, поскольку по старшинству я был третьим, мне полагалось принимать участие в разбирательстве дела. Но я подумал, что как-нибудь переживу и это лишение, и покорнейше просил меня уволить.

— Еще бы! — сказала она.

Он, по-видимому, нимало не заинтересовался этим делом. Мне хотелось узнать, получил ли он уже циркулярное письмо Фрэнсиса Гетлифа, но, по всей вероятности, письма из канцелярии колледжа подолгу лежали у него нераспечатанными.

Он спросил меня о моих делах. Он по-прежнему с нескрываемым интересом, с дружеским участием слушал, пока я рассказывал ему о жене и о сыне. Но к себе он меня не пригласил. И не выразил желания увидеться снова.

— Ну что ж, — сказал он с преувеличенно занятым видом, — не будем задерживать вас. Да и самим нам пора.

— Надеюсь, — милостиво сказала Алис Яго, — что вы хорошо проведете здесь время, — и добавила: — Желаю вам всякого успеха в делах, — совсем так, как будто я был одним из студентов ее мужа и она напутствовала меня в жизнь.

Вернувшись к себе после чая, я нашел на столе письмо. Адрес был написан незнакомой старческой рукой. Вскрыв письмо и взглянув на подпись, я, к своему удивлению, обнаружил, что оно от М. X. Л. Гэя. Почерк был крупный и размашистый, только слегка дрожащий; письмо же было следующего содержания:

«Дорогой Эллиот!

Из достоверных источников мне стало известно, что вы временно пребываете в колледже. Я вынужден настоятельно просить вас посетить меня сегодня же, после моего ужина, к которому, следуя указаниям врача, я приступаю в половине седьмого, но не позже восьми — часа, когда мне приходится теперь прекращать все свои дневные дела. Вопрос, который нам с вами надлежит обсудить, должен быть решен в ударном порядке, и в этом свете прошу вас рассматривать свой визит ко мне как дело первой необходимости. Для меня имеет важное значение то, что по образованию вы юрист.

Буду ждать вас в 7.15 или около этого времени.

Искренне Ваш,

М. X. Л. Г эй».

Злость моя превзошла даже удивление. Может, не так уж странно было, что он вдруг ни с того ни с сего вспомнил, кто я такой: даже прежде, когда он еще не был таким дряхлым, у него бывали просветы памяти и провалы. Непонятно только, зачем я мог ему понадобиться? Злился же я потому, что хотел увидеться в клубе с Артуром Брауном и попутно послушать одним ухом досужие разговоры. Мне вовсе не улыбалось пропустить обед ради человека, который, возможно, не узнает меня при встрече. Но выхода, очевидно, не было. Невозможно отказывать очень старым людям. Пришлось телефонировать Брауну, что наша встреча в клубе переносится с сегодняшнего вечера на воскресенье. Я объяснил ему, в чем дело, и Браун, прекрасно понимавший причину моего приезда в Кембридж и державшийся в высшей степени неприступно, тем ее менее добродушно хохотнул в трубку.

— Вы от этого старикана так просто не отвяжетесь. Он вас ни за что не отпустит в восемь часов. На вашем месте я распорядился бы, чтобы вам оставили закусить чего-нибудь.

Когда я шел до Мэдингли-роуд, судьба, по-видимому, решила всерьез подшутить надо мной. С моей стороны вообще было ошибкой идти пешком, так как начался дождь, настойчивый и сильный; улица была темна; Гэй жил около обсерватории, и огни обсерватории маячили где-то вдалеке. Струйки дождя текли мне за ворот плаща; я чувствовал, как намокает спина моего пиджака и края рукавов.

Когда я вошел в переднюю, миловидная молоденькая экономка Гэя с недоумением уставилась на меня и спросила с иностранным акцентом, не хочу ли я полотенце.

Через открытую дверь до нас донесся громкий голос Гэя:

— Никакого полотенца он не хочет. Он хочет заняться делом. Вот это, будьте уверены, он хочет!

С недоумевающим видом она ввела меня в кабинет, где возле пылающего камина восседал в кресле Гэй. Шея его была обмотана шарфом. Перед ним, установленный на подлокотниках кресла, стоял большой поднос, и он, вооружившись ложкой, расправлялся со своим ужином.

— Вот его-то мне и надо, — сказал Гэй. По всей вероятности, он узнал меня. — Ну как? Промокли? Уверен, что нет. — Он пощупал плечо и рукав моего пиджака. — Пустяки, — объявил он. — Разве это называется промокнуть. Вы еще не знаете нашего английского климата, милочка, — обратился он к экономке. — Превосходный климат, всем климатам климат! Благодаря ему только мы и стали тем, что мы есть. Нисколько в этом не сомневаюсь. — Он уставился на меня выцветшими глазами. — Садитесь, прошу вас, Эллиот! Прошу вас, садитесь и наслаждайтесь жизнью.

Я был слишком поглощен неудобствами, которые мне приходилось испытывать, и мне было совсем не смешно. Что же касается его экономки, то у меня сложилось впечатление, что, при всей своей миловидности, она начисто лишена чувства юмора… Недоумевающая гримаска так и застыла на ее лице.

— Предложите, будьте добры, нашему гостю чашечку какао, — сказал ей Гэй.

Нет, поспешил я вмешаться, какао я не пью.

— А вот это зря, мой милый. Превосходный напиток — какао! Да, я иной раз пью его по десять чашек в день. Вот как!

Можно ли мне закурить, осведомился я.

— А вот это уж для вас не полезно. И для меня тоже. В это время года мне приходится беречь свои бронхи. В мои годы неприятности с бронхами совершенно излишни. Доктора говорят, что это может кончиться воспалением легких. Избавитель от старости — вот как называли воспаление легких в дни моего детства. Избавитель от старости! Бр-р, как это неприятно звучит. Нет, я не собираюсь так просто сдаваться. Можете быть в этом совершенно уверены! Не сдамся, и все!

Я сидел в кресле, лишенный возможности курить, смотрел, как от моих штанов подымается кверху пар, и ждал, пока Гэй кончит свой ужин. Закончил он его довольно оригинально. На одной тарелочке перед ним стоял какой-то крем, на другой кусок чеширского сыра и два ломтика хлеба. Гэй аккуратно нарезал тоненькими кусочками сыр и побросал его в крем. Затем взял хлеб, накрошил его туда же, энергично все перемешал и, загребая полной ложкой, в несколько приемов покончил с этим месивом.

— Все идет в одно место, — пояснил он мне.

Иметь дело со старыми людьми мне приходилось и раньше, но такого старого человека я не встречал еще никогда. Я сидел, наблюдая его, и временами мне казалось, что он уже окончательно впал в детство. Но затем ни с того ни с сего он начинал рассуждать вполне здраво, не хуже чем, скажем, когда ему было лет восемьдесят. Он позвонил экономке. Она забрала поднос и пошла, и вдогонку ей он кричал:

— Великолепно! Ужин вы мне приготовили просто великолепный!

Я рассматривал развешанные по стенам картины его собственной работы — они изображали героев «Саги», и некоторые из них я помнил еще с довоенных времен. Вдруг он сказал:

— А я сегодня подумал: очень все-таки удачно получилось, что Эллиот здесь. Эллиот — юрист по образованию, к нему-то и нужно обратиться за юридическим советом. Вот именно.

— Откуда вы вообще узнали, что я здесь?

— Ага! У меня есть свои осведомители, у меня есть свои осведомители! (И откуда такой глубокий старик мог набраться жаргона сороковых — пятидесятых годов, вроде этой фразы или таких выражений, как «в ударном порядке», с удивлением подумал я.)

Он довольно погладил бороду и спросил:

— А вы знаете, Эллиот, почему я подумал о вас сегодня? Вот кто мне нужен, подумал я. Нет, трудно ожидать, чтобы вы догадались, в чем тут дело. Ну так вот — я только что получил удивительнейшее сообщение от одного из наших членов. Пойдите вон к тому столу, голубчик, вы найдете его там, оно лежит под пресс-папье. Обязательно найдете. Я не теряю важных бумаг, что бы там обо мне ни думали некоторые.

«Сообщение» оказалось не чем иным, как циркулярным письмом Фрэнсиса Гетлифа. Я передал его Гэю, который извлек откуда-то из недр своего кресла лупу.

— Вот оно! «Всем членам совета колледжа!» Нет, мне это не нравится. Я считаю, что мне можно было бы послать и отдельное письмо. Вы не думаете? Вместо подписи инициалы — «Ф.-Е. Г.». Я проверил список членов совета и выяснил, что это должен быть молодой Гетлиф. «Всем членам совета колледжа!» Эти молодые люди не слишком-то внимательны. Вот именно! Впрочем, сейчас не время думать об «amour propre»[8]. Вопрос очень серьезный, Эллиот, очень серьезный.

— Вы хотите сказать, — спросил я, — что вы обеспокоены тем, что пишет Гетлиф?

С хитрецой и, я бы сказал, несколько свысока Гэй ответил:

— У меня есть совершенно особая причина быть обеспокоенным тем, что пишет Гетлиф.

— Иными словами, вы хотели бы помочь составить большинство?

— Э-э, нет, мой милый! Вы что думаете, я на своем веку не видел подобных воззваний? Пусть этими мелочишками занимаются люди помоложе. Если им нужно сколотить большинство, это их дело. Я предоставляю им самим разбираться в своих сварах. Уверен, что они прекрасно справятся. Молодежь у нас отличная. Гетлиф — отличный молодой человек. Браун — тоже отличный молодой человек. Нет, нет, я не собираюсь принимать ничью сторону в мелких разногласиях между членами колледжа. Пройдет несколько лет, и все встанет на свое место. Нет, мой милый, суть дела совсем не в этом!

— В чем же суть дела?

— Я хочу обратить ваше внимание на одну весьма примечательную особенность этого сообщения.

— Какую именно?

— Подойдите сюда и взгляните. Вот так, через мое плечо. Вы видите эти слова: «Суд старейшин»? Вы совершенно уверены, что их видите?

Я сказал, что вижу.

После того как я несколько раз подтвердил это, он позволил мне вернуться к своему креслу.

— Так! И что это вам говорит?

Я в замешательстве покачал головой.

— Ну, как же так? Это называется, что вы в курсе дела? И это говорит мне юрист? Скажите, кто самый старшин член этого колледжа?

— Вы, без сомнения!

— Вот именно! И в этом-то и есть суть, мой милый. Не кажется ли вам странным, что, когда суд старейшин заседал, — я полагаю, что заседал он по поводу этой неприятности с Гетлифом, хоть это в данном случае совершенно неважно, — так вот, не кажется ли вам странным, что никто не пригласил меня занять принадлежащее мне по праву место?

И Гэй вскинул свою величественную голову.

— Я бы никогда не подумал… — начал я.

— Но вы должны были подумать. Вас не удивляет, что меня не только не пригласили занять принадлежащее мне по праву место, но еще всячески пытались отговорить от этого? Я получил несколько писем от ректора, в которых он намекал, что это, изволите ли видеть, может оказаться мне не под силу! Писем, переполненных самыми лестными отзывами, но… соловья баснями не кормят, мой милый! Он даже намекал на то, что я, видите ли, не буду в состоянии приезжать в колледж. Чистейший вздор! В конце концов суд мог бы заседать и летом. Разве нет? Или уж если им так не терпелось, не вижу, что им мешало собираться здесь, у меня? Если Магомет не идет к горе… Да, да! Вот именно! Но нет, они обращаются со мной, как будто я не нахожусь в compos mentis[9]. Вот вам вкратце, что произошло. И я считаю, что настало время как следует проучить их.

Я старался успокоить его, но Гэй, у которого с плеч свалился шарф, перевел дух и продолжал:

— Вот тут-то вы мне и понадобились, Эллиот, — торжествующе крикнул он. — Скажите, имею или не имею я право заседать в суде старейшин, пока сам по доброй воле не подам в отставку?

Я ответил, что мне нужно перечитать устав.

— Скажите, лишили они меня места без моего согласия или нет?

— Похоже на то.

— Скажите, будет или не будет известен всем членам колледжа факт лишения меня места?

— Во всяком случае, некоторым из них…

— Скажите, будет или не будет этот факт означать, что, по мнению ректора и его советников, я больше не нахожусь в compos mentis?..

— Не обязательно…

— Он будет означать как раз это и ничто иное. Мое доброе имя опорочили, Эллиот! И вот поэтому я намереваюсь законным путем потребовать удовлетворения.

Я ждал чего угодно, но только не этого. Стараясь привести его в лучшее расположение духа, я сказал, что на языке юридическом это нельзя назвать опорочением доброго имени. Но Гэй не хотел приходить в хорошее расположение духа.

— Надеюсь, что есть еще справедливость в Англии… Помните Фридриха Великого: «Есть еще судьи в Берлине!» Отличный город Берлин — я получил там почетный диплом. Я абсолютно уверен, что никто не имеет права безнаказанно портить человеку репутацию. И это в такой же мере должно относиться к людям, имеющим кое-какие заслуги, как и ко всем остальным. Да, должно! Не дать человеку занять место, принадлежащее ему по праву, значит, мой милый, поставить под сомнение его пригодность, а я твердо убежден, что безнаказанно высказывать сомнение в чьей-то пригодности нельзя.

Он уперся на своем. Я невольно подумал, что он может и не забыть об этом. Интересно, как далеко успеет он зайти, прежде чем его остановят, размышлял я с тайным schaden freude[10] по адресу Артура Брауна.

— Если я возбужу против них дело, — говорил Гэй, — это будет всем делам дело!

Я сказал, что вопрос этот очень сложный.

— Очень уж вы деликатны, теперешние молодые люди!

Гэй посмеивался довольно и ехидно, и, как ни странно, в ехидстве его отнюдь не было ничего старческого. Я был поражен запасом энергии, которую он таил в себе. Казалось, от одной мысли о возможной тяжбе он помолодел лет на двадцать.

— Очень уж вы деликатны. Я ни на минуту не сомневаюсь, что это Дело я выиграю. Выиграю, вот и все! И это их проучит. Я не сторонник чрезмерной деликатности, мой милый! Только потому я и добился известного положения. А человек, добившийся известного положения, делает большую ошибку, если начинает деликатничать, когда надо проучить кого-то!

Глава XV. «Забудь о гордости!»

Назавтра, в субботу, во второй половине дня Мартин позвонил мне в колледж по телефону. Есть кое-какие сдвиги, сказал он. Заслуга не наша: после циркуляра Фрэнсиса иначе и быть не могло. Во всяком случае, на нашу сторону перешли двое: Тэйлор (тот, что получил стипендию имени Калверта) и еще один, которого я не знаю. Теоретически счет теперь десять против девяти, то есть девять человек твердо обещали подписать просьбу о пересмотре дела. «Еще на одного, думаю, рассчитывать можно, во всяком случае. Вот тогда-то и начнется настоящая потеха!» — донесся до меня уверенный, но предостерегающий голос Мартина — голос прирожденного политика.

По тактическим соображениям, «чтобы видели, что мы с ними, не шутки шутить собираемся», Мартин стремился как можно скорее покончить с вопросом большинства. Не попытаю ли я счастья с Томом Орбэллом? И потом, не пообедаю ли я в колледже, — может быть, там мне удастся поговорить с кем-нибудь? Лучше, если мы с ним будем действовать каждый в отдельности. А попозже можно будет встретиться у него.

Я повиновался, но потерпел полную неудачу. Сеял мельчайший дождик, и было так темно, что во всех окнах колледжских зданий, мимо которых я проходил, направляясь к третьему двору, горел свет. На мгновение я поднял глаза на окна Тома Орбэлла. Я готов был голову дать на отсечение, что они тоже были освещены. Но когда я поднялся наверх, дверь в его помещение оказалась запертой. Я постучал и громко окликнул Тома. Ответа не последовало. У меня закралось сильное подозрение, что он видел, как я подходил.

В бессильной злобе я стоял и смотрел на табличку над дверью: «Доктор Т. Орбэлл». Новенькие буквы поблескивали в полумраке неосвещенной площадки. Я вспомнил, что прежде здесь висела потускневшая табличка с именем Дэспера-Смита — старого священника и большого ханжи, который около пятидесяти лет пробыл членом совета колледжа. Я стоял, чувствуя, как меня охватывает ярость с примесью отвращения, и почему-то мне казалось, что ярость, которую я так долго таил в себе, направлена против этого давно умершего старика, а не против Тома Орбэлла, заставившего меня стоять под дверью.

Как бы то ни было, Тома я повидал еще до наступления вечера. Я был приглашен к миссис Скэффингтон на чай, который оказался точной копией званых чаев, бывших в Кембридже когда-то в большой моде. Но это было еще далеко не самое странное. Начать с того, что Скэффингтоны жили в одном из двухэтажных домиков за стеной колледжа, которые во время оно занимали слуги. Зачем им понадобилось жить там, я просто не мог себе представить. Оба они были люди со средствами. Может быть, по мнению Скэффингтона, члену-сотруднику приличествовало жить именно в таких условиях? Если да, то они несколько промахнулись, так как их крошечная гостиная была обставлена явно родовой мебелью и над ней уже восхищенно ахали гости. Шэратон? — спрашивал кто-то, и миссис Скэффингтон скромно, подтверждала: «Нужно же на чем-то сидеть».

По стенам были развешаны картины, однако они вряд ли перекочевали сюда из родовых галерей, и я вспомнил, что, по слухам, Скэффингтон увлекается абстракционистами. У него был Зиккерт, недавний Пасмор, Кокошка, одна картина Нолана.

Итак, в гостиной, размерами меньше чем клетушки, памятные мне с детства, проведенного на задворках, мы сидели на шэратоновских креслах, пили китайский чай и ели, намазывая маслом, сухарики из сдобного хлеба. Не менее странным был и подбор гостей. Раньше я предполагал, что Скэффингтон хочет обсудить со мной положение дел и что присутствовать будут только его единомышленники. Но нет — там был и Том Орбэлл, возбужденный, так и сыпавший комплиментами, и миссис Найтингэйл с миссис Инс, хотя и без мужей. Для равновесия Айрин была приглашена тоже без Мартина. Может быть, миссис Скэффингтон считала своим долгом объединить колледж? Вполне возможно, думал я. Не из политических соображений и, уж конечно, не из сомнения в правоте дела, которое защищал ее муж: тут она так же, как и он, была непоколебима. Вполне возможно, однако, что делала она это из чувства долга — самого настоящего твердолобого чувства долга, какое испытывает помещик по отношению к своим арендаторам.

Говардовского дела разговор не касался. Вертелся разговор главным образом вокруг вереницы имен. У меня создалось впечатление, что все присутствующие играют в чисто английскую разновидность детской карточной игры «Счастливые семейки». Кто-то назвал своего знакомого гвардейца; миссис Скэффингтон тут же козырнула знакомством с командиром одного из лучших полков. Имена поместной знати, имена людей титулованных, прославленные имена… Они на все лады скандировали их, как будто заколдованный круг был крошечным и удержаться в его пределах можно было, только без остановки повторяя эти имена в унисон. И, однако, громче всех скандировали как раз те, кто мог свободно обойтись без этого. Подлинность аристократического происхождения Скэффингтона не подлежала сомнению. Том был сыном викария. Айрин — дочерью военного. Выяснилось, что миссис Инс, которая мне скорее нравилась, училась в одной из привилегированных школ. Сам я никогда об этом не догадался бы. Она носила очки и, так же как ее муж, говорила с шотландским акцентом. Миссис Инс была жизнерадостна, очень некрасива, с приплюснутым носом и широко расставленными глазами, и было похоже, что она не против постельных развлечений.

Не скандировала имен одна лишь миссис Найтингэйл. Миссис Скэффингтон не преминула спросить ее, знает ли она таких-то?

— О нет, — ответила миссис Найтингэйл, невозмутимо глядя на нее своими выпуклыми глазами.

А таких-то и таких-то?

— Откуда же мне их знать, — превесело ответила миссис Найтингэйл, — мы тогда жили на узловой станции Клаффам.

— Да что вы? — По голосу миссис Скэффингтон можно было понять, что в ее представлении узловые станции существуют только для того, чтобы проезжать мимо них в поезде. Затем она оживилась — Но тогда вы, возможно, знаете таких-то? У них был в Старом городе чудесный старинный особняк.

— О нет, мой отец там жить не мог. Это же было еще до того, как мы начали богатеть.

Том расхохотался. Вскоре после этого он незаметно удалился. Увидев, что я иду следом и почти уже нагнал его на булыжной мостовой, он вызывающе сказал:

— Хэлло, Люис! Я и не знал, что вы тоже собирались уходить.

Я только-только подоспел, чтобы не дать ему ускользнуть на территорию колледжа через боковую калитку, от которой у меня не было ключа. Вместо этого мы пошли вдоль забора. Когда мы проходили под фонарем, я увидел его глаза — ярко-голубые, упрямые, мятежные.

— Что вы делали сегодня перед чаем? — спросил я.

— То есть как что я делал?

— Я заходил к вам наверх. Хотел поговорить с вами.

— О, я был очень занят. По-настоящему интересной работой. И для разнообразия делал ее с удовольствием.

— Приятно это слышать…

— Ханна не дает мне дохнуть — требует, чтобы я писал. Ведь вы знаете, какая она. Но заметьте, Люис, я и так пишу больше, чем кто-либо из моих сверстников…

Он пытался перевести разговор на научные достижения молодых историков. Я прервал его:

— Вы знаете, о чем я хотел поговорить с вами? Не так ли?

— Вам не кажется, что с меня довольно этих разговоров?

— А кто говорил с вами?

— Ханна, конечно! Она утверждает, что я веду себя как настоящий скот.

До сих пор я не знал, что она открыто принимает в этом участие. Замечание было как раз в ее стиле. Неужели она недооценивает его характер, подумал я. Мне казалось — сейчас, возможно, это стало уже более очевидно, — что он влюблен в нее. Ханна, конечно, могла вообразить, что убедить его проще простого. На деле же, при всем непостоянстве своего характера, он был невероятно упрям. Чем сильнее начинали нажимать на него, тем неприятнее и тверже становился он.

— Мне кажется, что в данном случае вы изменяете своим принципам.

— Очень жаль, что вы так думаете.

— Мне всегда казалось, что там, где дело идет о человеке, вы стараетесь быть беспристрастным.

— Очень жаль, что в данном случае у вас с вами взгляды не совпадают. Поверьте, мне очень жаль. — Он сказал это враждебно.

— Послушайте, почему бы вам спокойно и здраво не обсудить этот вопрос — лучше всего с Мартином?

— У меня нет ни малейшего желания обсуждать этот вопрос с Мартином. Он лишь повторит мне все то, что сказали вы и что говорит Ханна, только в десять раз хуже.

Мы подошли к колледжу. Том заметил автобус, замедлявший ход у остановки.

— Дело в том, — сказал он, направляясь к нему, — что мне придется съездить к одному студенту. Он нездоров, и я обещал зайти к нему позаниматься. Может, увидимся в столовой? Как вы на это смотрите?

Я ни минуты не рассчитывал увидеться с Томом в столовой после его мнимого посещения студента. И действительно, когда я пришел в профессорскую, оказалось, что на листе обедающих записано всего лишь шесть человек; один из них был старый член колледжа, профессор, который приехал в Кембридж на субботу и воскресенье. Из обедавших в клубе в этот вечер членов совета трое были молодые люди, согласием которых Мартин уже заручился. Четвертый был старый Уинслоу. У него был приступ радикулита, и он буквально из себя выходил, что мало способствовало обычной непринужденности разговора. Все мы шестеро сидели, как наказанные, с одного края профессорского стола.

Уинслоу еле отвечал на вопросы, молодые люди испуганно жались. Что же касается бедного профессора, пожелавшего совершить паломничество в свой старый колледж, то та его долю выпал безрадостный вечер.

Где-то в нижнем этаже студенты-выпускники подняли галдеж. Уинслоу встрепенулся.

— Чему мы обязаны этим странным представлением? — спросил он.

Кто-то предположил, что, команда колледжа выиграла кубок рэгби.

— Никогда не мог понять, почему мы должны носиться со всякими олухами. Занимались бы лучше какой-нибудь достойной физической работой! — Уинслоу смерил взглядом старого профессора. — Прошу прощения, может быть, и вы когда-нибудь отдавали дань этому времяпрепровождению.

Старому профессору пришлось сознаться, что да, он отдавал. Уинслоу воздержался от дальнейших комментариев.

После обеда, когда мы вернулись в профессорскую, Уинслоу объявил, что вина он, пить сегодня не может; для него оно — яд.

— Яд, — повторил он. — Однако пусть это вас не останавливает.

Но нас это остановило. Мы сидели, объятые печалью. Уинслоу повесил голову, словно изучал отражение кофейной чашки в полированном палисандровом дереве; двое молодых ученых разговаривали вполголоса.

Покинув погруженную в унылое молчание комнату, я отправился к Мартину и добрался туда так рано, что он решил, что у меня обязательно должны быть новости. Я сказал, что никогда еще не проводил дня так бездарно. Выслушав мой рассказ, Мартин улыбнулся с дружеской издевкой.

— Ладно, — сказал он, — у меня для тебя есть еще одно последнее развлечение. Мы приглашены в гости к соседям — к Г.-С.

Я выругался и попросил избавить меня от этого.

— Он обещает угостить нас хорошей музыкой.

— Мне от этого не легче.

Мартин улыбнулся. Он знал, что я страдаю полным отсутствием слуха.

— Ничего не поделаешь, — сказал он, — идти нужно.

Мартин слишком трезво смотрел на вещи, чтобы надеяться склонить на свою сторону Кларка. Но он предпочитал проверить на практике то, что знал в теории. «Забудь о гордости, забудь об усталости! Никогда не отступай в сторону из гордости». В такой борьбе, как оба мы великолепно знали, это было основным принципом.

Дверь, соединявшая квартиру Мартина со второй половиной дома, не была заделана наглухо; Айрин отперла ее, и мы оказались во владениях Кларков. Этот переход очень напоминал переезд из Италии в Швейцарию. Даже коридор в их половине блистал чистотой; в гостиной царил безупречный, ослепительный порядок, возможный только в домах, где нет детей. Кларк с трудом поднялся нам навстречу, но пока он стоял, губы его кривились от боли в парализованной ноге, и вскоре Ханна помогла ему снова сесть в кресло.

Нас ждало кофе с австрийскими булочками. Оба они, и Кларк и Ханна, с облегчением вздохнули, когда мы отказались от виски. Кларк был гостеприимен, он любил выставить на буфете батарею бутылок, но отделаться от благочестивых заветов Общества трезвости, членом которого состоял в юные годы, он так и не мог. Что же касается Ханны, то даже после двадцати лет жизни в Англии она твердо верила в бесстрастие англосаксов и в их склонность к алкоголизму.

— Восторг! — сказала Айрин, пережевывая булочку и искоса поглядывая на Ханну. Голос у нее был озорной. Не передразнивала ли она Тома Орбэлла?

— Чтобы потом не портить удовольствия, — мягко сказал Кларк, — давайте прежде всего покончим с одним вопросом. Как вы считаете?

Он перевел свои прекрасные мученические глаза с Мартина на меня.

— Как угодно! — сказал Мартин.

— Так вот, я обдумывал démarche[11] Гетлифа. Мне кажется, что с вами обоими я могу говорить прямо. Боюсь, что должен буду ответить отрицательно.

— Жалко! — Мартин сказал это просто и без тени возмущения.

— Мне кажется, я понимаю положение, в каком вы оказались, то есть оказались вы оба и Гетлиф. Не стану причислять к вам Скэффингтона, так как не хочу притворяться, что мне известен ход его мыслей. И вообще в его способности мыслить я несколько сомневаюсь. Но я прекрасно представляю себе, что вы, остальные, попали действительно в нелегкое положение. Да и как могло быть иначе? С одной стороны — возможность того, что какое-то отдельное лицо пострадало невинно; с другой — уверенность, что, решившись поднять этот вопрос, вы заставите пострадать всех нас несравненно больше. Я прекрасно представляю себе всю трудность вашего положения. И, принимая во внимание свойственные всем вам предвзятые суждения и всю вашу, так сказать, предысторию, понимаю, какой путь должны были вы избрать. Но, при всем моем уважении, не могу не сказать, что выбор, по моему мнению, был сделан вами неправильно.

— Поскольку существует «возможность», о которой вы говорили, иначе поступить мы не могли, — ответил Мартин.

— Вы, однако, не хотите употребить слово «уверенность»? — спросил Кларк.

— Может быть, вам угодно прослушать лекцию о том, что представляют собой данные научных исследований? — сказал Мартин. Но, пожалуй, мало с кем он стал бы разговаривать с такой предупредительностью. Не могло быть сомнения, что перед Кларком он до известной степени пасует.

— Должен сказать, — вставил я, — что ваша точка зрения представляется мне предельно порочной.

— Но ведь у нас с вами разные понятия насчет ценностей, — возразил он ласковым, спокойным голосом.

— Он знает, что я с ним не согласна, — сказала Ханна, обращаясь ко мне.

— Ну конечно же ты, дорогая, несогласна. И, конечно, не согласны со мной они оба. Как я уже говорил, с вашими предвзятыми суждениями, с вашим прошлым было бы удивительно, если бы это было иначе.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Я хочу сказать, что и ты, и братья Эллиоты, и Гетлиф всю свою жизнь были, что называется, либералами. Я либералом никогда не был и даже им не прикидывался. Вот потому-то мне и понятна ваша позиция в некоторых вопросах — позиция, по-вашему, независимая, которую вы считаете делом своей личной совести, но которая на деле далеко не так уж независима, как вам того хотелось бы. В конце концов всякий человек, чье мышление столько времени было окрашено либеральными идеями, обязательно начинает верить, что все левое хорошо и все правое — плохо. Вы обязательно приходите к этому! К этому приводит вас весь склад вашего ума. А проявляется это в незначительных вопросах — вроде настоящего, который sub specie alternitatis[12] вовсе не так уж грандиозен, как мы хотим это представить. Конечно, вы предпочитаете думать, что этот человек оказался невинной жертвой. Конечно, все ваши предрассудки, ваша прошлая жизнь, ваше Weltanschauung[13] заставляют вас быть на его стороне. Но вы должны извинить нас, если мы не так легко поддаемся убеждению.

— Но неужели вы действительно думаете, что всемирно известный ученый, вроде Фрэнсиса Гетлифа, способен обманывать себя в таком вопросе? — спросил я.

— Я далеко не уверен, что он на это не способен.

— Вы, серьезно, скорее поверите Найтингэйлу, чем Гетлифу? Ведь в конце концов, Г.-С., вопрос сводится к этому.

Мартин говорил с ним гораздо предупредительнее, чем я. Меня поразило, что в его голосе проскальзывал страх обидеть. Неужели, думал я (это относилось к разряду эмоций, которые не хочется подмечать в собственном брате), неужели он, как и большинство здоровых и сильных людей, не переносит вида калек и бывает поэтому подчеркнуто внимателен к ним.

— Что ж, вы правы, — сводится вопрос именно к этому.

— Если не считать Скэффингтона, — вставила Ханна, — которого даже ты, мне кажется, не можешь считать человеком передовых взглядов.

— Если не считать Скэффингтона. — Видно было, что он почти с удовольствием поставил ее на место. — Видишь ли, я могу с уважением относиться к мнению Гетлифа и Эллиотов, даже если я не согласен с ним, но я вовсе не собираюсь ставить на одну доску с ними представителя золотой молодежи.

— Это предвзятая аргументация, — сказал я.

— Считайте как угодно, — ответил Кларк. — На мой взгляд, — и вы, безусловно, вольны думать, что я ошибаюсь, — вопрос сформулирован Мартином очень точно: для того чтобы принять чью-то сторону, мне нужно сделать выбор между точкой зрения Найтингэйла и точкой зрения Гетлифа. Так вот — для меня очевидный факт, что, как ученый, Гетлиф стоит неизмеримо выше. Люди компетентные решили это за меня, и оснований сомневаться в этом у меня нет. Но при всем моем уважении, мне кажется, что в данном случае речь идет вовсе не об их достоинствах как ученых. А лично у меня имеются основания сомневаться в том, к чьему мнению следует прислушаться, когда дело касается научного мошенничества…

— Как хорошо вы знаете Найтингэйла? — Я был достаточно обозлен, чтобы задать ему этот вопрос. И сразу же понял, что сделал оплошность.

— И того и другого я знаю достаточно, чтобы составить свое собственное мнение о них. А ведь этот вопрос каждый должен решить сам за себя. Вы со мной согласны? — Он обвел нас взглядом и улыбнулся своей холодноватой улыбкой, в которой сквозила физическая боль. — Ну что ж, убедить друг друга мы, очевидно, не убедим. Считаю, что пришло время согласиться на том, что мнения наши расходятся. Как насчет этого?

После того как Кларк заявил, что поставит нам Берлиоза, я оказался не у дел. Все остальные любили музыку, Кларк — страстно. Поэтому, лишь только он завел граммофон, мысли мои, как всегда под музыку, унеслись куда-то далеко. На ярко освещенной противоположной стене я заметил две гравюры Пиранези. Они заставили меня задуматься над тем, что представляет собой внутренний мир Кларка? Берлиоз и Пиранези, марш на эшафот и казематы…

Что же в конце концов заставило Ханну выйти за него? Ради него она бросила мужа — здорового человека, любителя, насколько я мог припомнить, поухаживать. Передо мной была Ханна — она сидела на диване поджав ноги; даже сейчас, в сорок пять лет, худощавая, гибкая, подобранная, все еще моложавая, если не считать седины, появления которой до своего замужества с Кларком она — в то время одна из элегантнейших женщин — никогда не потерпела бы. Почему она вышла за него замуж? Счастья с ним она не нашла. И без ее сомнительных отношений с Томом Орбэллом было ясно, что она несчастлива. Насколько я понимал, она не была откровенна с Кларком даже вначале. Когда-то она была гораздо больше замешана в политике, чем он предполагал. Если бы он знал то, что знали мы с Мартином, он никогда не поставил бы ее на одну доску в этом отношении с Фрэнсисом Гетлифом.

Знал ли он, что когда-то ей нравился Мартин?

Да, и Мартин в свою очередь не остался к ней равнодушен. Многие, подпав под власть ее острого, дразнящего очарования, рассчитывали укротить ее. Но хотя ей и нравились такие мужчины, сломала она свою семейную жизнь не ради кого-то из них. Напротив, она, казалось, нарочно выискивала человека, о котором нужно было заботиться. Должно быть, это — именно это и ничто другое — заставило ее разрушить свой брак, чтобы потом выйти на свою голову за Кларка.

Играла музыка, и я находил все больше оправданий ей и в то же время все больше сердился на нее. Потому что ирония судьбы заключалась в том, что вряд ли она могла сделать более неудачный выбор. Она была смела — куда смелее большинства из нас, она была умна, была в ней и своеобразная прелесть. Но при всем этом она не была психологом. Она прекрасно могла судить об умственных достоинствах мужчин, но в то время как сотни глупых, презираемых ею женщин могли в два счета раскусить любого мужчину, она, при всем своем уме, была в этом отношении совершенно беспомощна. Не нужно было обладать даром ясновидения, чтобы понять Кларка — пусть он калека, характер его был тверд как скала. Не слишком приятный характер, воспитанный житейскими неудачами и постоянной болью, характер, не знающий жалости и не требующий ее к себе. Можно было помочь ему пройти через комнату, но ждать от него за это признательности было нельзя. Что же касается нежности — тут уж можно было быть уверенным, что он преспокойно швырнет ее обратно вам в лицо, так что другой раз проявлять ее вам не захочется.

Я сидел и думал под музыку свои думы и пришел к заключению, что теперь уж Ханна знает все это. Она не была психологом, но на опыте ей пришлось узнать. Я не слишком за нее расстраивался. Она была моложе большинства своих сверстниц; у нее до сих пор были силы, энергия, природный оптимизм. Она была способна на самопожертвование, она была выносливее многих. В прошлом она год за годом жертвовала собой, пока не убедилась, что с нее довольно, и не освободилась одним махом. Тогда она сумела спасти себя. Хватит ли у нее сил сделать это во второй раз?

Глава XVI. Вершители судеб

В воскресенье вечером, когда в профессорской появился дворецкий и торжественно провозгласил, обращаясь к ректору: «Обед подан!» — Кроуфорд сказал мне, что, поскольку никого из инспекторов сегодня нет, он просит меня занять место справа от него. Пока мы, стоя каждый у своего места, ждали окончания молитвы, я поднял глаза и увидел прямо перед собой широкую спину Артура Брауна.

По случаю воскресенья обедающих было полным-полно, и в профессорской мы с Брауном едва успели перекинуться словом. Как только мы сели и принялись за суп, он приветливо улыбнулся мне и объявил, что уже спросил разрешения ректора поставить после обеда в мою честь бутылку вина. Он знал, зачем я приехал в колледж. Вместе с тем он был слишком добродушен и слишком хитер, чтобы это могло хоть как-то отразиться на его гостеприимстве. Кроуфорд кивнул с безразлично радушным видом. Он не возражал против рюмки портвейна, он ничего не имел против меня, он не был, как сказал бы Гэй, «в курсе» разыгравшихся здесь в последние дни событий.

Браун окинул взором стол. Он отметил — так же как и я — что среди обедавших не было ни Фрэнсиса Гетлифа, ни Найтингэйла. Мартин был здесь, был и Том Орбэлл и большинство молодых членов совета. Пришли в этот вечер на обед и несколько рядовых членов колледжа, не входивших в его совет, но занимавших в университете различные должности. Браун, по всей вероятности, рассчитывал, что, пока они здесь, разговор начистоту состояться не может. Отвечало ли это его желаниям или нет, я так и не мог догадаться. С таким видом, как будто это был единственный вопрос, тревоживший его, он сообщил ректору, что радикулит Уинслоу сильно разыгрался.

— Ну что ж, — заметил Кроуфорд, который был склонен подходить к человеческим невзгодам то с биологической, то с космической точки зрения, — в восемьдесят лет нужно быть готовым к тому, что машина начинает изнашиваться.

— Думаю, что в данный момент это соображение его вряд ли утешает, — ответил Браун.

— Как медик, скажу, что природа наградила его удивительно крепким организмом. Откровенно говоря, мне мало приходилось встречать людей, которые, дожив до такого возраста, не болели бы, как он, почти ничем.

— У бедного старикана был довольно жалкий вид, когда я заходил к нему перед обедом, — сказал Браун.

— Очень внимательно с вашей стороны, проректор, — сказал Кроуфорд. Без всякой иронии на свой или на чей бы то ни было счет он добавил: — А как вы думаете, мне тоже следует навестить его?

Браун подумал.

— Только в том случае, если это вас не затруднит. Да нет, мне кажется, что за эти сутки у него перебывало достаточно посетителей. Вот если бы вы послали ему записку? Или, может, книгу? Он жаловался, что ему нечего читать.

— Будет сделано, — сказал Кроуфорд. Он продолжал улыбаться непроницаемой, как у Будды, спокойной улыбкой. То ли ему не приходило в голову, что его учат, то ли он принимал это как должное. Вполне возможно, что он просто подумал: «Браун во всяких таких personalia[14] разбирается куда лучше моего», — это тоже ничуть его не огорчило бы.

Вот так и делаются здесь все дела, думал я. После смерти Кристалла они вдвоем вершили судьбами колледжа. Без сомнения, к делам допускались и другие — в некоторых случаях и для решения некоторых вопросов. Время от времени Найтингэйл, после того как стал казначеем, иногда Фрэнсис Гетлиф; ню, зная Брауна, я был уверен, что слово их в таких случаях большого веса не имеет. Не имело бы веса и мое, если бы я оставался в колледже, хотя ко мне Браун благоволил больше.

Самое забавное было то, что в глубине души Кроуфорд и Браун порядком недолюбливали друг друга. Кроуфорд был из тех людей, для кого друзья совершенно не обязательны. По всей вероятности, он считал Брауна скучноватым коллегой, заурядным администратором, одним из тех скромных человечков, которые присматривают за тем, чтобы дела шли гладко. Браун в свою очередь прежде терпеть не мог Кроуфорда. И мне казалось — ибо Артур Браун был лоялен и непоколебим во всем, включая свои антипатии, — что чувство это он затаил. Он всеми доступными ему средствами препятствовал избранию Кроуфорда. Когда его старания провалились, все считали, что дни его влияния в колледже сочтены. Считавшие так, жестоко ошиблись. Кроуфорд был высокомерен, не чрезмерно деятелен; мало интересуясь побуждениями, которые двигали людьми, он достаточно хорошо разбирался в том, на что годны эти люди. Он не был чужд и человеческим слабостям: ему было приятно иметь поддержку человека, который прежде решительно выступал против него. Это не был друг, которому, добившись власти, естественно, хочется дать при себе должность, а враг, только что перекинувшийся на его сторону. Поэтому, увидев, что Браун готов оказать поддержку ему — верховному правителю колледжа, — Кроуфорд с распростертыми объятиями принял его.

Что же касается Брауна, то он так любил руководить, что, кто бы ни занял в конце концов место ректора, он просто не мог бы не служить ему верой и правдой. Для людей, привыкших, подобно ему, жить в мире крупных дел, чрезвычайно важно бывает уметь отодвинуть от себя подальше все приязни и главным образом неприязни и до времени постараться вообще забыть о них. Неприязнь, которую испытывал к Кроуфорду Браун, была исключительно сильна — сильнее, чем пристало иметь политику его толка, — и все же в течение продолжительного времени — не днями, а годами — он мог вести себя так, словно и думать о ней забыл. Ради такой реальной цели, как управление колледжем, он, казалось, сумел спрятать даже от самого себя эту весьма неудобную личную неприязнь. По-моему, если бы я вдруг напомнил ему о его истинных чувствах в отношении Кроуфорда, он был бы искренне шокирован, он счел бы подобное замечание погрешностью против хорошего тона.

Во время обеда Кроуфорд, настроившийся на темы всемирно-исторического значения, вопрошал, обращаясь ко мне, к Брауну, ко всем вообще, что может помешать Китаю стать господствующей державой? И не в туманном будущем, а в вполне реальные сроки — «скажем, не при нас, но, во всяком случае, при жизни наших детей». Только когда мы уселись вокруг стола в профессорской, удалось вступить в разговор и Брауну.

Компания сильно поредела. Я перехватил вопросительно-неодобрительный взгляд Брауна, когда несколько молодых членов совета, не дождавшись вина, попрощались и все вместе ушли. Мартин сказал Брауну, что сегодня вечер у Лестера Инса.

— В мое время, — заметил Браун, — старшим членам совета очень не понравилось бы, откажись мы провести воскресный вечер в профессорской. Как бы то ни было, у нас осталась небольшая, но теплая компания, чтобы выпить за здоровье Люиса.

Компания эта состояла из него самого и ректора, Мартина, Тома Орбэлла и меня и еще двух рядовых членов колледжа.

— Это значит по рюмке на брата, — сказал Браун. — Слишком скудно для того, чтобы пить здоровье старого друга в такой отвратительный зимний вечер. Прошу вашего разрешения, ректор, заказать еще одну бутылку.

— У вас необычайно широкий размах, проректор! Просто удивительный размах!

Я окончательно убедился, что Браун хочет задержать в клубе нечленов совета и таким образом избежать открытого спора. Это ему не удалось. Оба они выпили портвейн, но совсем рано — не было еще и половины девятого, — поднялись и покинули нас. Мы остались одни с недопитой бутылкой. Я взглянул на Мартина, который едва заметно кивнул. Я уже совсем было хотел начать разговор, когда Кроуфорд сам обратился к нам:

— Полагаю, вы все уже имели возможность прочитать обращение Гетлифа. Насколько я помню, Эллиот, — сказал он, невозмутимо глядя, на меня, — вы знакомы с этим злополучным делом?

— Думаю, мы можем с уверенностью предположить, — ответил Артур Браун, — что Люис прекрасно знаком с ним. Полагаю, что он имел возможность ознакомиться с произведением Фрэнсиса Гетлифа, во всяком случае, не позднее, чем все мы.

Он говорил неторопливо, как всегда, но явно был недоволен тем, что разговор на эту тему начал ректор. Сам он предоставил бы сделать это кому-нибудь другому.

— Я достаточно хорошо знаком с положением дела, — ответил я Кроуфорду, — и мне следует сразу же сказать вам, что в этом отношении у меня parti pris[15].

— Что именно вы под этим подразумеваете, Эллиот?

— А то, что, будь я сейчас членом совета, я бы безоговорочно высказался за пересмотр дела.

— Меня удивляют ваши слова, — сказал Кроуфорд. — Прошу прощенья, но мне кажется, что это очень необдуманное заключение.

— Меня же удивляет, что вы вообще считаете возможным делать какие бы то ни было заключения, — сурово сказал Браун. — Неужели вы думаете, что люди, занимавшиеся этим вопросом, могли оказаться настолько безответственными? Разрешите мне напомнить вам, что мы несколько месяцев разбирали это дело, прежде чем пришли к решению, — разбирали с чрезвычайной тщательностью: лично я вряд ли делал когда-нибудь что-либо более тщательно.

— Людям, облеченным доверием, не так-то легко бывает принимать подобные решения, — вставил Кроуфорд.

— Вы что, серьезно считаете, — сказал Браун, — что мы могли поступить так безответственно, как это можно понять из ваших слов? Неплохо было бы и вам, Мартин, подумать над этим.

Мартин встретился со мной взглядом. Схватка обещала быть жаркой. Том Орбэлл, молчавший весь вечер, сейчас совсем стушевался и обратился в слух. Я понял, что лучше всего самому перейти в наступление.

— Все, что вы говорите, совершенно справедливо, — возразил я. — Конечно, никто не может обвинить вас в безответственности. Менее безответственных людей я не знаю и не знал. Но неужели вы, со своей стороны, считаете, что можно ожидать необдуманного заключения от Фрэнсиса Гетлифа? Неужели вы думаете, что он написал бы такое обращение, если бы не имел веских причин для этого?

— До некоторой степени вы тут правы, — начал Кроуфорд. — Гетлиф — выдающийся ученый…

— Прошу прощенья, но я не нахожу, что это достаточное основание для того, чтобы мы могли забыть о нашей собственной ответственности. — Браун говорил твердо и внушительно. — Я очень давно знаю Фрэнсиса. Конечно, всем нам прекрасно известно, что он выдающийся ученый. Но мне известны случаи, когда он ошибался в своих суждениях. Будь ученым вы, Люис, и выскажи вы мне подобное мнение, я склонен был бы отнестись к нему с большим вниманием, чем к мнению Фрэнсиса. Иными словами, вы двое пытаетесь заставить нас сделать шаг, который представляется мне заведомо ложным. Фрэнсис — ученый, и прекрасно разбирается в технической стороне дела, во что касается его здравого смысла, то тут я склонен подходить критически. Ваш здравый смысл, Люис, я, безусловно, ценю, но знаю, что в вопросах технических вы такой же профан, как и я.

Он примирял и льстил, он разделял и властвовал, даже когда был зол; сейчас он был очень зол, но это ничуть не отразилось на его умении подходить к людям.

— В общем, я, конечно, совершенно согласен с вами, проректор, — сказал Кроуфорд, — но, справедливости ради, не следует, мне кажется, забывать, что речь идет не просто о мнении одного человека. Я по-прежнему считаю, что мы были вправе отклонить их требования, но ведь не один Гетлиф, а несколько ученых нашего колледжа выразили мнение, что обстоятельства дела несколько неясны. Вот, например, вы, Мартин, все еще придерживаетесь этой точки зрения? Не так ли?

— Совершенно верно, ректор!

— Не могу не заметить, — сказал Браун, — что я не слишком доволен тем, как все это делается. К вам, Мартин, это не относится. Не буду кривить душой и утверждать, что вы вели себя благоразумно, — он весело рассмеялся, но глаза оставались жесткими, — но охотно подтвержу, что во всех своих действиях вы были вполне корректны. К сожалению, не могу сказать того же о большинстве ваших единомышленников. Я очень разочарован в Скэффингтоне. Казалось бы, что уж ему-то должно быть известно, как и когда следует поступать. Когда мы его избирали, я ни на секунду не мог себе представить, что из него получится такой смутьян. Что же касается Фрэнсиса Гетлифа, то он в полном смысле слова приставил нам к виску пистолет.

— А пистолеты опасны тем, — сказал Кроуфорд, — что иногда они стреляют.

Пожалуй, это была самая удачная потуга на остроту, которую я когда-либо слышал от него. Том Орбэлл сдержанно фыркнул, и на мгновение Кроуфорд просиял улыбкой, как комик, которого наконец-то оценила публика. Браун, однако, не сиял. Он сказал:

— Я всегда считал, что член небольшого общества совершает непростительную ошибку, стараясь помыкать своими коллегами, как это пытается сделать он. Далеко не все любят, когда им угрожают.

— Согласен! — сказал Кроуфорд.

— Если бы он пришел к вам, ректор, чтобы обсудить дилемму, перед которой оказался, — всю силу своего убеждения Браун обрушил теперь на Кроуфорда, — я, может, и по-другому отнесся бы ко всему этому. Именно так следовало ему поступить. Он должен был переговорить с вами, прежде чем браться за перо. Тогда, возможно, мы и нашли бы разумный способ благополучно все урегулировать. А он своими действиями превращает колледж в базар.

— Согласен и с этим, — сказал Кроуфорд. — Кто бы мог ожидать, что Гетлиф захочет создавать в колледже ненужные волнения. Я постараюсь переговорить с ним в следующий четверг на заседании Королевского общества.

— Тем временем, — Браун по-прежнему обращался не к нам, а к ректору, — я думал над тем, какую позицию нам следует занять, и, кажется, решил остановиться вот на чем: если члены колледжа допустят, чтобы ими помыкали, и образуют большинство, которое обратится к старейшинам с просьбой пересмотреть дело, тогда по уставу мы, естественно, должны будем согласиться на это. Это само собой разумеется. Но я как-то не могу себе представить, чтобы члены совета колледжа могли настолько потерять голову. Я уверен, что мы выражаем желание большинства, отражая все попытки заставить вас действовать вопреки требованиям здравого смысла.

— Уверены ли вы в том, что выражаете желание большинства? — спросил Мартин.

— Да!

— Не хочу заниматься подсчетом голосов, — продолжал Мартин в тон Брауну, — но должен заметить, что из девятнадцати членов девять придерживаются обратного мнения.

— Вы уверены в этой цифре, Мартин? — спросил Кроуфорд.

— Из девятнадцати членов девять выразили желание голосовать за пересмотр.

— Признаться, я предпочел бы, — сказал Кроуфорд, — чтобы перевес на той или иной стороне был более определенным.

— Я готов согласиться с тем, что названная Мартином цифра правильна, — сказал Браун. Еще бы не согласился, думал я. Оба они знали друг другу цену, знали каждый голос, каждое очко. — Но уверен, что и он согласится со мной, если я скажу, что в число этих девяти не входит — за исключением Гетлифа и его самого — никто из наших старших и наиболее уважаемых членов.

— Совершенно верно, — ответил Мартин. Преувеличивать свои возможности он не собирался.

— Во всяком случае, — заметил Кроуфорд, — для всех заинтересованных было бы гораздо приятнее, если бы разрыв между этими двумя цифрами был более ощутим.

Снова мы с Мартином переглянулись и убедились в том, что мысль наша работает параллельно. Пора было кончать. Прежде чем Браун успел открыть рот, в разговор вступил я и сказал, что на них надвигается еще одна неприятность иного характера, и пояснил, что старый Гэй спрашивал моего совета, как возбудить судебное дело против колледжа.

Кроуфорд не усмотрел в этом ничего забавного. Он пошел к шкафу и достал копию устава. Он показал нам параграф, согласно которому совет колледжа должен был официально принять резолюцию, признающую Гэя неспособным занимать место в суде старейшин. Как выяснилось, подобного случая не было за всю историю колледжа. Поэтому они — не только ректор, но и Браун и Уинслоу — ездили к нему и писали ему письма по этому поводу надеясь, что он оставит свое место добровольно. Он особенно не протестовал; раза два он даже выразил в разговоре согласие, но со старческой хитростью, указывающей отнюдь не та дряхлость ума, а скорее на его живость, ни разу не подтвердил своего согласия письменно.

Мне казалось, что, по мнению Брауна, ректор тут не то сплоховал, не то снебрежничал. Когда Кроуфорд спросил меня о юридической стороне дела, я ответил, что особенно беспокоиться им не о чем. Какое-то время я смогу помочь им держать старика в рамках. Если он обратится к своим поверенным, они, безусловно, не дадут ему затевать это дело. Он мог, конечно, связаться с какой-нибудь недобросовестной адвокатской конторой, если бы у него хватило пороху, но я просто не представлял себе, чтобы человек девяноста четырех лет — пусть даже сам Гэй — мог бы затаить против кого-то злобу на такой долгий срок.

— Я только тогда уверюсь, что эта беда миновала нас, когда мы отстоим по нему в капелле панихиду, — проговорил Артур Браун. Недавнее раздражение было причиной столь необычной для него черствости. Усовестившись, он, однако, добавил: — Но конечно, ничего не скажешь, — по-своему, он замечательный старикан!

Глава XVII. Никаких обязательств

Спустя несколько минут мы с Мартином уже катили на такси по Бэйтмен-стрит к дому Лестера Инса. Мартин спросил, не показалось ли мне, что, когда спор наш принял острый характер, Браун все усилия направил на то, чтобы удержать ректора на должной высоте. Да, согласился я. Еще немного, — возможно, хватило бы одного разговора с Гетлифом, — и ректор решит, что дело следует пересмотреть.

— Значит, что касается большинства — дело в шляпе, — сказал Мартин. — Но, — продолжал он, — такой поворот дела нам совсем не на руку. Как ты считаешь? Они сделали ошибку, не предложив пересмотр, как только об этом попросили три-четыре человека. На этот раз Артур, против обыкновения, просчитался. Если мы сумеем собрать большинство и заставить их подчиниться, это даст нам в руки лишний козырь — им придется считаться с этим фактом, когда они начнут пересмотр дела. И нас вовсе не устраивает, чтобы они согласились на этот пересмотр в виде одолжения.

Стоя на тротуаре Бэйтмен-стрит, мы слышали смех и говор гостей, танцевавших на третьем этаже. После того как я позвонил, шум не утих, и шагов по лестнице слышно не было. Пришлось позвонить несколько раз, прежде чем Инс сошел вниз и впустил нас. Из прихожей на темную мокрую улицу упал свет. «Хэлло, Лью!» — сказал Лестер Инс. В передней стояли две коляски, пахло пеленками и молоком. Поднимаясь по ступенькам узкого и высокого старинного особнячка, мы с Мартином разговаривали шепотом.

— Можете не беспокоиться, — сказал Инс, ничуть не понижая голос, — сейчас хоть из пушек пали, их не разбудишь.

Краска на стенах кое-где облупилась, перила лестницы шатались. Их четверо детей спали, «рассованные», как выразился Инс, по первым двум этажам. Этот ветхий дом целиком принадлежал ему, он только сдавал внаем полуподвальный этаж. Когда мы вошли в комнату, где происходило веселье, мне — да и Мартину, вероятно, тоже — показалось, что мы снова попали на вечеринку в провинциальном городке, как в дни нашей скудной юности: на столе пивные бутылки, граммофон в углу, очищенная от мебели и битком набитая танцующими парами комната, которая в те времена служила бы спальней хозяевам дома. Разница заключалась лишь в том, что вместо граммофона у Инса был элегантный проигрыватель и танец был сугубо современный, лихой.

Инс взял со стола стакан с пивом, осушил его с удовольствием, так что улыбка разлилась по его широкому бледному лицу, и, сказав: «Ну, этого пропускать я никак не намерен!» — поманил пальцем хорошенькую молодую женщину и начал энергично крутить ее по всей комнате. Жена подмигнула ему. Самый воздух здесь — вокруг Инса уж во всяком случае — был насыщен желаньями, страстью, бесшабашным весельем.

Я подумал, что Инс, так же как и его жена, — пожалуй, даже в большей степени, чем она, — старается не показать своего происхождения. Только обман его был направлен, так сказать, в обратную сторону. Вместо того чтобы стараться сойти за человека более знатного, чем он был в действительности, он, казалось, стремился к противоположному. Он был сыном врача, родился в самой гуще буржуазной интеллигенции, получил типичнейшее для этой среды образование: хорошая начальная школа, хорошая закрытая средняя школа. Однако поведение, его манера говорить и взгляды были как у человека, вышедшего из самых низов. Выдавала его речь — так же, как это случается со светскими самозванцами другого толка. Из-под курьезной смеси английского простонародного говора — так по крайней мере ему казалось, хоть часто и без оснований, — и разухабистых американизмов проступала безупречная речь человека образованного, не хуже чем у самого Артура Брауна.

Как это ни странно, подделываясь под людей, стоящих ниже их по социальной лестнице, Инсы нисколько не интересовались политикой. В прежние годы я нередко встречался с великосветскими радикалами, добросовестно называвшими друг друга «Дэс», и «Пат», и «Бэрт» и внимательно следившими за собой, чтобы, не дай бог, не поставить на конверте титул. Но это было совсем не то. Не было это и «сближением с народом». Между прочим, Инсы даже не трудились голосовать. Об интеллектуальном протесте они и не думали. Просто они чувствовали себя свободней, оторвавшись от своего класса.

По-видимому, их это устраивало. Если в этот вечер они и не были счастливы, то, во всяком случае, очень удачно притворялись счастливыми. После каждого танца Лестер Инс выпивал бутылку пива. У него было мощное телосложение человека, занимающегося спортом, — этим он несколько напоминал Мартина, — и пиво не оказывало на него никакого действия. Когда он танцевал с женой, было очевидно, что она держит его под башмаком, чем он очень доволен. Некрасивая, с приплюснутым носом, уютная, она казалась ему такой привлекательной, что, следя за ними, мы вчуже чувствовали ее обаяние. Температура в комнате — и в прямом и в переносном смысле слова — неуклонно поднималась. То и дело кто-нибудь из молодых профессоров исчезал куда-то, прихватив с собой даму. Были тут и супружеские пары, и аспиранты, падкие на девушек, и интеллектуального вида девушки, падкие на аспирантов. Я задумался над странным idée reçue[16], любезным сердцу военных, бизнесменов и представителей света, что люди науки гораздо более холодны по натуре, чем сами они. Если в этом вопросе возможны какие-то обобщения, то мои наблюдения говорили как раз об обратном.

Еще в такси Мартин сказал мне, что вам нужно будет поговорить с Инсом. Момент для этого был не слишком подходящий, но, ввиду «неустойчивости» Кроуфорда, другого могло и не подвернуться. Поэтому, после того как мы с час пробыли на вечере, Мартин перехватил Инса на лестничной площадке и кивнул мне.

— Мне назад к жене ужас как хочется! — сказал Инс.

— Одну минуту, — проговорил Мартин. Затем он сказал безо всяких обиняков, что письмо Гетлифа «наделало переполоха» и что ему нужен еще один только голос.

— До чего же у вас односторонний ум, Марти! Просто сил никаких нет!

— Не сказал бы, — ответил Мартин, — а как все же…

Инс выпил много пива, но пьян он не был, только пришел в веселое расположение духа. Он постоял в раздумье, чуть расставив сильные ноги, потом сказал:

— Ничего не выйдет. Я в этом не участвую.

— Знаете ли, так просто отмахнуться от этого вы не можете.

— Черта лысого я не могу!

Я его знал мало, но мне всегда казалось, что в душе он человек порядочный, надежный и здравомыслящий. Меня поразило, что он говорил тоном, в котором звучало не только легкомыслие, но и бессердечие. Я сказал ему, что очень удивлен.

— Ну и удивляйтесь себе на здоровье, Лью! Если уж на то пошло, какого черта вы-то сами тут суетитесь?

Я ответил не менее грубо:

— Потому что люди, вроде вас, ведут себя хуже последних дураков.

— А вот этого я не потерплю ни от вас, ни от кого другого.

— Придется, черт вас возьми, потерпеть, — сказал Мартин.

Инс, не двигаясь с места, дружески улыбаясь, смотрел на нас. Он нисколько не был ни смущен, ни растерян.

— Я просто-напросто не участвую в этом, Марти! — сказал он.

— Почему?

— Не вижу, почему я должен объяснять вам причины. Я и не знал, что вы исполняете обязанности духовника для безбожников.

Моментальная бледность покрыла лицо Мартина. Наглость молодых людей он воспринимал гораздо болезненнее меня. Однако, несмотря на все свое возмущение, он сумел сдержаться. Обычно он давал себе волю, только когда это было необходимо в тактических целях или же дома.

— Я считаю, что объяснить причину вы должны, — сказал он.

— Почему это?

— Если хотите, чтобы к вам относились серьезно. А я надеюсь, что вы этого все-таки хотите.

Выражение лица Инса впервые омрачилось. Он был человек волевой, но у меня создалось впечатление, что ему не часто приходилось мериться силами с другими волевыми людьми, тогда как для Мартина в этом не было ничего нового.

— Меня этот вопрос не интересует.

— Довольно бессмысленный ответ, — сказал Мартин.

— На мой взгляд, это просто какая-то свара между учеными. Ну и разбирайтесь с ней сами на здоровье! Желаю удачи и целую крепко!..

— Это никак не свара между учеными, — сказал я. — Просто вы ищете себе отговорку. Мы вам говорим, что вы не можете…

— А я вам говорю — черта лысого я не могу.

— Послушайте, — сказал я, — вы должны согласиться с тем, что существует возможность, — а по нашему мнению, это несомненный факт, — что пострадал невинный человек. Неужели, по-вашему, это так уж хорошо?

— Ну, если такие штуки случаются, то в конце концов все равно все всегда становится на свое место.

— Господи боже мой! — сказал я. — Впервые слышу столь оптимистический взгляд на положение вещей в человеческом обществе.

— Ну это, конечно, касается не ваших дел… Не дел мировой важности. Ни в коем случае, — возразил Инс. — Скольких людей на ваших глазах потопили за это время?

— Многих, — ответил я, — но не совсем…

— Тогда какого же черта вы не помогаете вылезти им?

— Я хотел сказать, — ответил я, — не совсем таким путем… И тот факт, что многих топят, вовсе не означает, что в их компанию нужно добавлять еще одного.

— Если вы действительно хотите знать причину, так вот как раз поэтому я и не хочу участвовать в этой сваре, — сказал Инс. — От всего этого дела, на мой вкус, чересчур попахивает Пэкснифом[17]. Бог его ведает, что вы в этом всем увидели, Лью, но почему-то вам тоже обязательно понадобилось разыгрывать со мной Пэкснифа. И ведь среди этой публики вы далеко не худший. Все вы ученые, Марти, недалеко ушли от. Пэкснифа. Вы считаете, что можете вертеть нами как вам угодно, думаете, что моральный подъем можно включать и выключать по желанию. Так вот, чтоб вы знали, потому-то я в этом и не участвую. Идите и творите себе добро. Я вам не собираюсь мешать. Но слушать об этом я не хочу. Мне и без того прекрасно живется, премного вам благодарен!

Глава XVIII. Перемена фронта

На следующий день, когда Мартин зашел за мной, чтобы идти завтракать, вам нечего было сообщить друг другу. В столовой, где уже сидели несколько членов совета, о деле Говарда не было сказано ни слова, хотя кое-кто из присутствующих — Найтингэйл и Том Орбэлл, например, — несомненно знали весь ход его развития. За исключением одного глухого старика священника из окрестной деревушки, который с незапамятных времен ежедневно являлся сюда завтракать, все остальные пришли после лекций в университете или работы в лабораториях. Лестер Инс объявил, что читал своему курсу о Бэовульфе.

— И что же вы им сказали? — спросил Том Орбэлл.

— Что он нуден до невозможности, — ответил Инс.

За нижними столами[18] непрерывно сменялись студенты-выпускники; хлопали двери, стучали тарелками слуги. Мы позавтракали на скорую руку, в столовой было очень шумно; пить кофе в профессорскую отправились после завтрака только мы четверо — Мартин и я, Найтингэйл и Орбэлл.

Днем весь уют этой комнаты пропадал; без радующего глаз огня в камине, без отражающих свет ламп рюмок на столе она казалась совсем унылой. По двору, делая круг за кругом, бегал какой-то студент, и за окнами мелькали его голова и плечи; сама же комната казалась сейчас темнее, чем вечером, и потолочные балки ниже нависали над головой.

Мы вчетвером сидели у зияющего камина; на низеньком столике рядом стоял кофейник.

— Ну что, разливать, что ли? — подражая говору кокни, сказал Найтингэйл, как будто мы сидели в общественной столовой. Настроение у него было чудесное; мое присутствие, по-видимому, его ничуть не раздражало; во всяком случае, Кроуфорд и Браун показались мне вчера вечером гораздо более озабоченными положением, чем он. Было бы неверно сказать, что он безразлично относился к происходящему, — напротив, мне казалось, что его просто распирает от какого-то ехидного удовольствия. Он вел себя как человек, владеющий секретом, от которого, стоит только открыть нам его, в пух и прах разлетятся все наши надежды на успех.

Он рассказывал о своих планах постройки нового здания. У него была заветная мечта — возможно, последняя — оставить по себе в колледже след. Он хотел построить еще одно общежитие на восемьдесят человек.

— Делать, так уж делать как следует, — говорил Найтингэйл. — Мне бы хотелось, чтобы молодые джентльмены помянули меня добрым словом.

Конечно, сказал он суровым тоном человека, порицающего чье-то былое расточительство; если бы такое здание строилось в тридцатых годах, оно обошлось бы колледжу всего в семьдесят тысяч фунтов. «В ваше время, Эллиот, вот когда нужно было сделать это». При теперешних ценах такая постройка влетит нам в четверть миллиона.

— Но колледж должен платить за свои ошибки, — продолжал Найтингэйл. — Я не потерплю комнатушек, в которых и едят и спят. Я твердо решил построить здание, которым колледж будет гордиться, даже когда никого из нас уже не останется в живых.

В вопросе выбора архитектора у него тоже был свой готовый план. Он предполагал выбрать двух «ортодоксальных» и двух «модернистов» и попросить их представить проекты.

— И тогда уж слово будет за колледжем, — торжествующе сказал Найтингэйл.

— А знаете, казначей, — заметил я, — держу пари на пару бутылок, что я могу предсказать выбор, который сделают члены колледжа при своем вкусе и своей мудрости, — кое-какое подозрение на этот счет у меня имеется.

— Ничего не могу сказать, Эллиот. Ничего не могу сказать.

Найтингэйл, быстрый, деловитый, встал, сообщил нам, что в половине третьего должен присутствовать на совещании казначеев и что до этого ему нужно заглянуть на полчасика к себе в кабинет, чтобы подготовиться. Он взглянул на Тома Орбэлла. Несмотря на всю его самоуверенность, ему не очень хотелось оставлять Тома со мной и с Мартином.

— Идете, Орбэлл? — любезно сказал он.

— Нет еще, казначей. Извините меня, пожалуйста, — ответил Том медовым голосом. — Дело в том, что мне нужно отослать одно письмо. Можно?

Меня удивило, что он решил остаться с нами. Еще больше я удивился, когда, лишь только затихли шаги Найтингэйла в коридоре, Том сказал:

— Ну так в каком же положении находится дело?

— Смотря с чьей точки зрения. — Мартин был начеку.

— Знаете, когда мы были здесь вчера вечером, мне пришло в голову, что ведь это чистейшей воды Дрейфус. Во всяком случае, между самим Дрейфусом и этим несчастным Говардом существует какое-то сходство. А Джулиан Скэффингтон может в случае необходимости сойти за Пикара. Вот вам, Мартин, я не могу подыскать роли. Вы как-то тут не к месту. Да и остальным, как мне кажется, роли подобрать можно только с натяжкой. И все же, неужели вас — всех вас — не поражает, что в этой истории есть несомненное сходство с l’Affaire?

Том Орбэлл раскраснелся, взволнованный исторической аналогией, которая, по-видимому, доставляла ему эстетическое удовольствие. Мартин покачал головой.

— Нет, не поражает, — ответил он. — Фактически положение обстоит не так уж плохо.

— Очень рад. Уверяю вас.

— А какую роль вы предназначаете себе? — спросил я.

— Этот вопрос тоже не так-то просто решить.

— Мне кажется, напротив… — начал я, но Том взглянул на меня, как мне показалось, вызывающе и спросил:

— Большинства у вас пока что так и нет?

— Пока нет, — ответил Мартин, — но будет.

— Каким это образом вы собираетесь собрать его?

Том был слишком хорошо осведомлен, так что Мартину не имело смысла вилять.

— На худой конец ректору придется добавить свой голос. Хотя бы для того, чтобы согласие на пересмотр исходило от него…

— Именно это он и сделает! — возмутился Том. Он заговорил быстро: — Ну конечно, к этому он и гнул вчера вечером. Будь они прокляты, эти старцы со своими погаными пуританскими, безбожными, изверившимися, так называемыми либеральными душонками. Ну что ж, в моих силах избавить его от этого труда или, если хотите, лишить его этого удовольствия. Я присоединяюсь к вам. Честное слово, я так и сделаю!

— Правда?

— Я говорю совершенно серьезно.

— Может, лучше подождать, а то еще передумаете? — с расстановкой сказал Мартин.

— Честное слово, я не могу не присоединиться к вам. Я не переношу проклятых старцев. Когда я услышал рассуждения Кроуфорда насчет «смутьянов» — это была последняя капля. Смутьяны! А что, скажите на милость, остается, по их мнению, делать порядочным людям? Для них что, не существует такого понятия, как моральный долг? Видит бог, я не люблю Говарда. Но разве вчера вечером было сказано хоть одно слово о нем, разве вчера кто-нибудь хоть на одно мгновение задумался об этом человеке? Я просто в бешенство пришел, до того все их рассуждения были лишены элементарной гуманности. Они что, забыли, что есть такое чувство, как гуманность?

— Если откинуть это дело, — сказал я, — то Артур Браун — человек вполне гуманный.

— Очень рад слышать это от вас, — сказал Том, — потому что, попрошу запомнить, на вашей стороне я только в этом деле. Имейте в виду, что я по-прежнему расхожусь с вами обоими по очень многим вопросам. Мы с вами думаем по-разному. Никто не убедит меня, что Гетлиф должен стать следующим ректором нашего колледжа. Одно к другому никакого отношения не имеет, и на мою позицию осенью это никак не повлияет. Что касается Гетлифа, то нам с вами не по пути, — если, конечно, предположить, что вы за него.

Мартин ничего не ответил, и Том горячо продолжал:

— Я лично сто раз предпочту Артура Брауна. Пусть даже кое-кто из ваших друзей обвиняет его в рутинерстве. Что же касается остальной старой гвардии, так я просто не могу больше слушать их проповедей. Смутьяны! Здравый смысл! Хотят, чтобы мы до пятидесяти лет ходили у них на поводу… Мне это противно, и больше я этого не потерплю. Настало время кому-то громко напомнить старикам о моральном долге. Ей-богу, настало!

С улыбкой, несколько натянутой, но странно милой, он добавил:

— Во всяком случае, мне очень приятно снова быть с вами заодно. Мы ведь теперь очутились в одном лагере?

Мы уже давно поняли — почти с самого начала разговора, — что Том решил переменить фронт. Но настроение его было совсем не таким, как можно было ожидать. Желание быть приятным отчасти оставалось, он старался проявить интерес к делу, старался разжечь в себе чувство, которое большинство из нас испытывает, вступаясь за кого-то. Это ему не удалось. Он отбросил прочь благоразумие, пересилил свою склонность быть с теми, кто наверху, но сделал он это вовсе не из теплых чувств к нам. И не из любви к Ханне. И не из морального долга, о котором так пекся. По всей вероятности, руководила им отчасти жалость к пострадавшему и отчасти бессильная злоба. Чувствовалось, что под внешностью снисходительного к своим слабостям, добродушного сибарита скрывается неистовая натура. Этот человек совершенно не мог просто относиться к людям, облеченным властью. Он окружал их ореолом, он страстно желал сам добиться власти и в то же время ненавидел ее. Он не мог слушать ректора так, как слушал бы простого смертного. Откровенно говоря, он даже и слышал-то не то. Так возмутившее его слово «смутьяны» он приписывал ректору — в действительности же его произнес Артур Браун.

— Хорошо! — сказал Мартин. Но, не в пример мне, он не знал, как себя держать с натурами, вроде Тома. Раз уж Том связал себя обещанием, я чувствовал, что ему можно верить. Мартин этого не почувствовал. Он сказал с необычайной для себя натянутостью:

— Вот что. Я хотел бы окончательно привести все это в порядок. Неплохо было бы сказать Кроуфорду сегодня же вечером, что у нас есть большинство, что этот вопрос решен и подписан. Может быть, вы написали бы мне записку?

Том покраснел.

— Вы, значит, хотите, чтобы я подтвердил свои слова письменно?

— Что ж, в этом случае мы могли бы считать себя во всеоружии…

— Прекрасно! — сказал Том. Подавшись вперед, с пылающими глазами, он подошел к письменному столу, стоявшему у окна. Набросал несколько строчек, подписался и вложил листок бумаги в конверт. Затем, все еще стоя спиной к нам, он расхохотался. Расхохотался громко, неприятно и в то же время от души.

— Я же сказал Найтингэйлу, что мне нужно остаться, чтобы написать письмо. Ведь сказал же?

Часть третья. Предложение