Дело — страница 5 из 7


Глава XIX. Замечание официального посетителя

По слухам, доходившим до нас с Маргарет в Лондоне, суд старейшин не торопился. Еженедельные заседания, вызовы Говарда, которого просили письменно изложить все факты, вызовы Фрэнсиса Гетлифа… Как у членов совета колледжа, так и у вас создавалось впечатление, что помпу эту они разводят нарочно для поддержания своего престижа. Лаура говорила Маргарет, что, после того как Говарда восстановят в правах, они проживут в Кембридже еще года два, а затем уедут оттуда. В колледже их дело вызывало, на удивление, мало пересудов, во всяком случае никакие толки не достигали наших ушей. Кое-какие шаги в связи с осенними выборами уже, однако, делались, и ходили слухи, что «секретные» предвыборные собрания, приверженцев, как Брауна так и Гетлифа, уже состоялись.

Что касается меня, то одно послание из колледжа, адресованное непосредственно мне, я получил. Оно было от старого Гэя. В нем он напоминал, что я обещал «прощупать почву» с юридической стороны, и заканчивал ссылкой на «известное нарушение привилегий, полученных в награду за то, что всю свою жизнь он самозабвенно служил науке, — нарушение, которое нельзя легко простить и кротко снести хотя бы для того, чтобы в будущем так не поступали с другими».

В апреле мне пришлось поехать в Кембридж по одному официальному делу. По делу, считавшемуся в то время совершенно секретным, потому что Уолтер Льюк — глава Барфордовского атомного центра — должен был вести переговоры с Кевэндишем относительно исследования управляемой термоядерной реакции. Какую-то часть работы он намеревался поручить Кембриджу. Опыты должны были производиться, по выражению Льюка, «под покровом тайны». И когда он отправился в Кембридж на переговоры, я — как его непосредственное начальство — поехал вместе с ним.

За окнами зала заседаний стоял ослепительно голубой апрельский день, насквозь пронизанный солнцем и ветром, таким холодным и чистым, что просто дух захватывало. Из окна Старого университета, где мы заседали, я смотрел на ярко освещенный, сияющий двор и испытывал обиду оттого, что мне приходится сидеть в помещении, — обиду, непонятную мне самому; словно кто-то перебирал струны моей памяти, словно однажды, когда дул такой же вот вольный холодный ветер, мне выпало познать большое счастье. А между тем с такими днями в Кембридже у меня были связаны именно грустные воспоминания.

Отогнав посторонние мысли, я постарался снова сосредоточиться на обсуждении. Принимали участие в совещании вице-канцлер университета, Кроуфорд, как бывший вице-канцлер, трое ученых (среди них Фрэнсис Гетлиф), Уолтер Льюк и я. Переговоры шли туго и не слишком гладко. Шли они не слишком гладко отчасти потому, что Льюк, помимо того что был значительно моложе всех присутствовавших, оказался еще и значительно более нетерпеливым. К тому же он был — и это обстоятельство отнюдь не облегчало положения, — по всей вероятности, самым одаренным. Дарований в зале присутствовало немало: два лауреата Нобелевской премии, пять членов Королевского общества. Там, где вопрос касался силы воображения и чисто умственной хватки, пальму первенства я, не задумываясь, отдал бы Льюку. Что же касается способности убеждать в положении по-настоящему трудном, то в этом случае, выбирая себе компаньона, я вряд ли в первую очередь остановился бы на нем.

А положение было по-настоящему трудным. В принципе никто не возражал против того, чтобы какая-то часть термоядерных исследований была передана Кевэндишу. Льюк познакомил их вкратце — хотя кое-кто знал об этом и раньше — с тем, что представляют собой эти исследования. Он пояснил, что делается все это для мирных целей и что ни о каких моральных угрызениях ню может быть и речи. Скорее наоборот — моральные угрызения должны быть у тех, кто ставит палки в колеса. Потому что, если опыты пройдут удачно, это будет означать, что потребность человечества в энергии будет удовлетворена на веки вечные. Если наша страна первая добьется этого, ей еще поколения на два обеспечено положение великой державы.

— Я не стараюсь обманывать вас, — говорил Льюк. — Утверждать, что это дело наверняка выгорит, пока еще нельзя. Но я все-таки рискну сказать, что шансов за, во всяком случае, не меньше, чем против.

Пока что все шло хорошо. Такие речи было приятно слушать. Первые затруднения возникли, когда выяснилось, что, в случае если какая-то часть исследовательской работы будет производиться в кембриджских лабораториях, это повлечет за собой специальные меры по обеспечению сугубой секретности.

— Вам это не нравится, — говорил Льюк. — Мне это не нравится. Ни одному здравомыслящему человеку нравиться это не может. Да и вообще по большей части все это просто чушь какая-то. Но никуда от этого не денешься. А если хотите знать почему — обратитесь к Люису Эллиоту.

Кое-кто забеспокоился. Не то чтобы они не привыкли к секретности. Но когда я объяснил, в чем будут заключаться «специальные меры», они невольно подумали, что тут пахнет не одними только досадными неудобствами в самом университете, но кое-чем и похуже. Вице-канцлер и Кроуфорд стали задавать мне вопросы. Я считал, что преуменьшать трудности нецелесообразно, я готов был проявить не меньше терпения, чем они, но тут начал раздражаться Льюк.

— У меня в голове не укладывается, чтобы из-за пары шпиков, кое-каких проверок и прочего можно было бы задерживать это…

Около шести часов, прервав переговоры до завтра, Кроуфорд, Гетлиф, Льюк и я пошли обратно в колледж. Льюк не желал, не мог дать спору угаснуть, он говорил о том, что все эти сомнения и колебания — сущие анахронизмы; они, верно, забыли, в какое время живут; в первую очередь, нужно принять меры к тому, чтобы «наша страна могла обеспечить свое существование». Если мы добьемся успеха в этих исследованиях, то тем самым обеспечим стране существование на два поколения вперед, а то и больше. Препятствовать самоубийственно. Разве что, продолжал Льюк, найдется кто-то поумней меня и придумает другой способ поставить нас на «шаг вперед». Голос Льюка, который еще сохранил громовые раскаты Дэвенпортских верфей, где начиналась его карьера, гремел не переставая, пока мы не вошли в первый двор.

Я посмотрел на него при ярком, нереальном закатном освещении. Такое освещение бывает иногда в конце сверкающего дня, когда на лица вдруг падут тени, делая их более четкими и выпуклыми, так что вам начинает вдруг казаться, что день, вместо того чтобы меркнуть, разгорается. На похудевшем лице Льюка резко выступали скулы, кожа стала дряблой, румянец поблек, жесткие густые волосы совсем поседели. Несмотря на то что держался при ходьбе он совершенно прямо, ему так до сих пор и не удалось избавиться от хромоты после того, как он подвергся облучению. Я никогда не видел, чтобы человек так быстро состарился. Когда — всего лишь восемнадцать лет тому назад — колледж впервые избрал его в члены совета, он выглядел много моложе своих двадцати четырех лет. Лицо у него было тогда свежее и румяное; он был сдержан, скромен, исполнен твердой решимости преуспеть, уверен, что оставит после себя вороха научных трудов.

Жизнь сложилась не совсем так. Война и переворот в науке смешали ему все карты. В молодости он никогда, даже в самых смелых мечтах, не увидел бы себя таким, каким он шел в этот вечер по направлению к своему старому колледжу — человеком, у которого были и власть, и титул, и прочное положение в высшей администрации, хотя он только-только успел перешагнуть за сорок. Не думаю, чтобы он был недоволен этим: люди редко получают то, что им не нужно. Но он стремился совсем к другим успехам и по-прежнему придавал им гораздо больше значения. Он сознавал, что, по своим природным способностям, стоит если не выше, то, во всяком случае, не ниже двух своих старших коллег: Кроуфорда и Гетлифа. В члены Королевского общества он попал в более молодом возрасте, чем оба они. У него была искра гениальности, которой не было у них. И тем не менее его творческая работа оказалась незначительной по сравнению с их. Через пятьдесят лет студенты будут находить в своих учебниках целые страницы, посвященные открытиям, сделанным Кроуфордом; им встретятся описания «слоя» Гетлифа и «эффекта» Гетлифа; будут в этих учебниках и несколько — но очень немного — строк, которые помогут сохранить для потомства имя Льюка.

Я не знал, очень ли сожалеет он об этом. Льюк был не из тех людей, кто любит заниматься самоанализом, и, при всей своей любви к спорам, при всем своем красноречии, он редко делился с кем-нибудь своими сокровенными мыслями. Все его воображение, весь пыл, вся стихийная, не знающая преград сила устремлялись в общее русло — к работе, которую он сам создал и которую называл «заботой о том, чтобы страна обеспечила себе существование». Каким-то образом его честолюбие, проницательность ученого, слепой, ярый патриотизм — все сливалось в одно.

Фрэнсис пошел к себе в кабинет, а Кроуфорд пригласил нас с Льюком в резиденцию. Усадив нас в кабинете и налив нам виски-сода, Кроуфорд сложил вместе кончики пальцев и, глядя в камин, сказал:

— Я за то, чтобы вы добились своего в этом вопросе, Льюк. Не вполне уверен, но, пожалуй, я за то, чтобы вы добились своего.

— Надеюсь, черт побери, что вы за! — ответил Льюк.

— Нет, как старорежимный ученый, скажу, что для меня все это далеко не так просто и ясно, — невозмутимо ответил Кроуфорд.

Он уважал в людях талант и их положение, и поэтому благоволил к Льюку, однако в вопросах принципиальных он был на редкость неподатлив. Кроуфорд избегал разногласий по поводу personalia, но стоило речи коснуться убеждений, сразу же вспоминал, что он сын шотландского проповедника и в два счета становился спорщиком не хуже самого Льюка.

Они спорили (Кроуфорд то и дело повторял: «вы настаиваете на доказательности…» — слово, которое я, кажется, никогда ни от кого другого не слышал) и получали от этого большое удовольствие. Чего не могу сказать про себя — так как не слишком склонен к дилетантским философским рассуждениям.

Когда мы уже собрались идти, Кроуфорд заметил:

— Да, кстати, боюсь, что завтра я с вами не увижусь.

Я ответил, что к окончательному решению мы все равно еще не придем.

— Дело в том, — сказал Кроуфорд, — что мне придется присутствовать при разбирательстве одного весьма неприятного колледжского дела.

— Это что? — спросил Льюк. — Наверное, говардовский скандал?

На этот раз Кроуфорд был застигнут врасплох, улыбка Будды уступила место удивленному и вместе с тем недовольному взгляду.

— Право, не понимаю, откуда вы могли узнать об этом, Льюк? — воскликнул он.

— Боже милостивый! — загоготал Льюк. — Да среди ученых все об этом знают. Кто-то рассказывал мне эту историю в «Этиниуме», уже даже и не помню когда.

— Должен сказать, что мне очень неприятно слышать это.

— Бросьте! — Льюк все еще ухмылялся. — Ну что вы могли сделать? Пора бы вам знать, что ученым рты не заткнуть. Иначе, черт возьми, чего бы ради мы сегодня полдня тянули волынку? Раз уж до Кевэндиша дошло, что с говардовской диссертацией не все благополучно, нечего было и думать сохранить это дело в тайне. Если хотите знать, вам еще повезло, что все обошлось сравнительно тихо.

— Мне очень неприятна мысль, — сказал Кроуфорд, — что кто-то из членов совета колледжа мог говорить об этом за его стенами.

— А что поделаешь? — ответил Льюк.

— У меня до сих пор не было никаких оснований думать, — продолжал Кроуфорд, — что кто-нибудь в университете, помимо нашего колледжа, знает о неприятности, которая у нас тут произошла.

— Хотите пари? — сказал Льюк.

Но Кроуфорд уже вновь обрел равновесие. Он улыбнулся самодовольной улыбкой.

— Ну что ж, — сказал он, — не хочу говорить ничего сейчас, но думаю, что мы имеем основание надеяться раз и навсегда покончить завтра с этим злополучным делом.

Глава XX. Клочок бумаги

Еще один день прошел в переговорах, которые пока что так и не принесли нам с Льюком желаемых результатов. Вечером после заседания я пошел в колледж, к Мартину в кабинет. Еще днем я позвонил ему по телефону и передал слова Кроуфорда. Высокие окна — архитектурное новшество восемнадцатого столетия, — которые по ночам надменно заливали своим светом весь двор, сейчас приветливо манили. Я рассчитывал, что Мартин уже знает приговор суда и ждет меня.

Однако я никак не рассчитывал, войдя в кабинет, найти там не Мартина, а Говарда с женой, дожидавшихся его. Говард, который читал вечернюю газету, взглянул на меня и сказал: «Хэлло!» Лаура, назвав меня полным титулом, вежливо, официально и бодро проговорила: «Добрый вечер!»

— Мартин дал нам знать, что решение суда ожидается сегодня, — пояснила она.

— Пока еще ничего нет?

— Пока ничего. — Она добавила, что Мартин вышел «пособирать новости». Оба они — и она и Говард — казались совершенно спокойными.

Я подумал, что нервы у них куда крепче, чем у меня. Будь я на их месте, я не мог бы сидеть так вот в колледже и ждать, не мог бы, как бы ни был я уверен в исходе дела. По правде говоря, чем большую уверенность испытывал бы я, тем старательнее оттягивал бы из суеверного чувства, без сомнения презираемого ими обоими, момент получения добрых вестей. На их месте я пошел бы погулять подальше от телефонов и посыльных и затем вернулся бы домой в надежде, что вести тем временем уже получены, по-прежнему желая в глубине души, чтобы конверт можно было еще некоторое время не распечатывать.

Не такова, однако, была эта пара. Они стояли настолько выше предрассудков, что казалось, их ничем не прошибешь. Говард нашел в газете заметку об английском солдате, убитом во время, как он выразился, «одной из ваших колониальных авантюр». Ему хотелось вовлечь меня в политический спор. Забавно было, что, сыпля марксистскими лозунгами, которые он произносил весьма агрессивно, он в то же время был возмущен тем обстоятельством, что взвод попал в засаду. Его двоюродный брат служил как раз в этом полку, и Говард, незаметно для себя, впал в озабоченный тон, весьма похожий на тон, свойственный членам «Праттс»[19], — брюзгливый, снисходительно-встревоженный и благородно-негодующий. Чувствовалось, что стоит совсем немного изменить его характер — и из него может получиться превосходный кадровый офицер.

На лестнице за дверью послышались шаги. Я узнал шаги Мартина, хотя можно было подумать, что идет человек гораздо более грузный. Я замолчал. Говард уставился на дверь.

Вошел Мартин. В руке у него был клочок бумаги. Глаза его ярко блестели, и на мгновение мне показалось, что все обстоит хорошо. Мы сидели вокруг камина; он ступил на коврик, лежавший у нас под ногами, и только тогда заговорил.

— Мне очень неприятно, что именно я должен сообщить вам это, — сказал он глухим голосом. — Новости скверные!

Не прибавив больше ничего, он передал записку Говарду. Тот прочел ее с ничего не выражающим лицом, молча протянул жене и снова взялся за газету. Лаура густо покраснела, лоб ее вдруг прорезала одна-единственная морщинка, и она передала записку мне. Записка была на бланке ректора колледжа, и гласила она следующее:

«Суд старейшин по просьбе членов совета колледжа пересмотрел дело доктора Д. Дж. Говарда, в прошлом члена совета. Суд пришел к заключению, что достаточных оснований для того, чтобы первоначальное решение было им изменено, не имеется.

Р. Т. А. Кроуфорд, ректор колледжа».

Пониженным голосом, переходящим в шепот, как будто мы были в комнате больного или в церкви, Мартин сказал мне, что сообщение это еще не разослано членам: его сейчас размножают в канцелярии колледжа, где он и взял этот экземпляр. Больше он ничего не добавил и продолжал сидеть, глядя на меня с таким видом, словно не знал, как себя вести, словно не находил, что сказать этим людям, что сделать для них. Ничем не мог помочь ему и я. Оба мы в молчании смотрели на Лауру, устремившую на Говарда взгляд, полный любви и заботы. Говард сидел, низко опустив газету, так, чтобы на нее падал свет стоячей лампы. Лицо его было совсем неподвижно, только глаза быстро пробегали строчку за строчкой; казалось, и в комнате все замерло.

Газету он не переворачивал. Я так и не знал, прекратил ли он чтение и читал ли вообще.

И вдруг, внезапно, газета выскользнула у него из рук. Падая, она развернулась, и первая страница легла на коврик так, что в глаза нам кинулись бессмысленные броские заголовки.

— Надеюсь, что уж теперь-то они довольны, — выкрикнул он. И начал ругаться резким и неприятным голосом. — Да! — кричал он, — надеюсь, что они довольны! — Он так и сыпал ругательствами и проклятиями, не обращая никакого внимания на нас с Мартином. Наконец он выпрямился, посмотрел на Мартина и сказал с какой-то глумливой любезностью: — Если уж на то пошло, надеюсь, что довольны остались и вы.

— Не смейте так со мной разговаривать! — взорвался Мартин. Затем уже своим обычным тоном он сказал: — Вот что, это нас ни к чему не приведет…

— Хотел бы я знать, почему меня не вызвали еще раз в этот самый суд, после того как они сказали, что, по всей вероятности, захотят выслушать меня? Хотел бы я знать, кто воспрепятствовал этому? Все вы, наверное, в восторге от себя — как это вы все здорово обстряпали! А справедливость — кому она нужна? Была бы видимость справедливости, а остальное неважно!

Говард, вероятно, и не заметил вспышки гнева Мартина. Ему все сейчас казались врагами, все были заодно с «ними», и прежде всего те, кто прикидывались его сторонниками. Вдруг тон его переменился:

— Я совершенно убежден, что, если бы мне дали объяснить, как я работал над своей диссертацией, объяснить спокойно и разумно, не поддаваясь панике, суд, конечно, понял бы, в чем дело…

Сейчас он, по-видимому, был полон надежд и проектов, как будто суд был еще впереди, как будто судей еще можно было в чем-то убедить. Он переживал одну из тех вспышек надежды, озаряющих иногда людей в разгар несчастия, когда теряется понятие о времени и начинает казаться, что не все потеряно и что если искусно повести дело, то еще можно выйти из беды веселым и невредимым.

Новый скачок в настроении, и он опять начал орать:

— О черт! Им обязательно надо было потопить меня! Хотел бы я послушать, о чем они шушукались эти последние две недели. Хотел бы я знать, простое ли это совпадение, что вы оказались здесь, — обратился он ко мне с той же издевательской любезностью, с какой перед этим говорил с Мартином. — Впрочем, полагаю, что они сумели бы обойтись и без посторонней помощи. Они твердо решили потопить меня и, нужно отдать им должное, сделали это очень ловко.

— Это еще не конец, — сказала Лаура.

Она подошла к нему и встала рядом; голос ее звучал нетерпеливо и страстно.

— Они прекрасно провели все это. Их можно поздравить… — не унимался Говард.

— О господи, — сказала Лаура. — Ведь ты же так просто не сдашься.

— Хотел бы я знать…

— Ты так просто не сдашься, — сказала она. — Нам придется начать все сначала — только и всего.

— Да что ты понимаешь!

Он говорил с ней грубо, но без тени той подозрительности, какую можно было ожидать от него в этот вечер в отношении всех остальных. Казалось, что их связывает вспыхнувшее вдруг — и причем так ярко, что наблюдать за ними было просто неудобно, — желание близости, желание согреть и утешить.

— Ведь это же не конец? — обратилась она к Мартину.

— Нет, — ответил тот. Затем он сказал Говарду: — Лаура права. Я предлагаю бросить поиски виновных и подумать, что делать дальше.

Мартин говорил деловым тоном, но без всякого энтузиазма и отнюдь не дружелюбно. Святым он не был. Он не принадлежал к числу людей, которые, оказавшись свидетелями чужого несчастья, готовы самозабвенно разделить страдания ближнего. Он вовсе не желал, чтобы его обвиняли в предательстве. Он с большим удовольствием прогнал бы Говарда прочь с глаз, с тем чтобы никогда впредь не видеть его. Приговор суда старейшин был ударом — даже больше чем ударом — и для самого Мартина.

— Для обжалования приговора у вас есть официальный путь, — сказал Мартин. — Вы, конечно, можете подать жалобу инспектору.

— О да, это, конечно, очень поможет, — ответил Говард. — Лучшего вы ничего не могли придумать? Неужели вы серьезно думаете, что какой-нибудь инспектор вообще станет лезть из кожи, чтобы помочь мне? А когда я подумаю о нашем инспекторе, в частности… Что ж, это, по всей вероятности, будет самый быстрый способ прикончить меня раз и навсегда… — Он говорил все с той же сумасшедшей издевкой в голосе.

Ледяным тоном Мартин ответил:

— Я сказал, что это официальный путь. И я упомянул его, имея в виду одно обстоятельство, и только из-за этого обстоятельства. Прежде чем вы сможете возбудить судебное дело против колледжа за незаконное увольнение, вам, по всей вероятности, придется пройти все формальности. Я же продолжаю надеяться, что мы сумеем все наладить и без того, чтобы вы обращались в суд.

— Да неужели?

Тон Мартина по-прежнему оставался холодным, но, не давая воли раздражению, он продолжал:

— Однако после того, что произошло, я не стал бы винить вас, если бы вы решили действовать прямо. Не думаю, чтобы вообще кто-нибудь из нашей группы стал бы винить вас за это.

Говард был поражен. Поражен настолько, что тут же задал практический вопрос: действительно ли Мартин советует ему сразу обратиться к адвокату? Нет, терпеливо ответил ему Мартин, он не советует, но считает своим долгом сказать, что большинство сочло бы такой поступок оправданным. С чего нужно начинать, когда подаешь жалобу инспектору, продолжал расспрашивать Говард. Вид у него делался все более и более усталый, потерянный и невнимательный, взгляд то и дело обращался в сторону жены, как будто она, и только она, была нужна ему сейчас.

Мартин с готовностью отвечал ему. Но в конце концов Говард сказал, что не собирается «предпринимать что-либо впопыхах», что «для одного вечера с него достаточно». Он ушел, обняв Лауру за плечи, и еще раз оба мы, наблюдая за ними, чувствовали себя voyeurs[20].

После того как дверь за ними закрылась, Мартин некоторое время сидел, глядя в камин.

— Ты ждал этого? — спросил я его наконец, указывая на клочок бумаги с приговором старейшин.

— К сожалению, нет!

Он сказал это искренне, но в голосе его звучала ярость. Несмотря на всю свою осторожность и скептические замечания, — а может быть, именно благодаря им, — он был по-настоящему поражен, поражен не меньше, чем все мы, остальные. Поэтому он злился на себя, злился на людей, поставивших его в такое положение.

— Не миновать им теперь неприятностей, — сказал он, давая волю своему бешенству, — сейчас, поскольку Говарды ушли, он мог позволить себе эту роскошь.

Существует довольно распространенное мнение, что те, кто «управляют» другими, «руководители» типа Мартина, сами бывают обычно чужды страстям. Если бы это было так, они были бы плохими руководителями. Нет, сила их заключается именно в том, что они вполне способны подчас на сильное проявление чувств, не теряя, однако, при этом способности продолжать руководить.

Как ни был раздражен Мартин, способности здраво мыслить он не утратил. В данный момент перед ним стояли две безотлагательные задачи: во-первых, не допустить, чтобы кто-то из его партии наделал глупостей, и, во-вторых, не дать этой партии развалиться. Сейчас, не теряя времени, сказал он, мы должны будем повидать Скэффингтона: Мартин слышал, что Скэффингтон собирался обедать дома.

Когда мы спустились вниз по лестнице, Мартин посмотрел на противоположную сторону двора. Двери капеллы были открыты настежь, полоса света лежала на лужайке; несколько молодых людей, завернувшись в мантии, торопливо расходились с вечернего богослужения.

— Праздник сегодня какой-нибудь, что ли? — спросил Мартин, кивнув в сторону капеллы.

Мы немного подождали. Скэффингтон так и не показался; наконец из церкви вышел капеллан и запер за собой двери.

— Здесь его нет, — сказал Мартин.

Мы прошли через буфетную, где царила веселая суматоха и толпились молодые люди — кто проталкивался вперед, чтобы первым попасть в столовую, кто пробивался к выходу с пивными бутылками в руках. Во втором дворе светились окна кабинета Уинслоу.

— Интересно, о чем он думает? — заметил я.

— Да что он может думать? — ответил Мартин, — прислушивается, как обычно, к чужому мнению, насчет своего у него всегда было слабовато.

Пока Мартин отпирал боковую калитку, я думал о том, каким был Уинслоу в расцвете сил и власти, — человек, который мог нагнать страха на кого угодно; думал я и о том, сколько неустойчив был курс репутаций на колледжской бирже, если Мартин, бывший всего девятью годами моложе меня, знал Уинслоу только как неудачника. На этой бирже репутация Брауна сохраняла устойчивость еще с моих времен, Кроуфорда — несколько поднялась, Найтингэйла — головокружительно взлетела, в то время как люди, бывшие центральными фигурами в колледже в мои дни — Уинслоу и Яго, — оказались заживо списанными со счета.

Мы подошли к ряду небольших коттеджей, и Мартин потянул ручку колокольчика на двери Скэффингтона. Никто нам не открыл, несмотря на то что из окон слабо освещенной гостиной доносились голоса. Мартин позвонил снова. За занавесками вдруг вспыхнул яркий свет, и вскоре послышались тяжелые шаги. Когда миссис Скэффингтон открыла двери, я заметил, что лицо ее красно и манеры несколько суетливы.

— Ах, это вы! — сказала она. — Вы застали меня за неподходящим занятием.

Мартин спросил, дома ли Джулиан.

Нет, она в одиночестве, Джулиан ушел обедать в ресторан.

Не разрешит ли она нам войти на минутку — Мартину нужно передать кое-что Джулиану.

— Вы застали меня за неподходящим занятием, — повторила миссис Скэффингтон, когда мы уже сидели в гостиной. Теперь я догадался о причине ее смущения. Она была смущена не потому — или, во всяком случае, не столько потому, — что Джулиан ушел обедать куда-то один. Они уже так давно охладели друг к другу, что она забыла о необходимости скрывать этот факт, если вообще когда-нибудь находила необходимым скрывать его. Нет, причина оказалась гораздо глупее. До нашего прихода она сидела в своей маленькой гостиной за стаканом хорошего виски, с бутербродом с яичницей, а голоса, которые мы слышали, стоя за дверью, доносились из телевизора. Сейчас телевизор был благополучно выключен, однако миссис Скэффингтон очень напоминала великовозрастную школьницу с обветренным лицом, пойманную на месте преступления. Куда девались ее бодрые манеры типичной помещицы, ее бестактная самонадеянность. Она не допускала мысли, чтобы люди, вроде нас с Мартином, могли позволить себе так легкомысленно провести вечер. У нее создалось впечатление, что коллеги ее мужа всю жизнь проводят за книгами, и это вызывало у нее насмешку и в то же время благоговение. Ей казалось, что стоит нам узнать, как она развлекается, — и мы потеряем к ней всякое уважение. Поняв, что мы не собираемся ни спрашивать ее ни о чем, ни порицать ее, она явно почувствовала облегчение. Налив виски нам, она допила свой стакан и налила себе еще. Мне показалось, что она может выпить не меньше, чем пили ее братья после целого дня охоты.

Мартин задался целью втолковать ей всю серьезность принесенного им известия.

— Вот что, Дора, это очень важно.

На следующее утро с первой доставкой почты Джулиан должен был получить решение суда. Сейчас Мартин дословно повторил ей его.

— Кое-кому из вас это ведь самая настоящая оплеуха? — заметила она. — Они, что же, хотят сказать, что дядя Сесиль не повинен ни в каких фокусах?

— Да, именно это они хотят сказать.

— Ну что ж, — отозвалась Дора. — Я даже рада. У нас в семье никто не был высокого мнения о Сесиле. Моя мать всегда говорила, что он недостаточно аристократичен! Хотя как она это установила, для меня всегда оставалось загадкой. И все же большинство наших родственников могут ему только позавидовать; и потом он всегда баловал меня, когда я была маленькой…

Она сидела откинувшись в кресле, согретая теплыми семейными воспоминаниями и несколькими стаканами виски с содой. Но она отнюдь не была глупа; не была она и бестолкова, разве что в тех случаях, когда бестолковость была ей на руку. Она почувствовала, что не встречает в нас сочувствия.

— В чем дело? — спросила она. — Вы разве не верите, что старик не виноват?

— Не верим ни минуты. Не поверит этому и Джулиан. Поэтому-то я и боюсь, чтобы он не полез на стену…

Это означает всего лишь, сказал ей Мартин, что положение сильно ухудшилось. Никто из ратовавших за пересмотр не согласится с таким решением: ни Джулиан, ни он сам, ни Фрэнсис — никто. Все это означает лишь, что они снова вернулись к исходным позициям, только страсти сейчас разгорятся сильнее. Главное, чтобы Джулиан, взбеленившись, не напортил еще больше. План Мартина состоял в том, чтобы созвать в конце недели собрание членов совета, образовавших большинство. Не может ли она сказать Джулиану, чтобы он ничего до этого не предпринимал?

— Сказать-то я ему скажу, — ответила Дора, — но только за результаты не отвечаю.

В голосе ее звучали и насмешка и грусть. Грусть, так как ей было неприятно, что старого Пелэрета, по-видимому, не собираются оставлять в покое, грусть и потому, что она не могла ответить за мужа и должна была говорить о нем как о знакомом, и притом не слишком близком. В то же время ей было и немного смешно, потому что, думая о своем муже, она видела в нем не только человека, вызывающего известное восхищение. Элегантный, красивый, благородный, самоуверенный, принципиальный, безрассудно храбрый — таким он был в глазах окружающих, но только не в ее, — слишком хорошо она его знала, чтобы относиться к нему серьезно. Однако она была чрезвычайно лояльна по отношению к нему. Лояльна отчасти в силу своего характера и воспитания, но, кроме того, как ни странно, именно потому, что от их брака почти ничего уже не осталось. Как ни удивительно, это обстоятельство укрепило, а не ослабило их случайную, не очень близкую дружбу. Они сделались союзниками — союзниками, лишенными чувства юмора, из которых каждый считал, что видит «смешные стороны» другого. И поэтому-то, когда ей пришлось выбирать между добрым именем Пелэрета и принципами — или пусть даже причудами — своего мужа, она, не задумываясь, сделала выбор. Ради него она готова была пожертвовать не только этим. С присущей ей грубоватой преданностью она поддерживала мужа во всем. Пусть другие восхищаются им сколько хотят. Пусть зарятся на него другие женщины. Замужем-то за ним была она.

Глава XXI. Две попытки воздействовать на правителя

На следующий день мы с Уолтером Льюком возвращались после переговоров поздно, но довольные собой. У нас уже не было времени зайти к себе поговорить, и мы отправились прямо в профессорскую комнату, оба в прекрасном расположении духа, потому что дело, из-за которого мы сюда приехали, было, по выражению Льюка, «в шляпе». Однако, лишь только мы переступили порог, выяснилось, что сохранить здесь прекрасное расположение духа довольно трудно. Мы угодили в самый разгар язвительного и злого спора. Привалившись к столу парализованной ногой, стоял Г.-С. Кларк. Сзади него — Найтингэйл. Несколько молодых ученых возмущенно говорили о чем-то и при нашем появлении не подумали понизить голос. Фрэнсис Гетлиф прислушивался к ним, выражение лица его было одновременно и страдальческим и взбешенным. Один из молодых людей сказал, что это «грубое нарушение прав».

— Вы что, в пропаганду пустились? — отозвался Кларк.

— Должен сказать, — прервал его Гетлиф, — что я еще никогда не видел такого безобразного подхода к делу.

— Что вы подразумеваете под безобразным подходом? — с улыбкой спросил Найтингэйл, лучше других владевший собой.

— Вы что, действительно считаете, что можете навязать нам это решение без объяснений? — сказал один из ученых.

— А вы что, действительно считаете, что суд не взвесил всех обстоятельств дела самым тщательным образом? — спрашивал Кларк.

— Разве у вас есть более точные сведения, чем у нас, как именно они там взвешивали?

— Я полностью доверяю им, — ответил Кларк.

— Интересно знать, почему?

— Извините, — возразил Кларк, — но это звучит довольно-таки по-детски. На мой взгляд, у нас есть все основания считать, что суд старейшин этого колледжа достоин доверия и отвечает за свои поступки, во всяком случае, в неменьшей степени, чем вы сами.

Постояв около ссорящихся с не свойственным ему нерешительным и беспомощным видом, Льюк спросил:

— В чем дело?

— Вы, Льюк, не член совета колледжа, и, ей-богу, не знаю, имеем ли мы право открыть вам все… — начал было Найтингэйл.

— А, бросьте, Алек! — перебил его Льюк. — Это что — дело, о котором мы говорили с Кроуфордом дня два тому назад?..

— Полагаю, что когда-нибудь вы все равно об этом узнаете, — сказал Найтингэйл. — Старейшины разбирали апелляционную жалобу, поступившую от некоего Говарда. Мы только что уведомили членов совета колледжа, что жалоба эта была отклонена.

Льюк посмотрел на окружавшие его сердитые лица.

— Ну что ж, — сказал он, — дай бог, чтобы вы тут не сделали ошибки.

Странно было видеть его в таком замешательстве. Он, верно, забыл, — если вообще когда-нибудь обращал внимание на это, — как бурно и неприкрыто проявляются иногда страсти в таком вот замкнутом кругу людей. За пятнадцать лет он привык к научным проблемам государственного масштаба. Не раз в его присутствии решались вопросы огромной важности, и по меньшей мере дважды решения огромной важности принимались по его настоянию. Он нередко оказывался в самом центре политических страстей, но то была политика государственная, контролируемая сверху, и при обсуждении ее приходилось припрятывать личные чувства: неприязнь, антагонизм, честолюбие. По существу она мало чем отличалась от внутренней политики колледжа, но в одном отношении разница тут была — Льюк только забыл, как велика она, — разница в откровенности и резкости, с какой обсуждалась в колледже эта политика. Забавно, что с точки зрения личных конфликтов переход от государственных дел к делам колледжским означал прежде всего то, что вы становились мишенью всевозможных нападок.

Большинство из нас имеет обо всем этом совершенно превратное представление. Точно так же, думал я, большинство из нас не имеет никакого представления и о других случаях, когда человек оказывается незащищенным. Следовало лишь внимательнее понаблюдать жизнь промышленных магнатов, вроде моего приятеля лорда Люфкина, или представителей высшей администрации, вроде Гектора Роуза; у них была большая власть, они несли бремя ответственности, им приходилось работать так, как и не снилось знакомым мне людям творческого труда. И тем не менее, в известном смысле, они были надежно защищены. Вот уж десять лет, как ни Люфкин, ни Роуз не слышали ни одного враждебного слова, непосредственно к ним обращенного, им не приходилось выслушивать критику, направленную лично против них. А тем временем люди, которые, по мнению этих самых «воротил», вели легкую, беспечную жизнь, все эти люди творческого труда, которые, казалось бы, ничуть не считались со светскими условностями, неизбежно должны были изо дня в день покорно выслушивать критику прямо в глаза.

Лишь только дворецкий объявил, что обед подан, в профессорскую вошел Браун. Председательствовал за столом в этот вечер он, и по его приглашению мы с Льюком прошли в столовую вслед за ним. После молитвы он внимательно осмотрел стол. Фрэнсис Гетлиф и Мартин сидели через несколько человек от председательского места, за ними сидел опоздавший к началу обеда Скэффингтон. Его голова возвышалась над всеми остальными. Браун был сдержан, румян и толст; за очками прятались острые глаза, от которых не могли укрыться никакие штучки. Несмотря на всю свою железную выдержку, он на редкость чутко реагировал на окружающую обстановку. Ему достаточно было переступить порог профессорской, чтобы сразу почуять всю напряженность атмосферы.

Со своего места во главе стола он обвел взглядом обедающих и затем неторопливо заговорил с Льюком и со мной, как будто это был самый обычный вечер, как будто, пообедав десять тысяч раз за профессорским столом, он всего-навсего уселся обедать в десять тысяч первый. Все те же, известные с незапамятных времен темы: новые строения, цветы в саду, подсчеты, кому из колледжских ректоров пора уходить в отставку. Нельзя сказать, чтобы Уолтер Льюк был создан для такой салонной болтовни. Только раз нарушил Браун ровное течение беседы и обратился к нам с вопросом, замаскированным, но очень тонким, относительно «военного аспекта» работы Льюка. Браун не одобрял пацифизма; если оказалось возможным создавать эти страшные бомбы, то, без всякого сомнения, его страна тоже должна создавать их. Затем он снова направил разговор в безопасное русло, умышленно заговорив о каких-то пустяках, чтобы — скучным Браун прослыть не боялся — предотвратить споры и не дать кому-нибудь затронуть «скользкие темы».

Так продолжалось до самого конца обеда. Стороннему наблюдателю могло показаться, что это один из самых тихих и мирных вечеров колледжа. Льюк, который ушел сразу же после обеда, думал, по всей вероятности, что страсти благополучно улеглись. Заняв свое место за столом в профессорской, Браун поручил одному из молодых ученых опросить, кто из присутствующих будет пить вино, и сам окликнул Фрэнсиса Гетлифа и Мартина, уже поднявшихся, чтобы идти: «Не задержитесь ли вы ненадолго?» Они переглянулись, и Фрэнсис сказал, что у них есть еще дела. Продолжая делать вид, что ничего не случилось, Браун спросил:

— А вы как, Джулиан?

Скэффингтон тоже уже поднялся, но, услышав вопрос, опустился на стул неподалеку от Брауна.

— Вот и правильно, — сказал Браун.

— Нет, мистер президент, — вскинув голову, ответил Скэффингтон, — ничего правильного в этом нет.

— Вы не сможете остаться?

— Я всего лишь хочу сказать вам, что распорядились вы с этим делом отвратительно и что лично я покорно снести это не намерен.

— Мне очень жаль слышать это от вас. — Браун старался выиграть время. — Полагаю, что вы имеете в виду решение суда, но ведь у старейшин не было иного выбора…

— Выбор был, и очень простой, мистер президент.

— То есть?

— Признать, что прежде была допущена вопиющая ошибка. А затем компенсировать как-то пострадавшего за все причиненные ему неприятности.

— Извините, — возразил Браун. — Все мы люди, и всем нам свойственно ошибаться, но именно в этом случае лично я, как никогда прежде, уверен в своей правоте.

— Тогда, значит, настало время, чтобы в этом горе-суде заняли места люди более беспристрастные…

— И вы серьезно считаете, что мы должны отказаться от наших мест в суде старейшин только потому, что не находим возможным согласиться с вашей точкой зрения?

— Нет, не поэтому, а потому, что вы не желаете признавать очевидные факты.

Браун, не теряя достоинства, сказал все еще ровным голосом:

— Мне кажется, что лучше отложить обсуждение этого вопроса до другого раза. Не думаю, знаете ли, чтобы вы смогли убедить нас отказаться от выполнения своих обязанностей. Я полагаю, что сейчас разумнее будет отложить обсуждение и вернуться к нему потом, если у вас будет на то желание.

— Нет, желания на то у меня не будет. Но у меня есть желание предпринять кое-какие шаги, которые дадут результаты.

Тут Мартин, стоявший позади нас, сказал Скэффингтону, что пора идти.

— Я твердо намерен добиться результатов, и притом как можно скорее, — кричал Скэффингтон. — Я не потерплю, чтобы вы тут водили нас за нос, а ни в чем не повинный человек оставался бы тем временем с пятном на репутации. Если вы лишаете нас элементарных прав в вопросах правосудия, ну что ж, придется нам обратиться к другим средствам.

— Мне не совсем ясно, о каких средствах вы говорите? — спросил Браун.

— Я готов предать все это дело гласности, — заявил Скэффингтон. — У меня не лежит к этому душа. Ничего хорошего ни нам, ни колледжу это не принесет. Но это принесет кое-какую пользу человеку, более всех в этом нуждающемуся. Стоит только внести свежую струю в это поганое дело, как сразу станет ясно, что вам и опереться не на что.

— Надеюсь, я неправильно вас понял, — сказал Браун. — Вы хотите сказать, что, не задумываясь, сделаете так, чтобы наш колледж попал в газеты?

— Вот именно!

— Должен заявить вам, — сказал Браун, — что самая мысль о такой возможности повергает меня в изумление. Надеюсь, что утро окажется мудренее вечера; может быть, проспав ночь, вы поймете, что такой поступок не простил бы вам здесь ни один человек.

— Неужели вы не понимаете, — сказал Скэффингтон, — что некоторые из нас сегодня вообще не смогут спать. Лучше пойти на это, чем дать окончательно погубить этого человека.

— Повторяю, — сказал Браун, — я очень надеюсь, что утро вечера мудренее.

— Если никто не предложит лучшего выхода, я готов сделать эту историю достоянием гласности.

— Не допускаю мысли, чтобы вы в конце концов не одумались.

— Нет, я не одумаюсь.

Скэффингтон, казалось, совладал с охватившим его бешеным раздражением. Он взглянул через плечо на Фрэнсиса и на Мартина, которые все еще дожидались его. Он встал, гордый, самодовольный, самоуверенный, снова изысканно вежливый, как подобает морскому офицеру, — сейчас, стоя во весь рост, он был так неправдоподобно хорош собой, что его скорее можно было принять за актера, играющего роль морского офицера, — и сказал:

— Честь имею кланяться, мистер президент!

После чего все трое удалились.

Браун сказал в ответ: «Будьте здоровы!» — но несколько секунд после этого он сидел в задумчивости, и стоявший перед ним графин на серебряной подставке оставался нетронутым. Вслед за ними ушли еще несколько ученых, и всего за длинным столом нас осталось человек шесть, включая Найтингэйла, который подождал, чтобы графин обошел раз по кругу, а затем извинился перед Брауном, добавив, что ему нужно еще с часок поработать, прежде чем идти домой. Сказал он это скорее весело, ни словом не обмолвившись о сцене, свидетелями которой мы только что были. Не обмолвился о ней и Кларк, вскоре последовавший за ним. Уходя, Кларк сказал, однако, что позвонит Брауну попозже вечером или завтра утром, и тон при этом у него был решительный. Я нисколько не сомневался, что, в связи с угрозой Скэффингтона, не один телефонный звонок еще раздастся в колледже до конца вечера.

Скоро с Брауном остались только Том Орбэлл да я. Он подозвал Тома, сидевшего на дальнем конце стола, и указал ему на место слева от себя.

— Для апрельского вечера компания маловата, — заметил Артур Браун и начал невозмутимо рассказывать нам историю о том, как еще молодым ученым он оказался как-то раз в разгар зимнего семестра единственным человеком, обедающим за профессорским столом. Но Браун был не так уж неуязвим. Закончив рассказ, он погрузился в молчание; на какое-то мгновение целиком отдавшись своим мыслям, он забыл даже, что ему надлежит играть роль церемониймейстера. Затем он повернулся ко мне и сказал:

— Я знаю, Люис, вы склонны думать, что старейшины сделали ошибку, вынося такой приговор.

— Боюсь, что да, — ответил я.

— Но ведь вы не станете отрицать, что наш любезный Скэффингтон показал себя сегодня с очень невыгодной стороны?

На этот раз Браун — человек, тверже и основательнее которого трудно было себе представить, — искал поддержки. Он говорил со мной не как с противником, а как со старым другом.

Что мне оставалось на это ответить?

— Я предпочел бы, чтобы он сделал это по-другому. Что там говорить, конечно, предпочел бы.

— Я так и думал, — сказал Браун. Он улыбнулся с облегчением, дружески, но все еще несколько омраченный. — Я так и думал, что в этом у нас с вами разногласий быть не может.

И тут в разговор вмешался Том. Нарочито простодушно, широко раскрыв глаза, словно бравируя своей молодостью, он сказал:

— Разрешите мне сказать вам кое-что, Артур!

— В чем дело, мой милый?

— Вы, безусловно, знаете, что ваши взгляды по этому поводу расходятся с моими так же, как и со взглядами Люиса. На этот раз — только на этот — я совершенно искренне считаю, что вы не правы.

— Ценю вашу откровенность, — сказал Браун.

— Это единственный случай за все мое пребывание здесь, когда у меня нет чувства уверенности в том, что ваше решение несравненно более правильно, чем решения всех остальных.

— Вы мне льстите.

Браун внимательно следил за Томом. Он понимал — для этого не нужно было быть чрезмерно подозрительным, — что Том задумал что-то. Но какова была цель Тома, зачем он обхаживает его, угадать Браун не мог. Я подумал, что буйный темперамент Тома не мешает ему быть тонким дипломатом, Он был непостоянен, находчив, умел плести интриги, и ему доставляло большое удовольствие оказывать влияние на других. Но, как всякий дипломат, он воображал, что его маневры совершенно незаметны для окружающих. Тогда как на деле их видели насквозь не только люди искушенные, вроде Брауна и меня, но и наивнейшие из наивных. С людьми такого склада это обычное явление. Когда они старательно обхаживают кого-нибудь, льстя, умасливая, вводя в заблуждение, засыпая обещаниями, единственно, кто твердо верит в непроницаемую замаскированность их мотивов, это они сами.

— Так вот, я хотел спросить, не разрешите ли вы мне задать вам один вопрос. Не думаете ли вы, что, занимая такую непримиримую позицию, вы совершаете ошибку? Я уважаю вашу твердость. И хотя, по совести говоря, вашего мнения относительно справедливости решения этого дела разделить я никак не могу, тем не менее я уважаю его. Но не думаете ли вы все же, что с вашей стороны может быть большой ошибкой — назовем ее тактической ошибкой и, я надеюсь, что вы правильно поймете меня, — оставаться таким непримиримым? Видите ли, есть несколько человек, которые точно так же, как и я, готовы безоговорочно поддержать вас во всем, но только не в этом вопросе. И вот мне кажется, не будет ли ошибкой с вашей стороны слишком уж расхолаживать их?

— Думаю, что имею право говорить от имени остальных членов суда старейшин, — ответил Браун. — Мы прекрасно отдавали себе отчет в том, что решение наше далеко не всеми будет принято с удовлетворением.

— Но, Артур, я вовсе не думал об остальных старейшинах. Собственно говоря, думал я только о вас.

— Напрасно, — возразил Браун. — Считаю опять-таки, что не нарушу тайну, если скажу, что мнения всех нас, членов суда, по этому вопросу полностью совпадают.

— Разрешите мне указать вам на то, что между вами и остальными есть одна очень существенная разница.

— Что вы хотите этим сказать?

— Только то, что из всех старейшин кандидатом в ректоры являетесь вы один, и никто больше.

Лицо Брауна помрачнело.

— Я не понимаю, к чему этот разговор?

— Я уже давно хотел сказать вам кое-что. Может быть, конечно, зря. Не думаю, чтобы вам мои слова понравились. И, во всяком случае, не мне следует говорить вам об этом.

— Я бы предпочел все же, чтобы вы сказали.

Том был несколько озадачен официальным и суровым тоном Брауна. Неужели Том даже сейчас, в последнюю минуту, не поймет, как недооценивает он своего избранника, с беспокойством думал я. Том помолчал в нерешительности, но затем, снова играя в наивность, закричал:

— Нет, черт возьми! Я все-таки скажу. Вы знаете, Артур, как я хочу, чтобы вы стали ректором. Что касается колледжа — это самое большое мое желание. Уверяю вас! И вы знаете, мы ведь очень много делаем в этом направлении. Так вот, нас — меня, во всяком случае, — несколько беспокоит вопрос, как отразится на вашем избрании ваше участие в этом деле. Ничего не попишешь, знаете ли, у всех почему-то сложилось твердое мнение, что больше всех препятствий к оправданию Говарда чините вы. Все считают, что, если бы не вы, дело можно было бы как-то уладить. Справедливо это или нет — не знаю, но, во всяком случае, думают так очень многие. И поймите, это не может не сказаться отрицательно на настроении людей, которые являются на деле вашими сторонниками. Взять хотя бы того же Тэйлора, да и еще кое-кого, на чьи голоса я твердо рассчитывал. Я ясно вижу, что, допусти мы малейшую неосторожность, мы можем потерять их. Или вот Мартин Эллиот. До сих пор он еще ни с кем не связан. Но я просто не представляю, как он вообще сможет голосовать за вас, если это дело зайдет еще дальше. Я не прошу вас изменить свое мнение, Артур. Я знаю, что на это вы, конечно, не способны. У вас свои взгляды, у нас — свои. Но я очень прошу вас отойти в сторонку, пусть общее впечатление о вас, как о человеке в высшей степени справедливом, не нарушается. Я всего лишь прошу вас отойти в сторонку — пусть ломают копья другие.

Браун выслушал Тома не прерывая, но его ответ был незамедлителен и суров.

— Надеюсь, вы говорили все это несерьезно.

— Напротив, очень серьезно и от души.

— Иными словами, вы хотите, чтобы я — человек, облеченный доверием, — изменил линию своего поведения! Считаю, что вы сами должны были бы понимать, что отнестись серьезно к такого рода предложению — я не могу.

Браун подбирал мантию, готовясь подняться со стула.

— Считаю также, что вы и сами должны были бы понимать и еще кое-что, о чем тем не менее я сейчас скажу вам, потому что не желаю впредь возвращаться к этой теме, а именно, что в продолжение всего времени, пока тянется эта злополучная история, я ни на секунду не задумывался над тем, как она может отразиться на выборах ректора или на моих шансах быть избранным.

Браун встал.

— Извините, Люис, что мне приходится покинуть вас несколько раньше, чем я рассчитывал, — сказал он и твердым шагом вышел из комнаты.

Интересно, что Браун сказал сущую правду. В течение очень долгого времени он умело управлял колледжем. Он был хитер, он прекрасно ориентировался, он не позволял совести слишком себя беспокоить. Он хотел стать ректором и для достижения этой цели готов был на любой, дозволенный правилами игры, шаг. Но только на шаг, дозволенный правилами. Поэтому-то ему и доверяли. Эти правила диктовались не совестью, они были установлены специальным кодексом — кодексом поведения, который регулировался здравым смыслом и рассудительностью и был в то же время на удивление суров. На удивление тем главным образом, кто не встречал людей одновременно трезвых, склонных к политической игре и честных. «Правила поведения порядочного человека» включали, в понятии Брауна, помимо всего прочего, и необходимость пресекать любые попытки помешать кому бы то ни было честно выполнять обязанности судьи. Заседая в суде старейшин, он чувствовал себя судьей, поэтому автоматически, не советуясь со своей совестью, он начинал вести себя так, как, по его мнению, подобало вести себя судье. В то же время он неотрывно следил за кампанией Г.-С. Кларка, собиравшего для него голоса к осенним выборам. И когда он заявил, что ни на минуту не задумывался над тем, сколько голосов получит или потеряет в результате своей позиции на суде, это, возможно, звучало фантастично в устах такого реалиста, но тем не менее это было правдой.

Подобного искушения для него не существовало. Или, во всяком случае, оно существовало для него в несравненно меньшей степени, чем, например, для Фрэнсиса Гетлифа — человека гораздо более принципиального, — первым импульсом которого было отмахнуться от дела Говарда, несмотря на то что он ясно видел, чего требует от него долг. Браун не знал такого искушения; он твердо верил, что должен осудить Говарда, и, действуя согласно своему кодексу, не пытался анализировать свои побуждения или раздумывать над тем, какова может быть расплата за подобные действия.

Потому-то ему и доверяли. Его хитрость, его изворотливость, манеры, свойственная ему смесь добродушия и непреклонности слились воедино и образовали одно гармоничное целое. В молодости, как мне казалось, он многое пережил; он знал неразделенную любовь: он всегда испытывал симпатию — не ту, что идет от простого добродушия, а более глубокую — к тем, кто терпел неудачи в любовных делах. Но со всем этим было давно покончено. Сейчас, под старость, все в его характере было твердо, устойчиво и до отчаяния последовательно.

Том в полном изумлении смотрел, как закрылась дверь за Брауном. Он не мог понять, в чем дело. То, что он сказал, казалось ему вполне безобидным. Просто он подал правильный политический совет. Ему и в голову не приходило что Браун мог воспринять этот совет как нечто близкое к шантажу.

С неприятным чувством — потому что мне нравился Том, и сейчас я испытывал за него беспокойство — я думал, что тонкие дипломаты, вроде него, поступали бы куда умнее, если бы держались подальше от политической игры.

Глава XXII. Чьей короне служишь?

На следующий день после завтрака, поднявшись в свою комнату, я обнаружил, что мне нечего делать. С университетом была достигнута полная договоренность, оставались только кое-какие формальности, с которыми я мог разделаться в один день. Льюк уехал обратно в Лондон; я мог, вспомнив студенческие годы, растянуться с книжкой на диване. Думая о том, сколько свободного времени у меня еще впереди, я блаженствовал. Испытывает ли человек когда-нибудь такое чувство в молодости, и если да, то не раздражает ли оно его? Может быть, оно потому казалось мне блаженным, что в обычные дни я и мечтать не мог о таком времяпрепровождении.

Еще до того как я лег, мне позвонил по телефону швейцар и осведомился, у себя ли я. Мне показалось это немного странным; я решил, что звонок этот имеет какое-то отношение к обеду, который устраивал вечером того же дня у себя дома Артур Браун и приглашения на который он разослал, по его словам, «с безобразным запозданием». Для кого или почему устраивается этот обед, он не написал и добавил только, что мое присутствие ему очень нужно. Похоже было, что он решил действовать, не теряя ни минуты, что он не намерен заминать вчерашнее.

Не успел я почитать и с полчаса, как за дверью послышались шаги, негромкие шаркающие шаги. Стук в дверь; швейцар, держа в руке шляпу, вкрадчивым голосом назвал мое имя и затем провозгласил:

— Профессор Гэй!

Старик кутался в меховую шубу, шея его была замотана шелковым шарфом, поверх которого лежала борода. На голове у него была старомодная широкополая шляпа из мягкого фетра, каких я не видел уже лет двадцать. Швейцар поддерживал его под один локоть, помощник швейцара под другой. Еще один слуга, мобилизованный на всякий случай, замыкал шествие, и вся эта фаланга из четырех человек заявилась ко мне в комнату.

— Ага, ага, мой милый! Вот я вас и застукал! Застукал, и все.

Мне ничего не оставалось делать, как предложить ему кресло. С каждым шагом он продвигался на несколько дюймов, не больше, но его это ничуть не смущало и, насколько я мог судить, не утомляло. Легкие его, по-видимому, работали прекрасно, во всяком случае, дышал он совершенно ровно. Барским жестом он отпустил швейцаров.

— Можете вернуться пока на свои места. Вы понадобитесь нам попозже, когда мы закончим свои дела. Можно будет вызвать вас по телефону… Так мы и сделаем.

Когда они ушли, он уведомил меня, что шляпу снимать не будет: «Сквозняки в этих старых домах… В мои годы приходится остерегаться».

Он смотрел на меня; румянец покрывал его щеки, белый ободок окружал зрачки, ню взгляд был пронзителен.

— Ну как — это вам сюрприз так сюрприз! А?

Он не ошибся.

— Догадались, зачем я приехал? А? Пари держу, что догадались.

Я действительно догадался.

— А вот о чем вы никогда не догадались бы, так это о том, что я смогу вас разыскать. Не догадались бы, и все! Ага, ага! У меня хорошие осведомители. Они меня держат au fait[21]. Вот какие у меня осведомители! Я знаю о том, что творится вокруг, гораздо больше, чем воображает кое-кто в этом колледже. Вы еще и нескольких часов в Кембридже не успели пробыть, а у меня уже были в руках все данные! Это было накануне экстраординарного заседания нашего так называемого суда старейшин. Я узнал, что вы здесь, и сказал себе: «Молодой Эллиот приехал сюда. Этот молодой юрист далеко пойдет. О нем хорошо отзываются. Ему нужно создавать себе имя. Может, он как раз то, что мне надо!»

Он хихикнул.

— Вы, надеюсь, не думаете, что я явился сюда ради приятного разговора? Боже упаси! Если вы так думаете, то жестоко ошибаетесь. Нет, мой милый, пришел я сюда со специальной целью. У меня всем целям цель. Ну как, догадываетесь, в чем дело?

Да, я догадывался.

— Кое-кто думал, что я забуду, — продолжал Гэй. — Как бы не так! Психологический момент наступил. Я им предоставлял все возможности. Если бы они сделали какие-нибудь поправки в своем последнем уведомлении, если бы они хотя бы упомянули мое имя, я, может, и склонился бы к тому, чтобы отпустить их с миром. Да что уж там оглядываться назад. Вперед! Взгляд всегда должен быть устремлен вперед. Итак, настало время мне возбудить дело против колледжа.

Я начал расспрашивать про его поверенных, но он прервал меня, и лицо его так и сияло торжеством и коварной радостью:

— Вот тут-то, мой милый, мы с вами и начинаем помогать друг другу. Наглядный пример взаимопомощи, так сказать! Поэтому-то я и пошел разыскивать вас сегодня. Скажу откровенно, человек с хорошей, ясной, юридической головой на плечах, вроде вас, для меня сейчас просто клад — мы должны обрушиться на них во всеоружии. Отличные, ясные головы у вас, у юристов. Но я вовсе не собираюсь злоупотреблять вашей любезностью, дорогой Эллиот. Ни в коем случае. У меня есть деловое предложение. Если дело будет передано в суд, я буду настаивать, чтобы защищали мои интересы вы. Тогда вам карьера обеспечена. Да этим процессом вы сделаете себе имя! Это будет всем процессам процесс! А что может быть лучше для молодого человека, вроде вас, чем возможность выступить в cause célèbre[22]. Как-никак не каждый ведь день случается, чтобы человек, не совсем безызвестный в ученом мире, возбуждал судебное дело против своего колледжа. Я и сказал себе: «Такая удача раз в жизни выпадает. Это принесет молодому Эллиоту успех. А никто так не заслуживает успеха, как молодой Эллиот».

Искренне ли он заблуждается на мой счет или нет, я не знал. Неужели он правда видел во мне молодого человека, которому нет и тридцати? На конвертах, адресованных мне, он тщательно выписывал мое звание и титул; что он — забыл, чем я занимаюсь сейчас, или просто притворяется? В одном только я был совершенно уверен: у него это стало уже пунктиком, и я просто не представлял себе, как можно отвлечь его от этой затеи. Мне и раньше приходилось видеть стариков с пунктиками, охотно щеголявшими ими. Кроме того, — и об этом всегда забывалось пред лицом его ни с чем несообразной, жизнерадостной самонадеянности, — всю свою жизнь он был гораздо более настойчив и упорен, чем большинство из нас. Недаром же стал он великим ученым — для этого недостаточно было фанатической преданности науке и тщеславия. Он обладал именно тем своеобразным упорством, без которого невозможно шестьдесят лет кряду работать над чем-то одним. И вот на это несгибаемое упорство я и напоролся сейчас.

За неимением лучшего, я снова спросил, что советуют ему его поверенные.

— Ха-ха-ха! — рассмеялся Гэй. — Я хочу послушать, что посоветуете мне вы.

Нет, сказал я ему. Без ведома его поверенных нельзя и шагу ступить. Он бросил мне лукавый, многозначительный взгляд, который моя мать назвала бы «старосветским».

— Я буду с вами совершенно откровенен, мой милый. Да, да! Мои поверенные не поддерживают мое намерение начать это дело. Не хотят поддерживать. Больше того, они очень настойчиво отговаривают меня.

— Ну вот, — сказал я, — это создает очень затруднительное положение…

— Ничуть, — воскликнул Гэй. — И как это вы, молодые люди, моментально падаете духом, наткнувшись на первое же препятствие. Кто они такие в конце концов, эти мои поверенные? Всего-навсего фирма почтенных юристов в Кембридже. А что такое в конце концов Кембридж? Всего-навсего базарный городишко в Фенской низменности. Убедительно советую вам, молодые люди, не забывать, что такое масштаб. Мир, дорогой Эллиот, на Кембридже клином не сошелся.

Слова его, право, звучали более чем равнодушно, если принять во внимание, что прожил он здесь свыше семидесяти лет.

— Если вы недовольны своими, поверенными, — сказал я, — я с радостью дам вам адреса нескольких адвокатских фирм в Лондоне…

— Какие там еще фирмы?

— Ну, плохих я вам рекомендовать не стану…

— Наверное, мой милый, такие, что будут без конца тянуть дело? Наверное, какие-нибудь хорошие растяпы? Наверное, вы успеете мигнуть им, что, дескать, старый профессор Гэй подождет?

Гэй погрозил мне пальцем, он ничуть не был обескуражен; наоборот, он торжествовал, был полон веселого ехидства и bonhomiе[23]. — Ага, голубчик, попались. Я вас насквозь вижу. Вы стараетесь выиграть время. Вот и все!

Было ясно, что я же и остался в дураках.

— Вовсе нет, — сказал я. — Просто я должен быть уверен, что дело находится в верных руках. Ведь как-никак все, что касается вас, заслуживает особого внимания. Будь это кто-нибудь другой, может, мы бы так и не беспокоились…

— Ну а теперь, я вижу, вы хотите умаслить меня, — все так же победоносно заявил Гэй. — Не надо меня умасливать. Я вовсе не за этим пришел. Я хочу начать дело. Начать дело — вот что мне нужно!

Я попробовал зайти с другого конца. Я стал объяснять ему, что профессиональная этика не позволяет мне ничего предпринимать самому. Защищать на суде его интересы я мог бы, только получив директивы от адвокатов, зарегистрированных официально…

— Счастливый случай дважды не приходит! Не забывайте об этом! — кричал Гэй. — Кажется, мне скоро придется задать вам один вопрос, дорогой Эллиот. И это будет всем вопросам вопрос. Вы, собственно, с кем, молодой человек? Я вам уже сказал, что все это очень хорошо, что вы хотите умаслить меня. Все это прекрасно и великодушно! Но этого недостаточно! Вот именно, недостаточно! Нам нужно идти вперед. Я не из тех, кто любит топтаться на месте. Вот потому-то я и задаю вам очень существенный вопрос: «А ты, несчастный, чьей короне служишь?»

Загнанный в тупик, я ответил, что, как он знает, симпатии мои всецело на его стороне…

— Этого недостаточно, мой милый! В данный момент этого недостаточно! Время играет не на нас. Вот именно, не на нас! Видите ли, у меня припасен для вас небольшой сюрприз. Вы ни за что не догадаетесь — какой. Ведь не догадаетесь?

Неприятное чувство подсказало мне, что догадаться я могу.

— Ладно, не буду вас мучить. Разговоры об адвокатах совершенно излишни. Я уже обзавелся одним. Прекрасный адвокат. Этот не будет терять времени попусту. Если я скажу ему, что вы наш, вы и ахнуть не успеете, как уже получите от него письмо. Поэтому много времени на размышления я вам дать не могу. Ясно как божий день? Да или нет?

С победоносным видом он стал собираться домой.

— Настало время действовать, — кричал он. — Действия — вот чего я жду.

Глава XXIII. Соглашение, достигнутое за обеденным столом

Мы сидели в столовой Брауна за освещенным люстрой столом. Всего нас было восемь человек. Уже самые имена присутствующих сказали бы многое людям, знающим подоплеку этого дела: Найтингэйл, Уинслоу, Кларк и сам Браун, с одной стороны, с другой — Гетлиф, Мартин, я и — да, как ни странно, Скэффингтон. Это означало — и все присутствующие сознавали это, — что будет сделана попытка к примирению. То была своеобразная реакция на происшедшее — подсознательная и в то же время тонко рассчитанная, — с какой всем нам и прежде приходилось сталкиваться в стенах колледжа, когда страсти там чересчур уж разгорались. По всей вероятности, Браун хотел добиться своего или прийти к какому-нибудь соглашению. Но, помимо всего прочего, он стремился — не из сентиментальности, но, несомненно, из страстного желания сохранить покой и, конечно, благолепие колледжа — не допустить такого положения, при котором «всем здесь было бы отравлено существование», и принять меры, чтобы заведение это «не пошло прахом».

Но и с противной стороны были люди, вроде Фрэнсиса и Мартина, которые полностью разделяли его желание. В таких учреждениях, как колледж, думал я, обязательно бывает ядро с сильно развитым чувством самосохранения. Это подтверждалось во всех столкновениях, свидетелем которых я бывал здесь. Страсти в каждой партии разгорались с головокружительной быстротой, они кипели и бурлили, но вот в действие вступали, казалось, какие-то своеобразные жироскопы, и мало-помалу все снова становилось на свои места. На моей памяти это была самая лютая ссора в колледже. И вовсе не случайно Браун и собравшиеся у него гости — наиболее рьяные представители обеих партий — вели себя за обедом так, словно никаких партий и не существовало.

Обед был такой, каким Браун любил угостить своих друзей. Не обильный, но тонко продуманный. Только Браун мог добиться от поваров такого меню, дав им на это двенадцать часов сроку. Как писателям, так и людям деловым, могло показаться, что вина маловато, но оно было превосходно. Браун отнюдь не был врагом алкоголя, но у него к этому вопросу был свой собственный подход. Он любил пить часто, но понемногу и только действительно хорошие вина. В этот вечер он выставил две бутылки кларэта двадцать шестого года. Очень редкий, сообщил он, но вполне приемлемый. Уинслоу, потягивая вино, уронил какое-то учтивое замечание. Большинство же гостей пили не разбираясь. Сейчас в колледже никто, за исключением самого Брауна и Тома Орбэлла, не знал толка в винах.

Я ел гренки с устрицами, пил свой кларэт и гадал, получил ли бы приглашение на сегодняшний обед Том Орбэлл, не сделай он своего démarche Брауну вчера вечером. Правда, он был моложе всех остальных здесь сидящих. Но он принадлежал к партии Говарда и в то же время во всех остальных отношениях был верным сторонником Брауна. Мне почему-то казалось, что Браун мог счесть желательным его присутствие сегодня. Найтингэйл, Уинслоу и Скэффингтон, как я слышал, присутствовали на первом предвыборном собрании партии Гетлифа; из всех своих гостей Браун во время выборов мог твердо рассчитывать только на голос Кларка. Сейчас, наблюдая их всех вместе, наблюдая перестановку сил в связи с делом Говарда, я затруднился бы предсказать, многие ли из них останутся до осени верны своим теперешним союзникам.

За обедом дело Говарда не упоминалось. Ближе всех к этому вопросу подошел я сам, передав вкратце Брауну, рядом с которым сидел, свой разговор с Гэем. Я сказал также, что, на мой взгляд, им ничего другого не остается, как умиротворить каким-то образом старика, и чем скорее, тем лучше. Браун спросил Уинслоу, слышал ли он, что я рассказывал про Гэя.

— Нет, любезный проректор! Рассеянность опять овладела мною.

Сознавал ли он, что это начало случаться с ним слишком уж часто? Не бравировал ли он этим?

— Кажется, нам придется просить вас направиться в качестве делегата к нашему старейшему члену и обсудить с ним условия перемирия.

Уинслоу встрепенулся.

— В течение жизни, прожитой довольно-таки бестолково, я оказал этому колледжу ряд услуг — большинство из них, правда, весьма незаметных. Но подвергнуться испытанию беседы с М. X. Л. Гэем — это как раз та услуга, которую я колледжу не окажу. Это даже в лучшие времена было достаточно нудно. Теперь же, когда полезное вещество, из вежливости именовавшееся его мозгом, по-видимому, отступило в неравной борьбе, я нахожу, что разговор с ним стал занятием чрезвычайно эксцентричным, но совершенно бесцельным.

Сидевшие вокруг стола заулыбались — все, кроме Скэффингтона, который в продолжение всего обеда держал себя очень натянуто и принимал так мало участия в общем разговоре, что его, казалось, отгораживал от остальных барьер холодной вежливости. Уинслоу, приободрившийся от сознания, что язык его не утратил еще былой остроты, продолжал размышления на тему о том, был ли Гэй наиболее ярким примером дутой величины, получившей пятнадцать почетных званий.

— Когда я был только что избран в члены совета колледжа и питал не в меру преувеличенное почтение к заслугам старших членов, ему было тридцать с небольшим, и я считал, что он всего-навсего тщеславен и глуп. И только позже, когда житейские истины стали понемногу открываться мне, я понял, что он к тому же еще невежествен и скучен.

Браун потихоньку сказал мне, что в отношении Гэя придется что-то «предпринять».

— Моя вина, — шептал он, пока остальные смеялись новой остроте Уинслоу, — что дело зашло так далеко. Особенно после того, как вы предупредили об этом в первый раз.

Улучив момент, когда все замолчали, он спокойно, обычным тоном обратился к своим гостям. По-видимому, назрела необходимость обменяться мнениями, говорил Браун. Он очень рад видеть всех их у себя за столом; кроме того, он позволил себе пригласить также и Люиса Эллиота по причине, которую он, возможно, объяснит несколько позже. Всех здравомыслящих людей, и его в том числе, очень беспокоит и огорчает, что это «злополучное дело» до такой степени «раскололо совет колледжа».

Затем Браун с достоинством, не стараясь оправдаться, обратился ко всем присутствующим. Он сказал, что, несмотря на то что суд старейшин не один месяц потратил на пересмотр этого дела, он тем не менее сейчас снова вынес прежнее решение.

— Все мы прекрасно сознавали, что, вынеси мы тогда, во вторник, более мягкий приговор, мы тем самым создали бы для себя в стенах колледжа куда более приятную обстановку. Это само собой разумеется.

Но, не видя возможности смягчить свое первоначальное решение, они вынуждены были подтвердить его. Они знают, что некоторые члены совета колледжа, включая и кое-кого из их ближайших друзей, считают их неправыми.

— Оказывается, даже голосование за проект нового здания, — сказал Браун, и это была единственная «шпилька», которую он позволил себе, — не могло бы так успешно поднять брата на брата.

Но тем не менее решение было принято. Он не льстит себя надеждой, что несогласные изменят свое мнение. И все же, не думают ли они, что настало время в интересах колледжа согласиться с этим решением хотя бы формально? Эпизод этот крайне прискорбен. Без сомнения, какую-то часть неприятностей можно было свести до минимума, если бы старейшины проявили больше чуткости в отношении своих друзей. В этом есть доля и его вины. Однако на сам приговор эти соображения повлиять не могли бы: он вынесен. Так не согласятся ли они в интересах колледжа посчитать этот вопрос исчерпанным?

Мартин и Гетлиф, сидевшие рядом, переглянулись. Но ни один из них не успел вымолвить и слова, как в разговор вступил Скэффингтон:

— Что касается меня, проректор, то это абсолютно исключается.

Браун поджал губы и бросил на Скэффингтона острый взгляд.

— Я надеялся, — заметил он, — что вы хоть немного подумаете над тем, что я сказал.

— Ваши слова не затрагивают существа вопроса, — ответил Скэффингтон.

— Боюсь, что некоторые из нас, — сказал Гетлиф, — не смогут оставить дело в этой стадии.

— Нет, Артур, это неприемлемо, — вставил Мартин. — Волей-неволей нам придется пойти дальше.

Это означало — ибо они с Брауном говорили на одном языке и прекрасно понимали друг друга, — что инспектору будет подана жалоба. Браун задумался, но тут в разговор опять поспешил вмешаться Скэффингтон.

— Вы знаете, Мартин, что меня это не устраивает, — он повернулся к Брауну и, надменным тоном стараясь прикрыть свою неловкость, сказал — Вчера я наговорил много лишнего. Прошу извинить меня. Я не должен был забываться, разговаривая со старшим членом совета. Вел себя отвратительно. Но я не отказываюсь ни от одного своего слова. Если нет другого пути добиться справедливого отношения к этому бедняге, то мне не остается другого выбора.

Браун отбросил колебания. Мягко и неторопливо, как будто речь шла о каком-то вполне обыденном деле, он обратился к Мартину и Гетлифу:

— Ну что ж, вижу, что ваших сомнений я не рассеял. В таком случае, у меня есть предложение, которое, возможно, успокоит вас. Или, вернее, не столько успокоит, сколько покажет, что мы, то есть суд старейшин, сознаем, что вы по-прежнему сильно обеспокоены этим делом.

Было очевидно, что Артур Браун пришел далеко не с пустыми руками. Раз не прошло, как он и предвидел, одно предложение, у него было наготове другое. Насчет того, почему он взялся за это и почему в течение нескольких последних часов развил такую бурную деятельность, также не могло быть двух мнений. Толкнула его на это вовсе не непреклонная позиция Фрэнсиса и Мартина. Со своим предложением Браун обратился к ним, но на самом деле все это время слова его были направлены в адрес Скэффингтона. Эта угроза Скэффингтона — непорядочная и оскорбительная на его взгляд — побудила его к действиям.

Выставлять на общественное обсуждение дела колледжа, доводить до того, чтобы он «попал в газеты», было, по мнению Брауна, недопустимо и непростительно. Позволив себе угрожать этим Брауну, Скэффингтон тем самым исключал себя из круга людей ответственных. Он не мог рассчитывать, что в дальнейшем коллеги будут полагаться на него или считаться с его мнением. И в то же время добился перелома именно Скэффингтон, и никто другой.

Забавно было, что и Браун, и Мартин, и все остальные мастера закулисных интриг очень часто переоценивали значение людей проницательных, хитрых, знающих, как поступить в том или ином случае. Обычно в небольшом обществе, каким был совет колледжа, на всякий тонкий хитроумный ход всегда находился встречный ход, не менее тонкий и хитроумный, так что в конце концов добиться своего можно было, только решившись на поступок недопустимый и непростительный.

Предложение Брауна носило примирительный характер и было всесторонне продумано. Он сказал, что делает его, посоветовавшись предварительно с другими старейшинами. Найтингэйл кивнул; разморенный же теплом и сытным обедом, Уинслоу успел задремать в кресле. По существу предложение сводилось к тому, что старейшины по собственной воле и без всякого нажима со стороны членов совета колледжа предлагают, в третий и последний раз, пересмотреть дело. Но, как сказал Браун, не было никакого смысла затевать это, не изменив как-то процедуру. Поэтому старейшины — опять-таки по своей доброй воле — предлагают одно коренное изменение и одно второстепенное. Второстепенное изменение заключается в том, что поскольку, по уставу, они имеют право кооптировать других членов, они предполагают обратиться к Полю Яго с просьбой войти в состав суда. Если бы он еще в самом начале пожелал того, он все это время принимал бы участие в разбирательстве дела. «Среди нас есть люди, хорошо знающие его, хотя за последние годы он, можно сказать, отошел от дел, — сказал Браун, в прошлом самый близкий друг Яго, — мы считаем, что он внесет свежую струю и поможет нам разобраться в наших затруднениях. И я не допускаю мысли, чтобы даже злейший враг мог обвинить Поля в недостатке гуманности и доброты».

— К своему сожалению, — заметил Г.-С. Кларк, — за все время я не сказал с ним и двух слов.

— Ну, в прежние годы, Г.-С., вы увидели бы от него много хорошего, — ответил Браун, готовый в корне задушить скрытую оппозицию.

— Не могли бы вы рассказать нам о нем немного?

— Что же вы хотели бы услышать от меня? Я думаю, Люис подтвердит, что он всегда был готов помочь в беде всякому…

Вот потому-то мне и хотелось, чтобы его включили в состав суда. Редко приходилось встретить человека более человечного. Но это соображение не удовлетворяло Кларка; он сидел с видом таким рассудительным, таким благоразумным, с такими кроткими глазами; костяшки пальцев его больной руки багровели на скатерти, а я как зачарованный в недоумении смотрел на него.

— Может быть, у него есть какие-нибудь сильные привязанности? — не унимался Кларк.

— Я сказал бы, что в свое время у него были сильные личные привязанности, если вы об этом.

Выяснилось, что нет.

— Меня больше интересует, привержен ли он какой-нибудь идее.

— Не думаю, — ответил Браун.

— Ну, может быть, тогда он религиозен?

— Не сказал бы. Отец его был духовного звания. Состоял членом совета колледжа Святой троицы в Дублине, но, по-моему, Поль еще в довольно ранней молодости порвал с католиками.

Кларк, очевидно, забеспокоился. Браун с веселым смехом здравомыслящего человека, говорящего о другом таком же здравомыслящем человеке, добавил:

— Но, конечно, Поль всегда был надежным консерватором. По правде говоря, он иногда так сильно отклонялся вправо, что и мне было за ним не угнаться. Знаете, как это бывает в старых протестантских ирландских семьях?

Кларк расцвел прелестной улыбкой одобрения. Наконец-то я понял, в чем дело: он опасался, что Яго окажется человеком прогрессивных взглядов. Навязчивые идеи свойственны, представителям не одной только стороны, думал я. Стоило Кларку услышать прогрессивное слово, и ему сразу же начинала чудиться повсюду левая опасность. И вот таким воздухом — Фрэнсис и Мартин, жившие здесь, даже не замечали, насколько он был отравлен, — дышал колледж все время, пока тянулось дело Говарда. Даже здесь, за столом, при слове «консерватор», большинство из них — и, без сомнения, «смутьян» Скэффингтон в том числе — испытало своеобразное, общее для всего этого класса чувство удовлетворения, уверенности в завтрашнем дне.

Навязчивые идеи свойственны представителям не одной только стороны; и тут, по ассоциации, я вспомнил Говарда, пустыми глазами уставившегося в пространство, охваченного манией преследования, спрашивающего, кто повинен в исчезновении фотографии.

Вопрос о приглашении Яго был решен положительно.

Второе изменение — «и вот из-за него-то, — сказал Браун, — я и решил пригласить на наше совещание Люиса Эллиота» — удивило всех своей неожиданностью. Оно заключалось в том, что, по решению старейшин, на суде во время разбирательства дела будут присутствовать два юриста — «один — чтобы защищать интересы Говарда, и другой — для того, чтобы, если можно так выразиться, оказать помощь и самим старейшинам».

Суд рассчитывает, что защиту Говарда, сказал Браун — само радушие и благожелательность, — согласится взять на себя «наш старый добрый друг…». Он озарил меня улыбкой. Он знает, что Люис уже давно не занимается юридической практикой, но ведь это же будет не официальный процесс. Он уверен, что Фрэнсис Гетлиф, Мартин и остальные будут чувствовать себя гораздо спокойнее, зная, что Люис присутствует на суде и направляет шаги Говарда. Что же касается приглашения второго юриста, это означает, что придется посвятить в тайну кого-то еще, но у них есть на примете один «завоевавший блестящее положение член колледжа, хорошо известный старшему поколению, человек, который не спасует перед Люисом, а это, мы считаем, при существующих обстоятельствах необходимое условие».

В заключение Браун сказал, обращаясь к Фрэнсису и Мартину, что это предложение санкционировано ректором. Тут он вдруг заговорил совсем как шогун[24], делающий официальное заявление от имени японского императора. Старейшины прекрасно сознают: претендовать на то, что юристы сумеют уделить им много времени, нельзя; они считают, что пересмотр дела может полностью уложиться в несколько дней.

Фрэнсис Гетлиф спросил меня, сумею ли я устроиться со своими делами? Полистав записную книжку, я ответил, что до конца июня не смогу выкроить и трех свободных дней кряду.

— Ну, это ничего, — сказал Мартин, — значит, ты согласен?

— Если вы согласитесь ждать столько времени…

— Вот и хорошо! — Голос Мартина звучал бодро и возбужденно. На мгновение из-за обеденного стола мы с ним шагнули назад в далекое прошлое. Передо мной был не твердый, самоуверенный человек, во многих отношениях куда более компетентный, чем я сам. Это снова был младший брат, обратившийся к старшему за помощью, верящий в мои силы, так же как и в детстве, гораздо больше, чем я того заслуживал.

— Но это значит, что еще два месяца пройдут зря, — запальчиво сказал Скэффингтон.

— Об этом, безусловно, все мы сожалеем, — ответил Браун спокойно, но не слишком приветливо. — Надеюсь, однако, мы все согласимся, что сейчас было бы ошибкой портить бочку меда ложкой дегтя.

— Не уверен, смогу ли я согласиться.

— Придется вам все же согласиться, — сказал Фрэнсис Гетлиф. — Браун пошел на большие уступки. Это справедливое предложение, и мы должны сделать все, чтобы оно дало результат.

Голос Фрэнсиса звучал авторитетно. Скэффингтон подчинился без дальнейших возражений. Обладая преувеличенным чувством долга, он тем не менее умел еще и уважать — он питал простодушное уважение к высокому положению. Фрэнсис был для него почти пределом высокопоставленности, Скэффингтон прислушивался к нему и в то же время слегка побаивался его.

И вдруг Скэффингтон получил поддержку со стороны человека, питавшего очень мало уважения к высокому положению и не боявшегося никого. Г.-С. Кларк с кроткой, чуть капризной улыбкой вмешался в разговор:

— При всем моем уважении, должен сказать, что я в большой степени разделяю чувства Джулиана. Наши взгляды по существу дела диаметрально противоположны, но, ей-богу, я согласен с ним, что дело не терпит дальнейшего промедления.

— Нет, — сказал Найтингэйл, — главное — добиться правильного решения.

— Вы зря тратите красноречие, — возразил Кларк. — Я лично уверен, что правильного решения мы уже добились и что теперь его нам только лишний раз подтвердят.

— Поживем — увидим! — сказал Найтингэйл с открытой самоуверенной улыбкой.

— Прошу прощения, но я все же поддерживаю Джулиана в вопросе срока, — сказал Кларк. — Я не склонен соглашаться на отсрочку.

— Советую все-таки склониться. Потому что все равно этим кончится.

Найтингэйл сказал это достаточно дружелюбно и, подобно Фрэнсису, веско. Только своим авторитетом Фрэнсис был обязан исключительно себе, Найтингэйл же получил его в придачу к занимаемой должности.

— Общее мнение, по-видимому, против вас, — сказал Браун, обращаясь к Кларку.

Уинслоу встрепенулся и пробормотал: «Правильно, правильно!»

Кларк из-за плеча сидевшего рядом с ним Уинслоу улыбнулся Скэффингтону.

— Кажется, мы с вами остаемся в меньшинстве. Будь наше собрание официальным, мы могли бы потребовать, чтобы наши имена занесли в протокол.

Между двумя этими людьми существовало странное единодушие. Оба они упорно не желали считаться ни с кем и ни с чем. Оба занимали сугубо крайние позиции. Но недаром говорят, что противоположности сходятся. Они были ближе друг другу, чем своим единомышленникам — надежным, благоразумным, умеренным людям.

Ну что ж, сказал Браун, значит, договорились. Он только что собирался спросить еще о чем-то, но тут я вставил свой вопрос. Меня немного беспокоило, удастся ли нам привлечь Яго к участию в суде. Будет ли возражать Браун, если я приложу к этому руку и сам попробую уговорить его? Браун, который был только рад уступить нам в мелочах, сразу же согласился и перешел к вопросу, который собирался задать сам.

— Я хотел бы спросить всех присутствующих, смогут ли они — в том случае, если старейшины, строго придерживаясь всех условий, относительно которых мы договорились сегодня, вынесут какое-то решение, — смогут ли они обещать, что будут рассматривать это решение как окончательное. Не настаиваю на немедленном ответе. Полагаю, что вы захотите этот вопрос хорошенько обдумать. Сам я, однако, считаю, что это было бы только благоразумно в том случае, если мы хотим восстановить здесь тишину и покой.

— Согласен, — сказал неожиданно вернувшийся к жизни Уинслоу.

— С удовольствием, — сказал Найтингэйл.

— Не люблю гипотетических зароков, — сказал Фрэнсис, — но тем не менее я согласен. Считаю, что предложение не лишено здравого смысла.

— Я согласен, что в данном случае это должно быть все или ничего, — сказал Мартин.

Браун взглянул на Кларка.

— А как смотрите на это вы, Г.-С.?

— Ну, неправильного решения быть просто не может, — сказал Кларк.

— А вы? — спросил Браун Скэффингтона.

— Я постараюсь принять решение старейшин, — ответил после долгой паузы Скэффингтон, высоко подняв голову и устремив взгляд в стену. — Но сейчас я не дам никакого обещания. И я не уверен, что смогу его когда-либо дать.

Глава XXIV. В жилище отшельника

Часы в костеле били одиннадцать, когда на следующее утро я шел по улице Фэннерс к дому Яго. Деревья стояли в цвету; воздух был насыщен ароматом, свинцовые тучи застилали небо. Я не предупредил о своем приходе и совершенно не был уверен в радушном приеме. Знал я только, что Браун, которому хотелось поскорее закрепить вчерашнюю сделку, присмотрел за тем, чтобы ректор послал Яго письмо с посыльным.

В сером свете пасмурного утра прозрачно светились лепестки, ярко рдели кирпичные стены. Дом Яго стоял на углу. Я никогда не был здесь прежде, потому что, когда мы познакомились с ним, он занимал квартиру проректора; однако этот дом принадлежал ему уже лет сорок, с самого того времени, когда он — тогда еще молодой профессор — женился на одной из своих студенток. Они жили в нем первые годы после свадьбы, сюда же они вернулись после того, как он вышел в отставку. Снаружи дом был некрасив, со всякими украшениями, модными в конце девятнадцатого столетия, и с мансардой под высокой двухскатной крышей, но производил уютное впечатление. Мощенная камнем дорожка вела через небольшой палисадник к входной двери.

Я позвонил; дверь мне отворила миссис Яго. Она стояла передо мной — монументальная, бледная и встревоженная. Вид у нее был такой, словно она сомневалась, стоит ли вообще узнавать меня.

— Здравствуйте, Алис! — сказал я.

Она ответила чрезвычайно величественно и официально.

Я извинился, что пришел без предупреждения, и спросил, не сможет ли Поль уделить мне четверть часа.

— Боюсь, что муж мой слишком занят, чтобы принять кого бы то ни было, — сказала она.

— Я по довольно важному делу… — начал я.

— Боюсь, что в деловых вопросах муж мой вряд ли может оказаться кому-нибудь полезным.

— Может быть, вы все-таки скажете ему, что я пришел.

Когда-то она относилась ко мне с меньшей неприязнью, чем к большинству других коллег Поля. Она посмотрела на меня в упор. На минуту мне показалось, что она захлопнет дверь у меня перед носом.

— Проходите, пожалуйста, — произнесла она.

Пока я шел вслед за ней по коридору, она просила не обращать внимания на беспорядок в доме. «Мы не ждали гостей!» — восклицала она. На деле дом сверкал безукоризненной чистотой, и в нем удивительно хорошо пахло. Об этом тоже позаботилась она, расставив флаконы с ароматическими смесями, специально подобранными так, чтобы подчеркивать запах смолистых дров, пылавших в камине. На человека с тонким обонянием дом этот произвел бы самое приятное впечатление. Однако этим приятность исчерпывалась. Когда Алис Яго открыла дверь в кабинет и объявила, что я пришел повидать его, Яго не выразил никакой радости.

— Вот не ждал, — сказал он мне.

— Я ненадолго.

Он встал, чтобы пожать мне руку; лицо его было мясисто, глаза смотрели на меня проницательно и беспокойно.

— Пожалуй, я догадываюсь, что привело вас сюда, — сказал он.

— Возможно, — ответил я.

— Ну, ладно, садитесь, — сказал Яго.

Врожденная доброта боролась в нем с раздражением.

Он производил впечатление человека, от природы беспечного и добродушного, изнемогающего под непосильным бременем работы и не знающего ни минуты отдыха, человека, которого приводит в исступление все, что отвлекает его от дела.

Трудно было представить себе более покойный кабинет. Через балконные двери виднелся сад; у забора раскинули свои ветви цветущие деревья. Отсюда так тщательно были изгнаны все заботы, здесь было так светло, так весело, что казалось, будто комната эта окнами выходит на море. Это был их общий кабинет. У каждого были там свой стол, кресло и книжная полка; еще одна книжная полка стояла между двумя столами. Яго увидел, что я смотрю на эту третью полку. Заметив мое недоумение, чуткий, как всегда, он сказал:

— А это те книги, что мы читаем вслух друг другу. Ваше поколение не сохранило такой хорошей привычки. А жаль!

Он рассказал мне, что каждый вечер оба они по очереди читают по часу один другому. Эту зиму они «прорабатывали» миссис Гэскелл. От всего этого веяло безмятежностью. Быть может, вопреки ее нервозности, его гордости, вреду, который она принесла ему, и жертве, которую он принес ей, они действительно обрели сейчас в обществе друг друга душевное равновесие, гораздо более прочное, чем то, что обретает большинство других супружеских пар, живущих на покое. Они единственно хотели, чтобы ничто не нарушало их мирного существования.

Их мирное существование, однако, нарушил я. Миссис Яго смотрела на меня в нерешительности, не зная, как оградить его, как защититься самой. Тоном величественной grande dame она осведомилась:

— Можно предложить вам чашку кофе?

Я ответил, что выпью с большим удовольствием.

— Боюсь только, что оно будет холодным.

Холодным оно не было. Оно было превосходно. В ответ на мои похвалы Алис Яго сказала враждебно:

— Когда из-за положения Поля мне приходилось довольно часто принимать, никто никогда не бывал у нас ради меня лично. Поэтому, естественно, мне приходилось заботиться о хорошем угощении.

— Милая, — сказал Яго, — все это было и прошло.

— Предполагаю, — сказала Алис Яго, обращаясь ко мне, — что сейчас, выпив кофе, вы хотели бы поговорить с Полем наедине.

— Надеюсь, что этого он не предполагает, — возразил Яго. Он так и не садился и сейчас, бесшумно ступая в своих домашних туфлях, подошел поближе к ней.

— Я думаю, он знает, что сейчас я не разговариваю наедине ни с кем. Все, что он хочет сказать мне, он, без всякого сомнения, согласится сказать нам обоим.

— Конечно! — ответил я.

В душе я рассчитывал на другое. Я стоял в раздумье, и внимание мое опять привлекли книги, стоявшие на двух полках. Как и многие другие люди, всю жизнь «мечтавшие почитать в свое удовольствие», Яго, по-видимому, не слишком серьезно отнесся к этой долгожданной возможности. На его полке стояло с полдюжины детективов, несколько не самых знаменитых романов конца девятнадцатого столетия и чья-то биография. На полке миссис Яго стоял Ибсен в переводе Арчера, он же на норвежском языке, и норвежский словарь. По-видимому, она старалась осилить пьесы в оригинале. Ранее, в колледже она была известна, как «эта несносная женщина». Она и сейчас могла извести кого угодно. Однако в культурном отношении она всегда стояла выше его.

— Думаю, — сказал я, — что вы получили сегодня утром письмо от Кроуфорда?

— Да, — ответил Яго. — Письмо от ректора я получил.

— Вы ответили ему?

— Нет еще.

— Надеюсь, — сказал я, — что, — прежде чем отвечать, вы выслушаете меня.

— Конечно, я выслушаю вас, Люис, — сказал Яго. — Вы всегда были прекрасным собеседником, особенно когда старый циник брал в вас верх и вы забывали о том, что вам нужно во что бы то ни стало излучать кротость.

Глаза его выражали сочувствие и какой-то особенный, присущий только ему одному сарказм.

Крыть мне было нечем, и я усмехнулся.

— Не стану скрывать от вас, однако, — продолжал он, — что мне вовсе не улыбается принимать любезное приглашение ректора.

— Подождите с окончательным решением.

— Боюсь, что это вопрос уже решенный, — сказал Яго.

Миссис Яго сидела на кресле рядом со мной, и оба мы смотрели в сад, как будто бы там за окнами было море. Он сидел на ручке ее кресла, положив ладонь на ее руку.

— Мне вовсе не улыбается, — сказал он, — чтобы меня снова вовлекали в дела колледжа. Не думаю, чтобы им от этого была какая-то радость, для нас же в этом определенно никакой радости нет.

— Я прошу вас сделать одно исключение.

— Когда я еще только собирался уходить в отставку, — ответил он, — я так и решил, что сделаю одно-единственное исключение. То есть заставлю себя переступить порог колледжа еще один раз. Но по причине, ничего общего с этой не имеющей, мой милый Люис.

— По какой же?

— О, я думаю мне придется подать свой голос на выборах ректора. Этой осенью. Если я этого не сделаю, мой поступок будет истолкован превратно.

— Да! — сказала Алис Яго. — Как ни прискорбно, но тебе придется это сделать.

В первый момент слова эти произвели на меня очень странное впечатление. Ведь именно во время последних выборов им и была нанесена рана, от которой они так и не оправились и о которой забывали разве что в тиши этой комнаты. И все же такую странность можно было понять если не умом, то сердцем. Я не раз слышал, что он собирается голосовать не за своего старого друга Артура Брауна, а за Гетлифа, как будто отдавая предпочтение качествам, которыми сам не обладал и от отсутствия которых пострадал в свое время. Я хотел было спросить его, так ли это, но потом передумал.

— Послушайте, — сказал я, — ведь здесь речь идет о живом человеке.

Я сказал ему совершенно откровенно, почему мне так хотелось бы иметь его в составе суда. Он был слишком тонким и чутким человеком, чтобы пускаться с ним в дипломатию. Я сказал, что сам глубоко убежден в невиновности Говарда. Однако Яго, возможно, и не согласится с моим мнением, узнав всю историю и познакомившись со всеми доказательствами. По всем своим убеждениям, конечно, он должен был бы быть настроен против Говарда, сказал я, хорошо зная, как сыграть на струнах нашей былой дружбы. Однако Яго несравненно более проницателен, чем все остальные. Я готов пойти на риск. Если бы вдруг случилось все — же, что он склонился бы на сторону Говарда, это повлияло бы на настроение остальных куда больше, чем любые мои речи.

— Я не вижу, что вы от меня хотите, — сказал Яго, — если бы я раньше знал что-нибудь об этом человеке, тогда другое дело.

— Неужели вы не чувствуете никакой ответственности?

— Но почему бы я мог чувствовать ответственность за человека, которого не знаю, и за колледж, в руководстве которым уже семнадцать лет не принимаю никакого участия?

— Потому, что вы отзывчивее других.

— Когда-то, возможно, и я думал так, — ответил он спокойно и печально, — но теперь я в этом сомневаюсь.

— Вы любите людей.

— Раньше и я так думал, — ответил Яго все также искренне, — но теперь вижу, что заблуждался.

И добавил, как будто сам только недавно понял это, как будто считал, что мне необходимо разъяснить:

— Живой интерес к людям у меня был всегда. Это правда. Пожалуй, я действительно ближе, чем другие, принимал к сердцу чужие дела. Ну и, конечно, это всегда бывает обоюдно. Иными словами, и люди тепло относились ко мне. Но сейчас, когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что, в сущности, я очень мало кого по-настоящему любил. Я считаю, что если говорить о настоящих чувствах, то людей, к которым я был искренне привязан, можно пересчитать по пальцам одной руки. Я не скучал ни о ком — ни о ком из ныне здравствующих — с самых тех пор, как мы пришли к выводу, что жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее зря, и решили все оставшееся время посвятить друг другу.

Последние слова его относились скорее к жене. Он как будто хотел польстить ей, сказать какой-то не в меру щедрый комплимент, вроде тех, что он говаривал ей иногда и раньше, стремясь вернуть ей немного уверенности в себе. Мне казалось, что он говорит правду.

— Не замечали ли вы, — он снова повернулся ко мне. Теперь он говорил не так серьезно, но все еще задумчиво, — что именно те, кто проявляют живейший интерес к людям, и становятся в конце концов отшельниками. Не думаю, чтобы они нуждались в ком-то. Я, во всяком случае, не нуждался ни в ком, кроме своей семьи и жены. Мне представляется, что именно отзывчивые люди, вроде меня, устают в конце концов от всех человеческих отношений, кроме самых глубоких. Поэтому на закате жизни единственно кого они по-настоящему хотят видеть — это тех, к кому были привязаны всю жизнь.

Он посмотрел на меня искренним, чуть насмешливым, испытующим взглядом.

— Если вашему подзащитному действительно так невероятно не повезло, я уверен, Люис, что вы сумеете убедить их. Что до меня — и я думаю, что вы понимаете, не так ли? — нужно нечто совсем другое, чтобы сдвинуть меня с места.

Спорить было бесполезно. Я почти сразу же распрощался, поблагодарив Алис Яго за то, что она терпеливо снесла мое присутствие.

— Ну о чем тут говорить! — ответила она с высоты своего величия.

Я вышел на улицу. Под нависшими свинцовыми тучами ослепительно хороши были цветущие деревья. Я был расстроен. Нет, мало сказать расстроен, — меня обуяла тоска. Я не думал о говардовском деле; нужно было искать новые пути, но это еще успеется. Здесь под деревьями, вдыхая нежный аромат, я был не способен сохранять спокойствие стороннего наблюдателя и с интересом размышлять о супругах Яго. Меня просто обуяла тоска.

Часть четвертая. Подозрение высказано