Дело чести. Быт русских офицеров — страница 53 из 82

Я уже пытался изобразить ужас, пережитый мною в битком набитых пленными страшных казематах, исполненных зловонием вследствие нечистоплотности узников, где на лестницах валялось столько трупов, что невозможно было пройти. Я уже пытался описать здесь облик этих несчастных, униженных бедой, не выражающий ничего, кроме отчаяния и страдания. Но я не мог описать внутренность тех помещений, где они влачат и завершают свое жалкое существование, я не мог даже войти туда; а те, кого долг вынуждал туда заглядывать, выходили, шатаясь, отравленные страшным зловонием.

Государю всё это рассказали. Его охватил ужас, когда он узнал об этих отвратительных подробностях, и, дабы показать, как он умеет побеждать и прощать, он один, без свиты, завернувшись в шинель, прошел по самым зачумленным углам сего храма смерти. Дважды он пересек из конца в конец огромные залы, где смерть предстает в тысяче мучительных образов, его кроткие и ласковые слова, подобно благодетельному бальзаму, воскресили несчастных, которые не знали, кто сей великодушный, вносящий покой в их душу, кого им благодарить за расточаемые благодеяния. Он всё сам увидел, обо всем распорядился, все смягчил своей кротостью и в ту минуту, когда его имя стало переходить из уст в уста, сопровождаясь самыми высокими эпитетами, в ту минуту, когда какой-то офицер узнал его, он покинул сию обитель скорби, куда внёс радость и довольство, покинул ее, оставив всех пленных исполненными восхищения перед его милосердием, его добротой и всеми добродетелями, которые украшают его царствование не менее, чем блеск военных успехов, – добродетелями, кои побуждают его подданных видеть в нем отца и друга.


22 декабря 1812 г. Вильна

Продолжение «Размышлений о кампании»

26-го [августа] произошло это сражение – бессмертное, ибо давно уже не было случая, чтобы две такие грозные армии (двенадцать сотен пушек и беспримерное мужество с обеих сторон) столкнулись в генеральной битве впервые после долгого уклонения от боя.

Подробности этого дела известны другим лучше, чем мне: я был в рядах и поэтому не могу судить о нем сам. Когда наступила ночь и утихла канонада, потери обеих сторон были равны, каждая считала себя одержавшей победу и в то же время, видя свою слабость, опасалась противника.

Французы были поражены тем, что значительно уступавшая им армия, которую они видели в смятении и дурно управляемой, твердо противостоит их армии, одушевленной нашей ретирадой и значительно превосходившей наши силы.

Французы атаковали по всему фронту и повсюду были отбиты; на следующий день они почувствовали себя слишком слабыми, чтобы вновь атаковать нас. Русские подошли вплотную к этому колоссу, увидели все части его, и он стал гораздо менее страшен: многие говорили, что надо на него напасть, его разбить… Но как? После такой неопределенной победы вся армия пришла в беспорядок, осторожное отступление представлялось благоразумнее всего: мы могли затем сосредоточить наши силы и дать сражение, ничем не рискуя, тогда как неприятель, удаляясь от своих тылов, понимал большую опасность второго столкновения. Атаковать было невозможно, ибо неудача погубила бы империю; в армии не был наведен порядок, а решительный удар нельзя наносить, не зная хорошо своих сил. Впоследствии мы доказали, что наша армия могла бы выдержать два таких сражения, как Бородинское, и продолжать кампанию, но в тот момент и два небольших дела подряд могли привести ее в расстройство, которое трудно было бы исправить и которое могло бы иметь весьма дурные последствия. Утром 27-го мы отступили на Можайск и продолжали отходить в наилучшем порядке до самых врат Москвы, куда подошли 1 сентября. Подходящей позиции для боя не было: обрывы, узкие овраги; поражение же было бы слишком опасным. Сдача столицы без боя могла проистекать из наших планов, сдача ее после проигранного сражения означала бы подписание позорного мира, упадок духа и гибель всей армии[132]. Почему, спрашивают некоторые, мы ничего не вывезли из Москвы? Но ведь её древние сокровища были главной приманкой для французов: пока они навьючивали на лошадей богатства, взятые в домах, и опустошали винные погреба, мы совершили, да ещё в полной тайне от них, самый искусный маневр. Если бы Москва была подожжена, Наполеон не задержался бы в ней, он догадался бы, что мы можем выиграть от этой потери, – тогда как, сделав вид, что сдача столицы была непреднамеренной, мы заставили его надеяться на мир и бросили ему приманку, на которую он, как мы этого хотели, попался.

Мы вышли на Рязанскую дорогу. Если бы Наполеон выдвинул свой правый фланг, он мог бы перерезать Калужскую дорогу, и ему достались бы огромные запасы продовольствия. Он рассчитывал приобрести с Москвой слишком многое и потерял голову от своей необычайной удачи. А пока он только и занят был тем, что радовался своему успеху, мы уже осуществляли фланговый марш. Обойдя Москву слева и выйдя на Калужскую дорогу, мы приблизились к нашим житницам.

За нами шел сильный авангард неприятеля, следивший за нашим движением, но всем его атакам мы давали отпор и, наконец, 22 сентября встали лагерем у Тарутина, в Леташевке, за Нарой, где позиция, довольно удобная сама по себе, была искусственно укреплена, так что сделалась неприступной. Французы, плохо осведомленные, считали эту позицию ещё более сильной, чем она была на самом деле. Правда, в течение тех 20 дней, что мы там находились, наши полки были так хорошо укомплектованы, что армия приняла совершенно другой вид, резервы были превосходные, кавалерия сосредоточилась, воинский дух был высок, и, наконец, сама местность нам благоприятствовала – батареи могли стрелять так далеко, что для нападения на нас требовалось бы значительное превосходство сил, а наши 130 тыс. человек представляли страшную угрозу для французов.

Наполеон стал предлагать мир, я видел его прокламации, о мире заговорили кругом; я достоверно этого не знаю, но прошел слух, будто и фельдмаршал склоняется к тому же, и сие завлекло в западню гордого победителя, опьяненного в Москве сладостью своей удачи.

В это время множество партизан находилось на коммуникациях неприятеля, беспокоя его. Москва уже не могла поставлять ему продовольствие, крестьяне захватывали фураж, неприятельская армия терпела во всем недостаток, а мы находились в восьми верстах от Калуги, откуда получали съестные припасы и всякого рода пособия.

Наконец, 6 октября светлейший уступил настояниям всех генералов, и мы атаковали следовавший за нами корпус численностью до 30 тыс. человек. Второй и четвертый наши корпуса наступали с фронта и левого фланга, Орлов с 10 тыс. казаков обошел его с тыла, а мы находились в центре, стоя в резерве, дабы поддерживать оба действующих корпуса. Сие дело проведено было не столь успешно, как могло быть. Неприятель был осведомлен о нашем маневре, были случаи запоздания. Но тем не менее исход предприятия был блестящим. Взято было 20 орудий, весь обоз, целый корпус бежал в беспорядке, и в тот же день французы оставили Москву.

У неприятеля уже почти не было конницы – она не могла получать фуража из-за сопротивления, ей оказываемого, и какое бы то ни было пополнение конского состава было для нее совершенно невозможно. Сама армия тоже значительно уменьшилась и не имела припасов. Часть артиллерии тащили быки, а остальную – крестьянские лошади.

Отступление Наполеона не может рассматриваться иначе, как пример полного поражения. От самой Москвы и до того места, где он находится сейчас, когда я пишу, это был сплошной ряд неудач, сплошной затянувшийся разгром, и ни разу, нигде мы не замечаем ни искры той гениальности, которая отмечала прежде каждый шаг Наполеона.

Светлейший ожидал этого. Ибо что мог он (я имею в виду Наполеона) поделать в такой войне, как эта, когда народ, армия и даже погода – все было против него? Он захватил Москву, он мог бы захватить и Петербург – и всё-таки был бы побит.

В Москве оставаться ему нельзя было, так как он терпел там во всем недостаток, наше нападение 6-го числа показало ему, что мы не дремлем; ему приходилось опасаться всего, и он надеялся удовлетворить нас, удалившись из Москвы, чтобы спокойно занять зимние квартиры в тех губерниях, которые были ему преданы и в которых у него были громадные магазины. Узнай мы об его отступлении двумя днями позднее, он мог бы спастись. Его корпуса отходили бы безопасно, и он вступил бы – правда, после очень трудного марша – в такие области, где мог бы легко нас остановить.

Но он плохо знал нашу страну, её климат и людей, с которыми имел дело. И хотя большинство генералов далеки от того, чтобы восхищаться поведением светлейшего, все маневры его, несомненно, блестящи. Вероятно, он не раз мог бы уничтожить полностью неприятельскую армию. Но зачем же было терять без пользы людей, когда, лишь тревожа ее, он мог быть уверен, что зима и голод её погубят?

11-го мы оставили Тарутино и пошли к Малому Ярославцу. Неприятель отступал, и мы направились туда, чтобы не пустить его к Калуге и заставить вернуться на прежнюю дорогу. Когда мы подошли к городу, там уже завязалось дело. Приди туда Наполеон несколькими часами раньше и прояви больше решимости, он мог бы свободно идти на Калугу, ибо мы были очень удивлены, застав французов в Малом Ярославце: этого мы никак не ждали. К тому же другие наши корпуса уже отошли отсюда, и атаки тех двух, кои были налицо, хотя и живо проведенные, имели столь малую поддержку, что исход дела представлялся сомнительным – оно оказалось скорее диверсией, чем действительной попыткой дать сражение[133]. У нас было только четырнадцать пушек. И все же вечером неприятель отступил, а мы тоже отступили, ибо город нас не интересовал: мы должны были охранять дорогу и от взятия города отказались.

Тем временем французская армия намного нас опередила, и, несмотря на грязь, стеснявшую ее движение, нам нелегко было ее догнать. Наш авангард вел параллельное преследование, казаки беспокоили неприятельские тылы, а мы, двигаясь обходными дорогами, перерезали путь на Вязьму. Это было 23 октября. Наш марш был недостаточно быстр, и поэтому успех был только половинный. Неприятель покинул город, мы поспешили к Ельне, чтобы прикрыть дорогу; 40-тысячный авангард продолжал преследовать французов. Мы еще не сознавали всей нашей уда