Дело генерала Раевского — страница 59 из 93

   — Хорошо, что есть говядина, — заметил кто-то с места.

   — Вот именно, — согласился докладчик, взмахнув длинным пальцем в воздухе.

   — Это мелко рубленная молодая говядина, почти фарш, в варшавских магазинах она продаётся фаршем. Замечу, что это на самом деле дурной тон.

   — Признаки польского социализма, — добавил кто-то.

   — Вот именно, — взмахнул в воздухе длинным пальцем докладчик, — сообщу также, что с перцем, луком и другими специями она необычайно усиливает так называемую мужскую силу. Когда, изгнав Наполеона из России, наши воины двинулись в Европу, то польки, весьма охочие до мужчин разных национальностей, этой татарой потчевали наших офицеров.

   — Вы намекаете на то, что русские офицеры якобы слабоваты оказались в сравнении с французскими? — озадачился Иеремей Викентьевич.

   — Отнюдь, — ответил любитель татары, — французских офицеров они потчевали так же именно, как и всех других — немецких, австрийских, шведских и всех прочих. Я вам рекомендую это пикантное угощение... — Лев Ястребов поставил на середину стола блюдо, с верхом наполненное мелко рубленным мясом, и предположил, что вторую рюмку все предпочтут закусить именно этим угощением, чтобы убедиться в том, как великолепно сочетается водка с татарой.

   — А пока я начну своё выступление со всем прекрасно известного произведения, короткого, но на большие размышления подвигающего. Итак — небольшой рассказ, скорее даже новелла «Повесить его!». Обращаю ваше внимание именно на то, что название рассказа идёт у автора под восклицательным знаком, завершающим название как некий путеводительный жезл. «Это случилось в 1805 году, — начал мой старый знакомый, — незадолго до Аустерлица. Полк, в котором я служил офицером, стоял на квартирах в Моравии.

Нам было строго запрещено беспокоить и притеснять жителей; они и так смотрели на нас косо, хоть мы и считались союзниками.

У меня был денщик, бывший крепостной моей матери, Егор по имени. Человек он был честный и смирный; я знал его с детства и обращался с ним как с другом.

Вот однажды в доме, где я жил, поднялись бранчливые крики, вопли: у хозяйки украли двух кур, и она в этой краже обвиняла моего денщика. Он оправдывался, призывая меня в свидетели... «Станет он красть, он, Егор Автамонов!» Я уверял хозяйку в честности Егора, но она ничего слышать не хотела.

Вдруг вдоль улицы раздался дружный конский топот: то сам главнокомандующий проезжал со своим штабом. Он ехал шагом, толстый, обрюзглый, с понурой головой и свислыми на грудь эполетами.

Хозяйка увидела его и, бросившись наперерез его лошади, пала на колени; вся растерзанная, простоволосая, начала громко жаловаться на моего денщика, указывая на него рукою.

   — Господин генерал! — кричала она. — Ваше сиятельство! Рассудите! Помогите! Спасите! Этот солдат меня ограбил!

Егор стоял на пороге дома, вытянувшись в струнку, с шапкой в руке, даже грудь выставил и ноги сдвинул, как часовой, — и хоть бы слово! Смутил ли его весь этот остановившийся посреди улицы генералитет, окаменел ли он перед налетающей бедою, только стоит мой Егор да мигает глазами, а сам бел, как глина!

Главнокомандующий бросил на него рассеянный угрюмый взгляд, промычал сердито:

   — Ну?..

Стоит Егор как истукан и зубы оскалил. Со стороны посмотреть: словно смеётся человек.

Тогда главнокомандующий промолвил отрывисто:

   — Повесить его! — толкнул лошадь под бока и двинулся дальше — сперва опять-таки шагом, а потом шыбкой рысью. Весь штаб помчался вслед за ним; один только адъютант, повернувшись на седле, взглянул мельком на Егора.

Ослушаться было невозможно... Егора тотчас схватили и повели на казнь.

Тут он совсем помертвел и только два раза с трудом воскликнул:

   — Батюшки! Батюшки1 — А потом вполголоса: — Видит Бог — не я.

Горько, горько заплакал он, прощаясь со мною. Я был в отчаянии.

   — Егор! Егор! — кричал я, — как же ты это ничего не сказал генералу?

   — Видит Бог — не я, — повторял, всхлипывая, бедняк.

Сама хозяйка ужаснулась. Она никак не ожидала такого страшного решения и в свою очередь разревелась. Начала умолять всех и каждого о пощаде, уверяла, что куры её отыскались, что она сама готова всё объяснить...

Разумеется, всё это ни к чему не послужило. Военные, сударь, порядки! Дисциплина! Хозяйка рыдала всё громче и громче.

Егор, которого священник уже исповедал и причастил, обратился ко мне:

   — Скажите ей, ваше благородие, чтобы она не убивалась... Ведь я ей простил.

Мой знакомый повторил эти последние слова своего слуги, прошептал: «Егорушка, голубчик, праведник!» — и слёзы закапали по его старым щекам».

Любитель сырого мяса читал ровно, спокойно, без всякой интонации, не поднимая от книги головы. Прочёл и вопросительно поднял глаза, всех обводя взглядом по очереди. Все молчали. Все смотрели вниз, в стол или в пол.

   — Я всегда считал Тургенева самым великим нашим писателем, — сказал Олег, приблизив свою щёку к моей.

   — А Лев Толстой? — спросил кто-то со стороны встревоженно.

На вопрос Олег не ответил. А все молчали. Тогда чтец спросил:

   — Ну как? Выпьем или ещё почитаем что-нибудь?

Все молчали.

Тогда он вынул из внутреннего кармана своего полувоенного френча довоенного покроя бумажку и развернул её перед собой: «Подойдя к селу, — начал докладчик тем же полуравнодушным голосом, — разъездные привели несколько неприятельских солдат, грабивших в окружных селениях. Так как число их было невелико, то я велел сдать их старосте села Спасского для отведения в Юхнов. В то время как проводили их мимо меня, один из пленных показался Бекетову, что имеет черты лица русского, а не француза. Мы остановили его и спросили, какой он нации. Он пал на колени и признался, что он бывший Фанагорийского полка гренадер и что уже три года служит во французской службе унтер-офицером. «Как! — мы все с ужасом возразили ему, — ты — русский и проливаешь кровь своих братьев!» — «Виноват, — было ответом его, — умилосердитесь, помилуйте!» Я послал несколько гусаров собрать всех жителей, старых и молодых, баб и детей, из окружных деревень и свести к Спасскому. Когда все собрались, я рассказал как всей партии моей, так и крестьянам о поступке сего изменника, потом спросил их: находят ли они виновным его? Всё единогласно сказали, что он виноват. Тогда я спросил их: какое наказание они определят ему? Несколько человек сказали — засечь до смерти, человек десять — повесить, некоторые — расстрелять, словом, все определили смертную казнь. Я велел подвинуться с ружьями и завязать глаза преступнику. Он успел сказать: «Господи! прости моё согрешение!» Гусары выстрелили, а злодей пал мёртвым».

Любитель сырого мяса и в этот раз читал всё с той же полуравнодушной интонацией, а лицо его ничего не выражало. Он окончил чтение и с вопросом в глазах смотрел на сидевших вокруг. И снова все молчали. Двое с разных концов комнаты встали. Один ушёл в прихожую и вскоре хлопнул входной дверью. Другой в соседней комнате позвонил и тоже удалился, на ходу всем торопливо поклонившись.

   — Это был Денис Давыдов, известный партизан, друг Пушкина. Генерал. Его внуку в Париже объяснял некоторые детали убийства Пушкина престарелый Дантес, — пояснил Иеремей Викентьевич.

   — Да, это так, — подтвердил Лев Ястребов и прямо рукой в сомкнутые горсткой пальцы взял из большой фаянсовой тарелки щепотку сырого мяса. Прожёвывая съеденное и поглядывая по сторонам, своеобразный этот докладчик с любопытством и усмешкой поглядывал на окружающих. Прожевав, пояснил:

   — Это, милостивые государи, из «Дневника партизанских действий 1812 года».

   — А что вы хотели этим чтением сказать? — спросил Мефодий Эммануилович, человек с бородкой Наполеона Третьего.

   — Я более хотел бы спросить, чем сказать, — ответил любитель сырого мяса. — Я хотел бы знать, что думают по поводу первого и второго чтения?

   — Вывод из них, в общем-то, напрашивается один, — задумчиво заметил Иеремей Викентьевич.

   — Вы правы, — согласился Мефодий Эммануилович, — и в первом и во втором чтении мы видим варваров.

   — Вы так думаете? — удивился кандидат исторических наук.

   — А как иначе? — спросил Мефодий Эммануилович. — Всё происходит, как у дикарей. И наиболее дикими выглядят здесь персона главнокомандующего, всеми нами любимого Михаила Илларионовича Кутузова и нашего знаменитого генерала-партизана.

   — Как? — удивлённо спросил кто-то.

   — А так! — ответил Мефодий Эммануилович. — В нормальном обществе даже тех времён должен был быть суд. Разбирательство. Но уж никак не расстрел или повешение на месте.

   — Это всё спорные ситуации и неоднозначные, — задумчиво подняв брови, проговорил субъект.

Но спора на этот раз опять не получилось. Все как-то молчали и смотрели кто в пол, кто в потолок.

   — И хорош же этот барин повешенного денщика, который не нашёл ни слова в его защиту, — сжал губы Мефодий Эммануилович. — Его самого надо было повесить в первую очередь.

   — К сожалению, это по-нашенски, из века в век, из эпохи в эпоху, — вздохнул кто-то из находящихся за спиной, тех, кто сгрудился вокруг татары.

Евгений же Петрович опять сидел в стороне, молчал, но время от времени поглядывал на Олега.

И опять, когда расходились, Евгений Петрович, спускаясь рядом с кандидатом исторических наук, тихо сказал ему:

   — Нет, этот человек не имеет права на...

И опять он добавил какое-то латинское слово, которое я не понял. Видимо, это был какой-то специфический, конечно же научный, термин. Так я думаю.

2


Олег в этот вечер не поехал домой, ему необходимо было рано утром пойти по делам здесь, в Москве. И мы направились ко мне. Я жил в это время на окраине Москвы, в недавно построенном из блоков многоэтажном доме, как раз в районе, недалёком от бывшей Поклонной горы, от которой уже почти ничего не осталось Москва отсюда смотрелась действительно как на ладони. И в позднее время, когда в неисчислимых окнах загорались абажуры, люстры и светильники, вид был потрясающий. Он всякий вечер поражал меня своим величием, бесконечностью огней и одновременно ужасал. Меня на первых порах поражало просто количество этих огней, этих бесчисленных жизней, которые протекают каждая сама по себе, которая каждая сама по себе неповторима и которая каждая сама по себе фактически неуправляема.