— Латка! Латка!
— Николай Николаевич считал, — продолжил Олег, когда мы двинулись дальше под морозно разгорающимися звёздами, — что нельзя любому народу превышать естественный для него объем чужеродных, несоответствующих ему народностей. Есть этакая этнографически предельная критическая масса иностранцев. Если принять в себя сверх допустимого совершенно неконтактное и, более того, угнетаемое население, взрыв неизбежен. Так погибали все великие империи.
— И будут погибать, — сказала Наташа.
— И будут, — согласился Олег, — это показала и наша Гражданская война, она носила не только классовый характер. Вот об этом Николай Николаевич и хотел предупредить Николая Первого. Он хотел дать императору понимание того, что величие государства не в количестве захваченных земель и озлобленных обитателей их, а в благочестии да благоустроенности его народа.
— Это интересно, — вздохнул я, — жаль, что этого не принимают в расчёт нынешние промышленники Бонна и Парижа.
— Конечно, — поддержал Олег, — узколобые германские промышленники накачивают страну дешёвыми рабочими из Турции, Югославии, которые неизбежно сделаются проблемой в такой богатой стране да и спровоцируют агрессивную молодёжь против всех вообще приезжих.
— Как теперь Америка мечется, не зная, что делать с неграми, которые в наиболее агрессивной части своей никогда не примирятся с белыми, а те никогда не избавятся от ку-клукс-клана, — сказал я. — Во всяком народе всегда есть люди, которым кого-то нужно ненавидеть.
— Обо всём этом Николай Николаевич попытался тогда поговорить с царём, — сказал Олег, выходя с просёлка на хорошо залитую асфальтом, широкую дорогу, которая излучиной огибала небольшой соснячок. А там, за излучиной, горели огни корпусов какого-то завода, из длинных труб которого валили кроваво подсвеченные клубы дыма.
— Он был наивный человек, этот странный генерал, — сказал я.
— Конечно, — согласился Олег, — каждый умный и порядочный человек всегда в какой-то степени ребёнок. Но речь шла о судьбе России. Царь должен был понять, что, если дворянство превратится в таких паразитов и холуёв, как Ростопчин, Кутузов и Пологов, то погибнет оно. Ведь оно уже было народом в народе, который говорил на чужестранном языке и служил чужой культуре. Партизаны из крестьян порой не могли отличить своих от завоевателей. Этот народ в народе всё более становился паразитом. Ведь все свои деньги дворяне проматывали за границей.
Мы вышли на шоссе, по которому изредка проскальзывали машины, всё более — легковые.
— И это ужасно, — сказала Наташа.
На излучине дорога отворачивала резко за лесок, уходя от завода в сторону, по направлению к длинному, до горизонта, сосняку, над которым горели звёзды. Мы шли, чуть отставая друг от друга, шли по краю шоссе навстречу движению, как это и полагается, чтобы не подставиться машине, идущей сзади. Между нами шагала Наташа, негромко покрикивая в сторону леса:
— Латка!.. Латка!..
Олег шагал у самой бровки асфальта, там, где из-под покрытия выступает довольно широкая полоса, усыпанная гравием и уезженная.
— Чем же закончился поход к царю? — спросил я.
— Ты увидишь чем, — пожал плечами Олег, — что касается Александра, то более или менее успешно. Царь в конце концов разрешил ему посещать Москву, а потом поселиться в столице. Там Александр женился, но жена вскоре умерла, оставив ему дочь, которой тот и отдал все силы свои. Уже больше ни с кем не вступал он из женщин в близкие отношения. Под старость он уехал в Ниццу. Там и умер. А чем закончился разговор о России, да и говорил ли о ней Раевский с императором, ты видишь, — Олег провёл рукой вокруг нас всех, — дворян нет, народа фактически нет тоже. Это не народ, это — просто население. Культуры нет ни своей, ни заимствованной. Возродить её некому. Жека и «субъект» ничего построить не в состоянии, даже если захотят... В нашем роду говорят, что, когда Раевский глянул на царя вблизи, он понял, что разговаривать на серьёзные темы с ним бессмысленно...
Вдали от шоссе справа что-то утробно ухнуло в глубине завода, и небо там озарилось багровым зловещим светом. Багровый этот свет кроваво озарил и наши лица.
— Как страшно, — сказала Наташа и добавила: — Где же Латка?
— Трудно сказать, — продолжал Олег, не глядя в сторону завода, — где в жизни закономерности, а где...
Он не успел докончить фразы. Из-за излучины на бешеной скорости вылетела чёрная сверкающая «Волга» и, не сбавляя хода, снесла Олега с асфальта, отшвырнув его далеко в сторону леса.
НА РАССВЕТЕ
1
Отпевал Олега катакомбный священник. Он пришёл ночью. Занавески в доме Наташа плотно задёрнула. Невысокого роста худощавый батюшка появился после зари в телогрейке, ватных стёганых рабочих брюках и в шапке-ушанке. Человек с усталым пожилым лицом, с выцветшими глазами под иссушенными морщинистыми веками, он походил на заключённого. Рыжеватая тощая, но длинная борода его свисала угловато и выглядела смастерённой из рогожи. Голосом глухим и простуженным он, войдя, прославил Пресвятую Троицу и приступил к отпеванию.
Со духи праведных скончавшихся
душу раба Твоего, Спасе, упокой,
сохраняя ю во блаженней жизни...
Свечи неторопливо и успокоительно потрескивали. Мерцание озаряло комнату и спокойное во гробе Олегово лицо, как бы дремотно забывшееся.
Батюшка в облачении выглядел строго и смиренно, просительным голосом возглашал в мерцании свечей:
— Помяни, Господи Боже наш, в вере и надежды живота вечного преставльшагося раба Твоего брата нашего Олега, и яко благ и человеколюбец, отпущаяй грехи и потребляяй неправды, ослаби, остави и прости вся вольная его согрешения и невольная; избави его вечные муки и огня геенского, и даруй ему причастие и наслаждение вечных Твоих благих, уготованных любящим Тя...
Наташа стояла спокойно, с какой-то каменной твёрдостью в полотняной бледности лица, и ни одной слезы не было в глазах её. Глаза горели белым светом внутренней неистребимости.
— ...ещё бо и согреши, но не отступи от Тебе, и несумненно во Отца и Сына и Святаго Духа, Бога Тя в Троице славимого верова, и единицу во Троице и Троицу во единстве православно даже до последнего своего издыхания исповеда...
Отпевал батюшка долго и старательно, словно трудился на некоей необычайно ему одному доступной стезе.
Время как бы остановилось. И батюшка, и Наташа, и некая старушка в чёрном одеянии, пришедшая со священником, — все мы переселились в совершенно иное пространство и состояние, в котором Олег вовсе не воспринимался как человек исчезнувший или отсутствующий.
— Упокой, Боже, раба Твоего, и учини его в рай, идеже лицы святых, Господи, и праведницы сияют яко светила; усопшего раба Твоего упокой, презирая его вся согрешения...
До рассвета читались и читались псалмы. Батюшка перед рассветом ушёл, а старушка осталась. Уходя, священник сказал, что через три дня будет готова плита на могилу Олега. Есть у него верный и умелый человек. Утром они эту плиту принесут. А старушка читала и читала псалмы при свечах над Олегом, Временами её сменяла Наташа.
2
На третий день мы собрались на кладбище. Как обещал батюшка, туда должны были принести надгробную плиту. Мы с Наташей с рассветом пошли через весь город. Морозец стоял слабый, в воздухе уже чувствовалась весна. Волосы Наташи, выбившиеся из-под ушанки, завязанной над теменем, заметно уже темнели. Я не удивился этому. Олег давно уже объяснил мне странную особенность этой женщины: летом волосы её темнеют, а зимой совершенно светлеют, словно их обесцветили. Что ж, теперь приближалась весна.
— Батюшка благословил меня на монашество, — сказала Наташа, — на тайное, в миру.
— Я думаю, это единственный путь, — сказал я.
— Даже Пушкин, — сказала задумчиво Наташа, — говорят, собирался в монахи... Ведь он совсем не зря написал: «Пора, мой друг, пора...» Если бы не дуэль...
— Не дуэль, не эта дикая женитьба, смертельная, — сказал я.
Мы приближались к рынку, к ветхим дощатым рядам, полупустынным и унылым. Две-три женщины с плетёными корзинами там виднелись. Они распаковывали свои корзины. А ещё одна ходила по рынку, как-то развязно поглядывая по сторонам, то и дело потирая синей варежкой своей толстый малиновый нос. За спиной она придерживала другой рукою потасканный мешок, затянутый верёвкой.
— А Николай Николаевич и Пушкин так больше и не виделись? — спросил я.
— Не привелось, — ответила Наташа. — Но последний разговор, уже почти в дверях, был замечателен. Пушкин, видимо предчувствуя, что это свидание у них последнее, попросил Николая Николаевича вспомнить, какие два самых значительных дня были в его жизни. Один самый ужасный, а другой самый величественный.
Не задумываясь Николай Николаевич ответил, что самый страшный день тот, когда он увидел, как столицу с разных сторон поджигают. Он считал величайшим своим грехом именно то, что не предвидел такого поворота событий до Филей... Не мог даже допустить мысли, что Москву решили сжечь.
— А второй? Второй? — вспыхнул я.
— Второй день, когда он увидел залитый солнцем Париж, при подписании капитуляции, и понял, что маршалы Мармон и Мортье спасли город от уличных боев, от варварского разрушения.
Завидев нас издали, женщина с мешком замахала мне варежкой, зачем-то призывая. Она даже подмигнула мне издали. Издали она походила на какого-то карлика с картины Гойи.
— Я на минутку, — сказал я Наташе и приблизился к этой женщине с печатью вырождения на физиономии.
Подмигивая вспухшими и багровыми веками, женщина оттащила меня в сторону. Она сбросила со спины мешок и развязала его передо мной, она приблизила ко мне лицо и дышала на меня винным перегаром. В мешке лежала обвалянная в какой-то гнилой мякине голова косули.