Тихон придерживал друга, поскольку тот сильно ослаб и норовил завалиться на бок. Видать, хождение по катакомбам отняло у него силы полностью – теперь только исполинским напряжением воли и благодаря Тихону механик сидел на Копне прямо.
– Кто бы это мог быть? – чтобы отвлечь товарища беседой, вопросил поэт. – Лицо главного татя показалось мне знакомым, и одет прилично – наверняка не из подлого сословия негодяй, купчина либо даже дворянин. Ты не встречал ли его раньше?
– Вроде знаком, а вот где мог его видеть, в чьем салоне… Рожа-то обыкновенная, без особливых примет.
– Один-то с усиками и вострым носом, будто клювом. Какого черта им понадобилось ночью в старом руднике, за двадцать верст от города? Неужто в самом деле фальшивомонетчики? Однако неплохо же они одеваются, и во все чистое… На пистоли разжились, тати позорные. Других разглядел?
– Никого, брат. На Манефу токмо пялился…
Он тяжко вздохнул, полный горестного презора к самому себе.
– Странная она девушка, однако.
– О чем это ты? – напрягся механик.
– Не испугалась ничуть, когда тати ворвались, даже будто с любопытством взирала, как дело обернется. Словно она в театре, а мы пред нею ряженые, комедию ломаем. И смеялась поминутно! Ух, как она сардонически хохотала, прямо диавольский мороз по коже подирал.
– Полагаю, это нервическое. Тебя бы умыкнули на воздухолете из-под отцовой опеки, да в вертеп завлекли наедине с влюбленным мужчиной – окажись ты на ее месте, как бы себя повел? Хотя, знаешь ли, рыдания и прочие слезные дела я бы принял с пониманием, но смех, да еще порой обидный… Тяжко мне, брат, днесь даже думать о том, не только вспоминать, Песья звезда тому свидетель.
И он поднял голову к звездному небу, где среди многих сияла эта яркая точка.
– А все же как ты ловко ее умыкнул, Акинфий! – Пребывать в угнетенном состоянии духа, как свято верил Тихон, для раненого было пагубно, и он принялся бодрить товарища. – Каков блестящий план измыслил, прямо зависть берет. И марсианцев этих изобрел с фантазией. Не в каждой драме такой размах страсти и выдумки встретишь, как в твоей фантастической гиштории с пришлецами.
– Ну, твои-то вирши не в пример безобиднее, – хмыкнул механик и покачнулся, едва не сверзившись с кобылы, но поэт вовремя успел удержать его за локоть.
– Это что! Слова, слова… Да и в них лишь земная правда, никакой лирики, ведь подлинная любовная песня – это малая поэма, как говорят знатные витии. В ней надобно описать приключение или же страсть любящего, причем кратко и живо, избегнув всякой пышности и низости, и нагнетать страсти с первой строки до последней. Вот в низости все и дело, прочее соблюсти я в состоянии.
– Она-то и придает твоим стихам неповторимость, братец. Признаться ли, что я видал у Глафиры краткий список твоих эротических виршей с нарисованными ею цветочками на краях? Вельми откровенные также там были. Даже твой изящный портрет, мало похожий на оригинал. Под подушкою случайно наткнулся.
– Хм. Отчего бы ей мою рожу пером выводить? Нет, то вряд ли.
– Впрочем, самые срамные твои вирши мне там не попались, а токмо без непотребных слов которые. Не удержался, перечел наново – и знаешь, дружок, ничего лучше, кроме Невтона, я не читывал. Самого Ломоносова ты за пояс заткнул!
– Как можно сравнивать аглицкого гения с моими стишатами? – искренне поразился Тихон, а затем вслед за Акинфием рассмеялся.
Механик, правда, вслед за шуткою тотчас скорчился от пронзительной боли, скрутившей ему раненый бок, однако Тихон вполне оценил неловкую попытку товарища скрасить уныние от такой горестной ночи.
– А все-таки знатное ты вещество изобрел, которое нам путь в царстве Аида озаряло, – восхитился поэт минут через десять. – Чудеса, ей-богу.
– Обыкновенный фосфор, его Хеннинг Бранд еще сто лет назад открыл, – поморщился Акинфий. – И название его по-гречески означает «светоносный»… Этот Хеннинг философский камень искал, так мочу вздумал выпаривать, а потом сухой остаток без воздуху нагревал на горелке.
– Камень из мочи? Знатно сообразил!
– Философский, не простой же!
– А почему твой фосфор тогда погас, ежели светоносный? Снова нельзя его оживить?
– Можно, только проще заново изготовить из мочи, а этот выбросить. А гаснет он потому, что фосфор постепенно портится на воздухе. Он у меня закрыт был, да с каплей эфира лежал, вот и не светился до поры до времени…
– Чудеса! Как бы сие знание в поэме применить? Какое велелепное изображение сотворить можно, уже предвкушаю.
Дорога меж тем на пять верст приблизила друзей к городу, и местность выровнялась настолько, что Акинфий свернул Копну с тракта. Впрочем, какой тут был тракт – заброшенная дорога, и только, однако ж лошадь лишь с великой неохотою позволила увлечь себя с ровной дороги и углубилась в скошенные поля и луга. Быстрота передвижения тут неминуемо упала, и все же сэкономить на времени можно было порядочно. Благо ученый достаточно уверенно знал местность и в свете ущербной Луны правил Копною в нужном направлении.
– А знаешь ли, что за возвращение Манефы баснословная отлика назначена? – припомнил Тихон. – Сто пятьдесят рублей золотом от князя Санковича и Петра Дидимова, да еще князь Хунуков рублей семьдесят обещался накинуть. И все чистым золотом, не ассигнациями!
– Выходит, от обоих кандидатов на пост городского головы? – отчего-то приплел политику Акинфий.
– Да при чем тут кандидаты? Я тебе о золоте толкую, а ты о выборах! Как оно ни своекорыстно в такую скорбную минуту, а все-таки деньги колоссальные.
– Что-то я не вижу способа, как мог бы их получить и при том не угодить в острог. А вот тебе, пожалуй, можно попробовать… Ежели ты с утра поскачешь к Буженинову и как на духу расскажешь про вертеп и татей, и как я повинен в печальном положении девицы – тогда все козыри в твоих руках.
– Не собираюсь я тебя выдавать! Даже думать не смей. Да к тому же, полагаю, если кошевники не полные дурачки, они уже сейчас скачут в город с Манефою, чтобы поведать всем гишторию спасения девицы из лап сумасшедшего ученого.
– Спасибо, утешил, – вздохнул Акинфий и вновь погрузился в мрачное уныние.
Как ни теребил его Тихон анекдотами, механик не отзывался и лишь скорбно сопел, вновь переживая свой позор. Оно и было от чего кручиниться – мало того что полгода назад осрамился на балу, так теперь и вовсе на весь Епанчин славу идиота приобретет. Не удивительно, что ему так страстно желалось погибели в руднике.
Господь только да забота о Манефе помогли ему не совершить тяжкий грех и позаботиться о своей жизни. А теперь что же? Оказывается, тати вполне могут и сами вернуть девушку в лучшем виде, не коснувшись ее грязными лапами! За несусветные деньги кто хочешь, особливо такие расчетливые типы, похоть и злобу свою обуздают – лишь бы золотишком разжиться и грехи какие замолить добрым деянием! И будут они при этом правы с любой точки зрения, как ни печально.
– Давай-ка не будем заранее сажать тебя в острог и посмотрим, как дела обернутся, – сказал поэт, желая развеять атмосферу безнадежности. – Глядишь, тати не пожелают так скоро с Манефою расстаться, или не слыхали об отлике… Я утром поеду в город да разузнаю, что к чему, и не нашлась ли внезапно девица. К тому же ты вправе рассчитывать, что за твою любовь и доброту она откажется возводить на тебя обвинение и умолит суд простить.
Но Акинфий и в этот раз промолчал, однако спустя минут пять проговорил:
– Не умею я постигнуть, как злодеи могли оказаться в руднике аккурат в эту самую ночь. Сколько раз там бывал, покуда комнату Манефе приготовлял, а никого не видел и не слышал. Удивительное совпадение…
– Что ж, фальшивомонетчики могли таиться от тебя в вертепах, а нынче вооружились пистолями да застигли врасплох, чтобы юную деву себе захватить. От тебя-то им какой прок?
– Возможно, ты прав.
– Или они за мною следили, что вряд ли, или за тобой, поелику ты там многими днями открыто комнату приготовлял. Да еще на воздухолете прилетел, с шумом и треском.
Всякие предположения и разумные догадки о подоплеке событий отчего-то оказывались в пику Акинфиевым чаяниям и лишь глубже угнетали его дух. Тихон уже опасался, что друг окончательно впал в чернейшую меланхолию и готовится прямиком на кобыле как-то наложить на себя руки, но механик вдруг произнес:
– И все же зело странно себя Манефа вела. Не рыдала, не билась в истерике, смеялась только и книжку читала, будто я совершенно обычный поступок совершил, а не злодеяние.
– Любит она тебя, дурака! – поспешил поддакнуть поэт.
– Поди ты к черту. Любила бы, так моментально согласие на женитьбу дала.
– То от характера девы зависит, бывают ох какие капризные. Ты лучше скажи, у тебя на воздухолете такие же огоньки по бокам были, какие нас нынче из чрева земли провели?
– Конечно. Для пущего ажиотажа, да чтобы никто в марсианцах не усомнился, я их и придумал навесить. А в сапоги я всегда разные нужные штуки припрятываю, что в карманах таскать несподручно, как меня отец выучил, вот и пригодилось. У меня там и кармашки специальные имеются.
– Неужто воздухолет ты всего за полгода смастерил?
– У меня давно уже были детали от других прожектов, например от телескопа, о котором я тебе рассказывал. Я только слегка подогнал их, да купно соединил.
– А все же не пойму я, отчего он не падает, хоть тресни.
– Почитал бы Лапласов трактат, все бы знал. Пустоты в природе нет, она вся незримым эфиром наполнена. Вот его частицы, амерами называемые, и не дают воздухолету пасть, лопасти его поддерживают… Ломоносова с Милетским тоже изучи для полноты представления, могу и книгами снабдить.
– Невтон, воистину российский Невтон!
– Прекрати меня хвалить, я безутешен. Нашел о чем толковать в такое время…
Тут начались луга в прямой близости от Облучково, и Копна, почуяв скорое избавление от ноши, заторопилась к запахам жилья. По причине глубокой ночи ни единого огонька нигде не просматривалось, но благодаря Луне вскоре стала видна усадьба Маргариновых. И вот там, кажется, кто-то не спал! В одном из окошек второго этажа трепетал слабый, почти не видный за шторою огонек свечи.