Не думаю, чтобы эти люди боялись высказывать свои мысли. Они не думали так, как думают теперь все нормальные люди. Абстракции полностью лишали их возможности видеть то, что было перед глазами. А может быть, очевидность угнетала их, в то время как абстракции утешали. Как медленно протекает процесс общественного осознания? И что такое общественное сознание?
Помню только один, поразивший меня разговор. Старый троцкист — троцкистов за коммунистов никто в лагере не считал — беззубый дистрофик со злыми глазами, вмешался в какой-то разговор о Сталине.
— Сволочь! Он уничтожил нас, опозорил Троцкого, а потом взял нашу же программу. Он все украл у Троцкого.
Старика звали Савченко, он был на грани между жизнью и смертью. Я поверил ему и, до сих пор ничего толком не зная о Троцком и троцкизме, к словам Савченко отношусь с доверием. Симпатии к Троцкому у меня тогда не возникло — даже, скорее, наоборот. Но странно, что благоговения перед Сталиным почему-то тоже не убавилось.
«Лес рубят — щепки летят», — говорили люди. И еще говорили о логике борьбы. Мой отец не был щепкой — это я знал точно. Оставалась логика борьбы.
О борьбе люди любили поговорить. Тоже абстрактно. Сейчас — поразительно, как быстро летит время, — у всех на устах слова известной песенки:
За что сидим — не помним и не знаем.
Здесь конвоиры дики и грубы.
Мы это все, однако, понимаем
Как обостренье классовой борьбы.
Все улыбаются иронически и мудро. Получается, что песня сочинена вроде бы не теперь, а в тридцать седьмом году. А мне обидно, что мои друзья и наставники в лагере, люди очень образованные, много видавшие на своем веку, прочитавшие тысячи умных книг, которых давным-давно и достать-то нигде уже нельзя, они, эти люди, не могли так мудро иронически улыбаться.
«Лес рубят — щепки летят!» О превращении леса в щепку люди боялись думать.
Однажды меня отправляли из одного лагеря в другой. Это было в сорок восьмом году. Я почти полностью отсидел свои первые пять лет, близился день освобождения, и возле вахты, напутствуя меня, собрались мои друзья.
У каждого из них на свободе были дети, как правило, старше меня; они не видели их лет по восемь — десять и не знали, когда увидят и увидят ли. Они любили меня, верили, хотели верить в мое счастье. В бараках после работы они подсовывали мне книжки: «Диалектику природы» и «Анти-Дюринг», Чернышевского, Белинского, «Историческую поэтику» А. Н. Веселовского. Они специально выписывали эти книжки из дома, после работы проводили для меня семинары, корили за ошибки и уклоны, которые я допускал в своих соображениях по поводу прочитанного. Они стыдили меня за «экономизм», за «вульгарное социологизаторство» и за многое другое, что было так же точно и просто сформулировано. Они очень верили в меня, преувеличивали мои способности, радовались моей элементарной сообразительности и юношескому любопытству. Я заменял им их детей, поэтому они не знали меры ни в похвалах, ни в упреках Как я узнал много позже, один из них, старый педагог, сидевший еще при Николае Втором Кровавом и при Александре Федоровиче Керенском, при каждом поправении правительства Латвии и при диктатуре Ульманиса, за глаза называл меня молодым титаном.
Этим прекрасным и чистым людям верить в меня было необходимо. Я один мог иметь хоть какую-то надежду на будущее, а без веры в лучшее будущее они не могли бы жить.
В то холодное осеннее утро я стоял у вахты в ожидании конвоя, а мои друзья и наставники торопились обнять меня, сказать самое необходимое, самое сердечное.
Ты должен учиться. Ты должен стать образованным человеком. Ты будешь счастлив, но за счастье нужно бороться.
— Помни, что говорил Ленин: «Коммунистом можно стать лишь тогда, когда обогатишь свой мозг всеми знаниями, которые накопило человечество».
Тебе предстоят трудности, но ты должен бороться за будущее, за коммунизм. Важно видеть главное в жизни, не спотыкаться о мелочи.
— Не озлобляйся в борьбе. Помни, ты должен быть настоящим коммунистом, достойным твоего отца.
Так или примерно так говорили мои старшие друзья. Сейчас их слова кажутся мне слишком уж прямолинейными, но других слов не припоминается. Да, да! Они говорили именно это — быть достойным отца, быть ленинцем.
Вдруг открылась дверь конторы, откуда выглянул рыжий и узкогрудый начальник УРЧ, лейтенант, фамилию которого я нарочно искажу — Собеев, и позвал меня.
— Можно вас на минуточку?
Я встревожился, забеспокоились и провожающие. Лейтенант впервые назвал меня на «вы».
Он провел меня в кабинет, плотно прикрыл обитую черной клеенкой дверь и, кивнув за окно, где стояли провожающие, сказал:
— Гляди-ка, кто вас провожает.
— Мои друзья, — ответил я, не очень понимая, куда он клонит.
— Друзья, — сердито подтвердил он. — Я знаю, что друзья. У каждого дело-то небось томов на пять. Везде побывали, со всеми разведками связи…
Не считая нужным спорить с ним в тот момент я возразил не по существу:
— Ну что вы. Это очень хорошие люди.
— Хорошие, — искренне согласился он. — Одно другому не мешает. Но скажи-ка, как я к тебе относился за это время, скажи?
Начальник относился ко мне без злобы и, когда я в последние месяцы работал у него в канцелярии, упрекал меня только за почерк. «Почерк — это главное, — говорил он. — Вот возьми меня. Я в армии начал с рядового и дошел до лейтенанта. Всю войну прослужил в наградном отделе. У нас капитанов на передовую отправляли, а я — старшина, и все равно меня ценили».
(Почерк у Собеева был действительно отменный. Я всегда вспоминаю его, когда вижу дипломы кандидатов наук. Фамилии там вписывает, очевидно, кто-то из малоспособных учеников моего бывшего начальника.)
— Слушай, — проникновенно продолжал лейтенант, — как я к тебе относился? Ты на меня не обижаешься?
— Что вы, гражданин начальник. Никакой обиды быть не может, вы мужик хороший.
— А твои дружки? — опять показал он за окно. — Они на меня не обижаются?
— Да вроде бы нет, — сказал я. — Чего им на вас обижаться.
— Ну то-то, — Собеев благодарно мне кивнул и с фальшивой бесшабашностью добавил: — Когда все переменится и вы будете наверху, ты мне это не забудь.
— Конечно, — ответил я.
Заранее настроившись соглашаться со всем, что мне скажет начальник, я даже удивиться не успел. Так до сих пор и удивляюсь.
Те старики, что провожали меня на вахте, умерли. Мы виделись, переписывались, перезванивались, передавали приветы через общих знакомых. Никто из них не хотел того, что мерещилось начальнику УРЧ, никто никуда не уехал. А для старого латышского эсдека и перед смертью высшей рекомендацией было сказать о ком-то: «Это — настоящий коммунист».
Эх, начальник, начальник!
Не могу не вспомнить: один из тех, кто стоял возле вахты и кого обвиняли в связях со всеми разведками, незадолго до освобождения имел со мной разговор.
Меня только что выпустили из карцера, где я пробыл десять суток за пререкания с начальником режима. Выйдя, я нес этого начальника как мог и вслух мечтал пристрелить его, если бы хоть на минуту попал мне в руки автомат.
А старший друг сказал:
— Я вас понимаю, Камил, но представьте себе такую ситуацию: американцы выбросили в район нашего лагеря десант. Они решили вооружить заключенных и повести против Советской власти. И вот с одной стороны — американцы, власовцы, бандеровцы, а с другой — вохра и наш подлый начальник режима. Ведь вы все равно должны быть с ним, ибо он за революцию. Помните о главном выборе!
Я помнил, я четко знал, что быть мне с начальником режима, и в бою я докажу ему, что я настоящий советский человек.
Друг мой покоится на Митинском кладбище под Москвой. О нем я еще расскажу в этой книге.
Дело моего отца
В Исторической библиотеке газетный зал находился на каком-то высоком этаже, много лестниц и переходов. Я приготовил пачку «Беломора» и спички, выбрал стол поближе к двери, чтобы можно было быстро выскочить на лестницу и покурить, когда перехватит горло.
— Дайте мне «Известия» за март тридцать восьмого года.
— Выпишите требование.
Я выписал. Пожилая библиотекарша сурово, как мне показалось, глянула на листок и вернула его мне.
— Здесь нужно указать, над какой темой работаете.
Я возмутился. И испугался. Потом, сообразив, что это пустая формальность, я дрожащей рукой написал первое, что пришло в голову.
«Драма в стихах для кукольного театра». Именно так написал я тогда в требовании. Я не знаю: почему я написал тогда именно так и зачем сейчас вспоминаю об этом. Помню только, как дрожала моя рука. Дрожь часто охватывала меня в тот год.
Газетные листы были желтыми и ломкими. Однако они хорошо сохранились, потому что мало кто листал их за семнадцать лет, отделявшие процесс от дня, когда я написал свое требование. В подшивке были газеты трех месяцев — январь, февраль, март…
В более поздние годы я многажды бывал в Исторической, Ленинской и во многих других библиотеках и архивах, и всегда меня удивляло, что там читают. Когда я склонялся над «Московскими ведомостями», «Новым временем», «Искрой», «Правдой» за предвоенные или послевоенные годы, над «Известиями» или «Правдой Востока», над книгами и журналами, все молодые люди вокруг меня читали учебники и справочники, а газеты — максимум за последнюю пятилетку. Кажется, никому из них не было интересно хоть мельком глянуть в газету прошлого века или в ту, что читал Ленин…
Почему интерес к прошлому неистребимо живет в одних людях и начисто отсутствует во вторых? Эти вторые чаще всего именуются у нас историками.
Обвинительное заключение.
По делу Бухарина Н. И., Рыкова А. И., Ягоды Г. Г., Крестинского Н. Н., Раковского X. Г., Розенгольца А. П., Иванова В. И., Чернова М. А., Гринько Г. Ф., Зеленского И. А., Бессонова С. А., Икрамова А., Ходжаева Ф., Шаранговича В. Ф., Зубарева П. Т., Буланова П. П., Левина Л. Г., Плетнева Д. Д., Казакова И. Н., Максимова-Диковского В. А. и Крючкова П. П. — обвиняемых в том, что они по заданию разведок враждебных к Советскому Союзу иностранных государств составили заговорщическую группу под названием «право-троцкистский блок», поставившую своей целью шпионаж в пользу иностранных государств, вредительство, диверсии, террор, подрыв военной мощи СССР провокацию военного нападения этих государств на СССР, расчленение СССР и отрыв от него Украины, Белоруссии, Средне-Азиатских республик, Грузии, Армении, Азербайджана, Приморья на Дальнем Востоке — в поль