А Юра Ларин недавно позвонил мне: у него выставка в Нью-Йорке, но поехать на открытие он не смог Самолет сейчас для него очень опасен. Только это и было препятствием. Только здоровья я ему и желаю. Ему и его маме — герои ческой Анне Михайловне. А главное их желание обязательно сбудется, узнают люди правду о том, кого Ленин считал любимцем партии.
Мне всегда трудно начинать цитирование стенограммы процесса и оторваться от него трудно. Трудно удержать себя и от пересказа. Я понимаю, что нельзя цитировать бесконечно, но еще одно место должен привести. Отец говорит, что кроме встречи в 1933 году была еще одна встреча в 1935 году на незнакомой ему квартире в новых домах на Зубовском бульваре в Москве и что будто бы во время этой встречи был разговор о вредительстве и диверсиях.
Этот разговор Бухарин отрицает довольно упорно. Причина, мне кажется, заключается в том, что в квартире на Зубовском в тот день находились люди, которых Николай Иванович никак не хотел упоминать в показаниях на процессе. Этого мой отец, видимо, не учел.
Пусть читатель вновь простит мне весьма длинную цитату. Она нужна.
Вышинский. Я вас спрашиваю, в 1935 году встреча на четвертом этаже была?
Бухарин. Я ответил, гражданин прокурор, что о политике в этот раз ни одного слова не говорил.
Вышинский. А о чем же?
Бухарин. О чае, о погоде, какая погода в Туркестане, но не говорили о политике. Почему не говорили? Потому что…
Вышинский. Потому что вы думаете, что когда вы в 1935 году разговаривали о погоде в Туркестане и Узбекистане, то Икрамов оставался членом вашей контрреволюционной организации.
Бухарин. Во время первого разговора у Икрамова было большое эмоциональное чувство, он был озлоблен против руководства партии в связи с теми событиями, которые были в Казахстане.
Вышинский. Это было в 1933 году?
Бухарин. Да.
Вышинский. А в 1933 году?
Бухарин. Я говорю, что в 1935 году я такого разговора не имел, но такая зарядка уже была в 1933 году. У меня сложилось убеждение, что он настолько сильно привязан к антипартийной и контрреволюционной организации, что такое положение должно у него остаться.
Вышинский. И вы, руководитель подпольной организации, встретивший через два года члена вашей организации, вами завербованного, не проверили, остается ли он на позициях вашей контрреволюционной организации, не интересовались этим, а стали говорить о погоде в Узбекистане. Так это было или не так?
Бухарин. Нет, не так. Вы мне задаете вопрос, который содержит в себе иронический ответ. А на самом деле я рассчитывал на следующую встречу с Икрамовым, которая случайно не состоялась, потому что он меня не застал.
Вышинский. Вы замечательно хорошо помните как раз те встречи, которые не состоялись.
Бухарин. Я не помню те встречи, которые состоялись, потому что они — фантом, а помню те, которые реализовались.
(Фантом — призрак. Как им хотелось намекнуть людям, близким и далеким, к каким лингвистическим уловкам они обращались, чтобы показать нелепость спектакля! — К. И.).
Вышинский. Вы хотите убедить нас в том, что вы, встретившись со своим сообщником, с ним на контрреволюционные темы не разговаривали.
Бухарин. Не разговаривал я не из добродетели, а потому, что обстановка была для этого неудобная.
Вышинский. Икрамов, что вы скажете?
Икрамов. Относительно Казахстана он совершенно правильно говорит. О Казахстане был разговор. Ехал, по дороге из окна вагона смотрел, что видел — ужас. Я поддержал его. Я уже объяснял, какой я был до этого человек. Сразу я дал согласие ему.
(Итак, установлено, что два «врага народа» сговорились после того, как один из них увидел нечто, что — ужас. После этого они и сговорились бороться против Советской власти. — К. И.).
Вышинский. Это 1933 год?
Икрамов. Да.
Вышинский. А вот 1935 год. Бухарин отрицает, что вы в это время в четвертом этаже какого-то дома на Зубовском бульваре разговаривали с ним на тему о вашей контрреволюционной работе.
Икрамов. (Видимо, отец понял, в чем дело, почему Бухарин отрицает то, что, кажется, не имеет существенного значения для их совместной судьбы. — К. И.). Обстановка была действительно такая… Было три посторонних человека…
Вышинский. (Как будто помогая им обоим, — стоит ли городить огород из-за второстепенных лиц. — К. И.). Там была одна только комната?
Икрамов. (Теперь выход найден. — К. И.). Мы в кухне ужинали, потом вышли в другую, хорошо обставленную комнату…
Вышинский. Значит, была другая комната, отдельная, в которой два человека могли поговорить спокойно?
Икрамов. Да.
Вышинский. А почему же Бухарин говорит, что обстановка была неподходящая?
Икрамов. Пусть суд сам рассудит. В квартире три комнаты. Я хорошо помню, что в кухне ужинали, потом было так, что мы, двое мужчин, должны были выйти. Вы понимаете?
Вышинский. Понимаю. Обвиняемый Бухарин, у вас вообще после 1933 года была антисоветская связь с Икрамовым?
(Прокурору надоело выяснять факты «Вообще была связь?» Этого достаточно. — К. И.).
Бухарин. Я виделся с ним в 1933–1934 годах или в 1932–1933 годах, точно не помню.
(Видимо, Бухарину все окончательно обрыдло. — К. И.).
Вышинский. С момента, как вы его завербовали вы с ним встречались?
Бухарин. Встречался.
Вышинский. Говорили с ним на темы, связанные с вашей антисоветской работой?
Бухарин. Говорил.
Вышинский. Это самое главное.
Дальше все идет как по маслу. Компромисс между под судимыми и прокурором состоялся. Процесс при внимательном чтении полон таких компромиссов.
…Но не только для того, чтобы показать способ достижения компромиссов, я привел столь длинную цитату. Даже не столь удивительное в устах Бухарина «большое эмоциональное чувство» привлекло мое внимание. (Люди, хорошо знавшие Николая Ивановича, утверждают, что он не мог сказать «эмоциональное чувство».) Здесь возможна неточная запись, небрежная редактура стенограммы и т. д. Важнее другое. Фраза отца: «О Казахстане был разговор. Ехал, по дороге из окна вагона смотрел, что видел — ужас. Я поддержал его. Я уже объяснял, какой я был до этого человек».
Тут непонятно, кто ехал, отец или Бухарин. Ясно только, что причина ужаса, о котором говорит отец, известна и подсудимым, и прокурору. Естественно, что и тогда, в читальном зале, и сейчас я не в силах точно вспомнить год, когда впервые на моей памяти в Ташкенте вдруг оказались тысячи пришлых людей. Они были неимоверно истощены и тихо бродили по городу, лежали в скверах и возле вокзала. Они были очень тихи. Я не помню их голосов. Однажды мы ехали с отцом в открытой машине и где-то в Старом городе, переезжая через канаву, наш шофер латыш Роберт резко затормозил. В канаве, прямо под машиной, лежал человек, вернее, груда лохмотьев, под которыми был человек. К счастью, колеса нашего «бьюика» не коснулись его. Шофер и отец одновременно выскочили из машины и волоком вытащили человека.
— Мертвый, — с облегчением сказал Роберт.
— Казах, — сказал отец матери.
Я не помню, в каком месте Старого города это было. Сейчас все так изменилось, ничего не узнать. Но часто в Ташкенте, то возле моста через Анхор, то в районе Чорсу, мне кажется, я узнаю это место.
Помню только, что было холодно и пыльно. Зима или поздняя осень, а может, очень ранняя весна.
Знаю, что точно к 1933 году относится рассказ друга нашей семьи Зинаиды Дмитриевны Кастельской. После возвращения из лагеря она была научным редактором одного из центральных издательств, а тогда — молоденькая девушка, аспирантка. В доме нашем ее звали Зиночкой. Так я звал ее до конца.
В 1956 году мы встретились вновь, и она впервые рассказала мне, что однажды в Ташкенте, в нашем доме, вечером после какого-то разговора о событиях в Казахстане ей приснился страшный сон. Она не могла спать и вышла в сад. Там, в саду, и произошел разговор Зиночки с отцом, который, мне кажется, необходимо привести здесь. Боясь довериться своей памяти, я пригласил Зинаиду Дмитриевну, попросил рассказать об этом еще раз и записал наш разговор на магнитофон.
Устная речь имеет законы, в корне отличные от законов речи письменной, но я постараюсь привести рассказ З. Д. Кастельской точно.
— …Я стояла в саду Может быть, плакала, может быть, что… Настроение убийственное и печальное Ужасное! Подошел твой отец. Он тоже почему-то не спал. «Почему у, вас такое настроение? Вы чем-нибудь расстроены, огорчены?» Я ему говорю, знаете, я видела ужасно неприятный сон, вы знаете, такой ужасный, печальный — и просто из него выхода нет. Он заинтересовался. «Какой?» — он говорит. Я говорю, знаете, вот сначала небо было, большое, высокое небо, и вдруг начали падать звезды. Падают, падают — так много звезд. Потом я смотрю, подбежала посмотреть эти звезды, гляжу — лежат вроде мертвые овцы, вообще стадо — кудрявое, мертвое. Потом я подошла, стала ближе всматриваться: это не стадо, это люди, это казахи! Лежат мертвые, ужасные, покрыты какими-то лоскутами и совершенно скелеты, вот подобные тому человеку, которого я видела в Ташкенте, на Свердловской улице, когда был один скелет. У него была громадная борода, и он умирал…
Отец так мрачно посмотрел и сказал вдруг мне: «Зинушка, вы такая хорошая, вы даже не знаете, что все это значит!»
Зинаида Дмитриевна взволнована, и слова отца передает точно так же, как и в прошлый раз, подчеркивая: «что все это значит».
— Это тридцать третий? — спрашиваю я.
— Это я из аспирантуры приезжала на практику Тридцать первый исключен.
— А тридцать второй?
— В тридцать втором тоже было. Это с тридцатого началось, даже с двадцать девятого, но не там. Все-таки тридцать третий. Потому что о казахах разговоров много было. И то, что всюду ведь на станциях они были. Всюду по дороге из Москвы в Ташкент, это было страшное дело, эти несчастные, оборванные дети умоляли и плакали, просили… И вот кажется, тут-то вот был разговор об ужасах в Казахстане Может быть, это была поездка Николая Ивановича, потому что он приехал совершенно убитый… Он роздал все, что у него было, все деньги, говорил: «Мы голодные ехали. Невозможно было смотреть…» Видно, речь