Дело моего отца — страница 34 из 65

на процессе шла не об отцовской поездке, а о поездке Николая Ивановича. Потому что все дороги, все станции были заполнены умирающими, когда проезжаешь Оренбург. Все кругом были несчастные ребятки, валялись на станции и вообще всюду.

— Это тридцать третий, — говорю я.

— Это он… Николай Иванович про поездку рассказывал Марии Федоровне Андреевой.

— Кто это?

— Ну Мария Федоровна. Жена Горького. Бывшая.

Как далеко для нас все то, что было для них совсем близким, обыденным окружением. «Ну Мария Федоровна. Жена Горького. Бывшая». Для нас далеко, для наших детей, которые, дай бог, смогут прочесть мою книгу, это и вовсе иная эпоха… Эпохи разные, а жизнь единая, связанная непрерывной цепью причин и следствий. Очень опасно, что современные люди так мало знают о неизбежности и многообразии возмездия, когда бездуховность потомков лишь первый симптом болезни, итог которой впереди.

Последние годы Зинаида Дмитриевна доживала в роскошном пансионате Академии наук. В лес и поле выходил ее балкон, два телефона стояли на тумбочке: один — городской, другой — прямой к медсестре. Я приходил к ней и видел, как слабеет память. Но ни она, ни я не забывали, в каком году и где, в 1930, или в 1932, или в 1933, был тот голод, те тысячи смертей, те детские трупы с птичьими лапками вместо ног, которые видели люди моего поколения накануне XVII съезда. Было это и в Казахстане, и в Узбекистане, и на Украине, и на Кубани.

Зинаида Дмитриевна — специалист по истории Средней Азии начала нашего века. Как всякий настоящий специалист, она досконально знает только «свой период». В 1937 году она была арестована и пробыла в нетях восемнадцать лет. Потом она переквалифицировалась, как редактор выпускала книги по истории средних веков и знала этот период. А то, что было в тридцатых годах?

Это живо. Это не умерло. Никуда от этого не денешься. Люди помнят и голод, и тысячи трупов на дорогах, на улицах городов, мертвые села и деревни. Люди знают, что Сталин отказался купить хлеб за границей. Это история! Она запечатлена в документах. Даже в собрании сочинений Сталина есть свидетельство того, как и почему он отказался покупать хлеб за границей в те самые годы.

На пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б) в апреле 1929 года Сталин выступил с критикой «правого уклона в ВКП(б)», с опровержением обвинений, выдвинутых против него Бухариным Рыковым и Томским 9 февраля 1929 года.

Обвинений против Сталина было три: а) в политике военно-феодальной эксплуатации крестьянства, б) в политике насаждения бюрократизма; в) в политике разложения Коминтерна.

Каждого, кто хотел бы узнать об этом подробнее, я отсылаю к двенадцатому тому сочинений И. Сталина, но кое-что начиная со страницы 92, следует привести здесь.

«Наконец, несколько слов об импорте хлеба и валютных резервах. Я уже говорил, что Рыков и его ближайшие друзья несколько раз ставили вопрос об импорте хлеба из-за границы. Рыков говорил сначала о необходимости ввоза миллионов 80—100 пудов хлеба. Это составит около 200 млн. руб. валюты. Потом он поставил вопрос о ввозе 50 млн. пудов, т. е. на 100 млн. руб. валюты. Мы это дело отвергли, решив что лучше нажимать на кулака и выжать у него хлебные излишки, которых у него немало, чем тратить валюту, отложенную для того, чтобы ввозить оборудование для нашей промышленности». И еще: «…На этом основании мы решили отказаться от предложения разных там благотворителей, вроде Нансена, о ввозе хлеба в СССР в кредит на 1 миллион долларов. На этом же основании дали мы отрицательный ответ всем этим разведчикам капиталистического мира в Париже, в Америке, в Чехословакии, предлагавшим нам небольшое количество хлеба в кредит».

Это говорил сам Сталин, и включено это в том, вышедший за четыре года до его смерти, в 1949 году Кстати, в томе есть сноска, что в речи, которую я привожу, восстановлено более 30 страниц текста, в свое время не опубликованных в печати.

Почему мы молчим об этом «гордом и идейном» отказе покупать хлеб, когда миллионы людей умирали с голоду? Зря молчим, потому что каждая нынешняя операция по закупке пшеницы, кукурузы или сои за границей дает основания для иронических ухмылок наших недругов и невежественных критиканов.

Кажется, на том же пленуме, где Сталин критиковал своих критиков (к сожалению, я сейчас не имею возможности это уточнить), состоялся знаменитый диалог с моим отцом.

Икрамов говорил о том, что поскольку республики Средней Азии, и в частности Узбекистан, обязуются сеять в основном хлопок, все посевные площади идут под хлопок как сырье для промышленности, то снабжение этих районов продовольствием должно отныне планироваться иначе. Надо снабжать хлопкосеющие регионы так, как снабжаются промышленные. Сталин перебил его:

— Но мы же вам послали эшелон с хлебом.

— Я говорю сейчас о системе планирования, о том, что поскольку мы лишены возможности сеять в достаточном количестве хлеб, то…

— Но мы же вам послали эшелон с хлебом.

— Товарищ Сталин! Эшелон с хлебом до нас не дошел. Его расформировали в Самаре. Я говорю об изменении системы снабжения.

— Но мы же вам послали эшелон с хлебом, — в третий раз перебивает Икрамова Сталин.

И тут я прочитал фразу, которая поразила меня.

— Товарищ Сталин, в конце концов, вы дадите мне кончить или нет?

Думаю, что это не единственное из выступлений отца, которые погубили его.

Я опять пишу о Сталине.

Вроде был у нас всех такой молчаливый уговор не поминать это имя ни добрым словом, ни злым. Вроде был уговор.

Наши враги и те согласились. Зачем трогать Сталина, лучше все наши беды и все преступления Сталина адресовать Ленину, бить под корень.

Вроде был уговор, но нарушать его стали только в одну сторону Дорого, ох дорого будет нам стоить в этом случае применение древнего латинского изречения на новый лад: «О Сталине либо хорошо, либо — ничего».

Чтобы защитить Идею и людей, отдавших ей жизнь, есть только один способ — говорить правду.

Мой отец был настоящим честным коммунистом, я обязан рассказывать о нем честно.

Я не верю ни одному слову на процессе, но хочу верить, что мой отец не мог оставаться равнодушным к сознательному и равнодушному убийству голодом миллионов людей Я хочу верить, что он обсуждал с Бухариным то, что волновало его, и даже, возможно, собирался выступить на съезде, который впоследствии вошел в историю под названием «съезда победителей».

Правда, к 1934 году положение с хлебом в стране стало улучшаться и необходимость решительных мер вроде бы отпала. Но сталинские методы построения всеобщего благоденствия должны были глубоко затронуть каждого честного коммуниста.

Среди людей, знавших моего отца, принято считать, что он любил Сталина, верил ему. Хочется думать, что постепенно отец прозревал. Об этом я еще попытаюсь рассказать. Жаль только, что не прозрел к началу тридцатых годов.

А вот и мое собственное достаточно четкое свидетельство умонастроения отца.

Зима. Выходной день. Мы всей семьей — отец, мать, младший брат отца дядя Юсуп, два моих брата, родной и двоюродный, завтракаем. Солнце светит, белая скатерть, а не клеенка, перед каждым яйцо всмятку, масло в масленке посреди стола.

Все вместе за столом, скатерть, солнце.

Окна и дверь на террасу закрыты, и приятно, что в доме тепло.

Мы редко собирались за столом все вместе, особенно по утрам. Мы завтракаем, а в столовую входит военный в длинной кавалерийской шинели, козыряет, потом вручает отцу пакет с тяжелыми сургучными печатями.

Да, это зима, потому что фельдъегерь в шинели. И это не тридцать третий год, потому что тогда не было яиц, масло не стояло в масленке посреди стола. А я не путаю, не объединяю два разных воспоминания, как бывает иногда.

Отец читает бумагу, мать подслеповато сбоку заглядывает в нее. Отец отклоняется.

— Потом, — говорит он, встает из-за стола и начинает ходить по столовой взад и вперед.

Он хмур и явно взволнован, мы стараемся не смотреть на него.

— Насчет Кирова, — после долгого молчания говорит он матери. — Не понимаю, кому это было надо? Кому это надо?

Как это — «кому надо», думаю я, и удивление мое помню до сих пор. «Как это — кому надо?» Я-то знаю, я-то понимаю, что Кирова убили враги народа. Это уже всем известно, всей улице, всему детскому саду и дворнику Спиридону, милиционерам Скибе и Костюхину, а отец все ходит и ходит по столовой.

Как странно: я понимаю, кому это было надо, а мой папа не понимает.

Как странно, думал я тогда, как странно, думаю я теперь. Ведь самое главное было выражено ясно: отец не верил официальной версии.

Не знаю, сказал ли он своей жене больше, чем вырвалось у него при всех? Если сказал — то какими словами? Очень я сомневаюсь, что инерция мысли, инерция идей и сознания была главным фактором, мешающим отцу стать поперек пути той страшной колеснице, в которой он был одновременно и лошадью и седоком. Слова могли звучать разные, но они лишь маскировали, глушили, анестезировали суть.

Об этом понимании сути происшедшего свидетельствуют, в частности, два устных рассказа Н. И. Бухарина, относящиеся к тридцать третьему году.

Поезд Ташкент — Москва, два интеллигента в международном вагоне, долгие путевые разговоры вообще, рассказы о себе и среди них такие[7].

«В ночь разгона Учредительного собрания Владимир Ильич позвал меня к себе. У меня в кармане пальто была бутылка хорошего вина, и мы (следовало перечисление) долго сидели за столом. Под утро Ильич попросил повторить какую-то часть рассказа о том, как происходил разгон Учредилки, и вдруг рассмеялся. Смеялся он долго, повторял про себя слова рассказчика и все смеялся, смеялся. Весело, заразительно, до слез. Хохотал.

Мы не сразу поняли, что это истерика. В ту ночь мы боялись, что мы его потеряем».

Кстати, о похожей нервной реакции глухо упоминает Н. К. Крупская, когда рассказывает о том, как вместе с Владимиром Ильичем они посетили бывший особняк Морозова в Трехсвятительском переулке вечером 7 июля 1918 года после разгрома находившегося там штаба левых эсеров.