Икрам-домла слышал радостные возгласы и суету во дворе, потом, в доме, долетел до него горьковатый запах дыма, потянуло вкусным, машхурдой — супом из мелкого-мелкого черного гороха. Маш — называется этот горох — самый дешевый тогда продукт, пища бедняков. Домочадцы говорили тихо, почти шепотом, лишь голос Акмаля выделялся звонкостью. Это мешало войти в то состояние, которого требовало общение с богом. Губы сами произносили длинные и великолепные в своей устойчивости стихи, худое тело легко гнулось в поклонах. Губы и тело обращались к Аллаху, но внутри бились мирские чувства и соображения. Вернулся сын. Самый любимый, самый сложный, самый упрямый. До сих пор не удалось сделать его своим подобием. Тревожные мысли мешали молиться о главном, о здоровье своей жены Таджинисо, о здоровье, которое прежде никогда его не занимало, о котором и не заботился. Брат Алимхан заходил, предлагал пригласить русского доктора. У Алимхана много знакомых русских, он на них надеется. И Абдувахид вчера поддержал Алимхана. Пусть, мол, придет русский доктор, нигде не сказано, что ислам запрещает получать помощь от неверных. Икрам-домла не возразил им, промолчал.
За все утро Икрам-домла улыбнулся один раз. Это была не улыбка, а ее слабый луч, пробившийся откуда-то изнутри. Он отличил смех жены, тихий, журчащий. Так она смеялась редко, так умел ее веселить только Акмаль.
Если бы кто-то посмел спросить старого вероучителя, любит ли он свою жену, он прежде всего удивился бы вопросу. Разве об этом спрашивают? Она была матерью всех пяти его сыновей, а всего рожала девять раз. Таджинисо была второй его женой. Первая, Розия, родила двух дочек и перед смертью своей сказала: женитесь на Таджинисо. Ничего, что она прихрамывает, зато добрая, умная, образованная.
Женских голосов в доме прибавилось, это пришли замужние дочери Русора и Садыка. Невольно прислушиваясь к происходящему в доме, мулла вовсе отвлекся от молитвы. На ташкори[2], наверное, уже собрались ученики, пора идти. Тяжкий труд быть учителем, тяжкий и неблагодарный. До прошлого года в доме работали две школы, мальчиков учил он сам, девочек — Таджинисо.
Он опять услышал, как жена смеется, и подумал, что Аллах милостив и, если будет его воля, все станет по-прежнему. Жена и раньше болела, но выздоравливала. И сам он второй год болеет, однако не только к русским врачам, но и к табибам не обращается.
Икрам-домла давно стал замечать, как сужается круг его знакомых и как сужается в разговорах с оставшимися круг обсуждаемых проблем. В тяжелые времена все солидные люди становятся более замкнутыми, объяснял он себе, не допуская мысли, что есть и другие причины. Люди менялись к худшему, а он предъявлял к ним прежние требования, становился нетерпим, раздражителен, иногда просто груб.
Издавна велось, что любая услуга, любое заступничество, любые хлопоты связаны с благодарностью, с подарками А теперь? Конечно, если неграмотный степняк за составление прошения отдавал одного барана из ста, то большой беды не случалось. Баранов много, бумаги писались редко. Теперь прошений надо писать много, а мясо — двенадцать рублей пуд, яблоки и те шесть рублей.
Он бережно взял из ниши чалму, аккуратно водрузил на голову и вышел.
Матери дорого стоили ее радость, ее желание выбежать навстречу, обнять. Теперь она лежала в своей опрятной комнатке возле сандала. Болезненная желтизна лица усилилась, дышала часто, улыбка из радостной превратилась в виноватую.
— Отец будет рад вам, сын мой, может быть, виду не покажет, но очень будет рад, — в который раз повторила она и впервые к этой фразе присовокупила следующую: — Он женить вас хочет. Трудно в доме одной невестке, я ведь не помогаю ей. Вы ему не возражайте. Он любит вас, не зря ведь Акмалем назвал. Нет у нас в роду ни одного Акмаля, вы первый.
— Это вы предложили, мама.
Она протянула ему левую руку, совсем сухую, старческую, с пергаментной кожей, кажется, совсем без мышц.
— Согрейте мне руку, холодно.
Ему показалось, что рука не имеет температуры, такая она была легкая, бесплотная. Он стал гладить ее от кончиков пальцев к кисти и дальше к локтю, упруго передвигая ладонь, чуть похлопывая.
— И эту, — она протянула правую.
Мать благодарно смотрела на него, а он старался не видеть ее чудовищно исхудавшего тела под выцветшим стеганым одеялом, таким старым, что шелк на нем весь посекся. Худое, почти отсутствующее тело и странно выпирающий под одеялом живот.
Руки матери… Они так устали, они так устали. Они всех детей держали, тесто месили, лепешки пекли, лук и морковку резали… Они так устали…
Он не стал возвращаться к разговору о происхождении своего имени. Акмаль — это превосходная степень арабского слова «совершенный», самый совершенный, наисовершеннейший. Он не придавал никакого значения смыслу имен. Как часто они вовсе не совпадали с качествами тех, кому принадлежали… Названный благородным оказывался лживым и жестоким, а тот, кто по имени должен бы стать батыром, вырастал жалким и слабым.
— Спасибо, сынок. — И, будто прочитав его мысли, добавила: — Мы не зря назвали вас Акмалем.
Она не ждала ответа, повернулась на бок, закрыла глаза. Он сидел молча, думал, что она заснула, думал, почему она не вспомнила теперь о том, как много она сделала, обучая девочек чтению и письму, почему не погордилась, что в своем роду она — представительница многих поколений учительниц.
— Позовите Садыку! — не открывая глаз, сказала мать. — Пусть она мои ноги погладит, как вы руки гладили. Объясните ей.
Он вышел к сестрам, объяснил просьбу матери, посоветовал:
— Идите обе. Быстрей разогреете.
— И правда, — сказала Садыка, а Русора возразила:
— Иди ты, сестренка. Для меня она еще что-нибудь придумает. Это она так прощается.
— Русора на двенадцать лет старше Акмаля, они очень похожи. Она тоже учительница, как мать, к ней и перешли девочки.
— Она очень ждала тебя, братишка, говорила: вот дождусь, чтобы все были дома, и умру.
— Кто может назначить себе смертный час?
— Торопить смерть — грех, а заставить себя прожить несколько дней сверх положенного — подвиг.
— Она еще меня женить собирается. — Он возражал, потому что успокаивал себя, потому что нельзя было представить именно ее смерть вот так, когда он только что вернулся.
— Когда она умрет, отец тебя женит на Ханифе. Это решено. Иброхимбай приезжал летом, весь спор с нашим отцом был в одном: ты ли поедешь к жене в Пскент и будешь наследником или она к нам в дом войдет второй невесткой? — Русора кивнула на голову сахара, стоявшую нетронутой в нише, перевела глаза на отрез ситца, лежавший на крышке окованного медью сундука. — По нынешним временам такие подарки зря не делают. Твои братья за последний год пять раз чай с сахаром пили.
— Я не женюсь.
— Не нравится?
— Не женюсь. Она не для меня.
— Кто это заранее знает. Она красивая?
— Не знаю.
— Видел без паранджи?
— Видел, но не смотрел. Не пора.
— Кто это знает, кроме родителей. Другие бы мечтали о такой красивой и такой богатой.
Из комнаты матери вышла Садыка, лицо в слезах, губы дрожат.
— Мне идти? — спросила Русора.
— Нет. Она маленьких зовет. Она сказала, пусть маленькие сначала, пока есть силы говорить. Русора, говорит, все и без слов поймет.
Три младших брата вошли вместе, а выходили по одному. Первым — пятилетний Юсуп. В руках у него был леденец. Откуда только мать нашла конфетку. Давно, видно, прятала. Юсуп держал конфету перед собой, смотрел неотрывно, но разворачивать бумажку не спешил.
— Что она сказала, Юсупджан?
— Она сказала: ты мое зернышко. — Юсуп положил конфету на палас, внимательно поглядел на старшего брата, спросил строго: — Когда она умрет, можно мне будет носилки нести?
— Нет, дорогой братик. Тебе нельзя, ты еще не мужчина. Ты пока зернышко.
Юсуп беззвучно заплакал, потом взял конфету с пола и, не оборачиваясь, скрылся за дверью.
Потом вышли Нугман и Усман.
— Мама скоро умрет? — спросил Нугман. — Скажите, Акмаль-ака, она скоро умрет?
— Почему ты меня спрашиваешь?
— Она про вас сказала, что вы все знаете, чтоб мы вас слушались.
Робкие ребята, одному пятнадцать, другой на два года младше, а робкие, нерешительные, можно даже сказать — забитые. Им в семье пришлось тяжелее всех. Всегда рядом с суровым отцом, всегда на виду, болезненные, теперь часто очень голодные, раздражавшие отца своей покорностью больше, чем Карим и Акмаль своим упрямством.
— Велела кенойе позвать, — сказал Усман.
Трудно приходилось единственной невестке в доме, где так много мужчин, где свекор раздражителен, а муж требователен и скуп на ласку. Трудно всех накормить, всех обстирать, в чистоте держать огромный дом, доить корову, ухаживать за овцами. Худенькая, слабая, бледная. Не на женщину замужнюю похожа, а на девочку, второй год живет с мужем, а не беременеет. В дверь невестка входит как-то робко, чуть приоткрыв, бочком, чтобы никого не беспокоить, не привлекать к себе внимания.
Икрам-домла мог бы распустить учеников по домам. Время. Ребятишки ерзали и переглядывались, перешептывались, плохо слушали учителя.
Учитель не спешил, встреча с сыном тревожила его, может быть, пугала. Надо было и жену навестить, пора. Он ушел от нее на рассвете, долго глядел на спящую, невольно представлял ее в саване. Наверное, и тогда у нее будет такое же спокойное мудрое лицо. Ей было четырнадцать, когда она стала ему женой.
Икрам-домла на полуслове оборвал урок, когда понял, что губы и язык говорят сами по себе, вдалеке от мыслей.
…Акмаль встал навстречу отцу, покорно склонил голову, прежде чем шагнуть, чуть помедлил. Отец похлопал по плечу, как положено, отстранил, разглядел устало лицо. Оба говорили осторожно, боясь сойти с веками натоптанной тропы расспросов и ответов, угадывали, что скрывается за словами.
— Что собираешься делать? — наконец спросил отец.