«Дело» Нарбута-Колченогого — страница 12 из 32

И вот он промедлил тот момент, когда можно было спокойно уйти вместе с красными частями из Киева[4], но и оставаться в городе с беляками у него особенного желания тоже не было. Лучшим вариантом ему показалось прорваться туда, где не было ни красных, ни белых, ни зелёных, ни черносотенцев, вообще никого, как это было в то время, по слухам, в Тифлисе, а «там – успокоиться, придти хоть немного в себя».

Оставив Киев, он направился в сторону Кавказа, но 8 октября, оказавшись в занятом деникинскими войсками Ростове-на-Дону, Владимир был там арестован контрразведкой Добровольческой армии как «большевицкий редактор, поэт и журналист» да ещё и член Воронежского «Губисполкома». Так что случилось не планированное, но вполне предвиденное событие – «арест на вокзале. Сперва страх – граничащий с ужасом, затем чувство медленно остывающего успокоения и, наконец, почти как чудо, ощущение какого-то удовлетворения…»

Описывая жизнь Владимира Нарбута, Роман Кожухаров в восьмом номере журнала «Южное сияние» за 2014 год пишет, что его «приговаривают к расстрелу, и только внезапный налёт красной конницы возвращает ему свободу». Но о каком внезапном спасении может идти речь, если Владимир был арестован 8 октября 1919 года, а конница Будённого освободила Ростов – только 8 января 1920-го?.. Ему тут пришлось томиться ровно три месяца, ожидая своей участи и в очередной раз пересказывая следователю свою нелёгкую грустную историю.

Первый допрос Нарбута в белогвардейской контрразведке начался уже 9 октября 1919 года, и в этот же день он начал писать свои «признания», в которых сообщил, что «до конца февраля 1918 года я проживал в Глухове, где последние месяцы лежал в земской больнице, так как 2 января 1918 года во время большевистского переворота при нападении большевиков на свой дом в Хохловке Глуховского уезда был ранен четырьмя ружейными пулями и потерял левую руку. В конце февраля или в начале марта я с женой и ребёнком убежал в Воронеж, откуда родом была моя жена и где проживали её родственники и знакомые. Убежал я потому, что боялся местных большевиков, которые не раз приходили к больнице и узнавали, жив ли я…»

Владимир несколько раз подчёркивал момент налёта на его дом большевистского отряда, напоминая, что «во время нападения на мою усадьбу был убит мой любимый брат Серёжа, офицер, только что вернувшийся с фронта. Кроме того, я потерял из виду всех своих близких».

Излагаемая Владимиром история его жизни в Глухове трагически развивалась, и на определённом этапе всё увенчалось неожиданными и пугающими словами: «…Я всей душой, всем своим существованием ненавидел большевиков, оторвавших у меня всё, лишивших меня всего, всего дорогого, не говоря о калечестве…»

Далее Нарбут описывал перед контрразведчиком свой воронежский период жизни, о котором он говорил, отталкиваясь от всё того же погрома его глуховской усадьбы: «…Кроме того, к отъезду меня побудило и то обстоятельство, что незадолго перед тем в Глухове произошёл большой погром жителей приехавшим большевистским отрядом. Во время погрома я и моя семья пострадали вторично, потеряв остатки имущества. В городе ожидали, кроме того, ещё и разных зверств. Прибыв в Воронеж в марте, я сперва нигде не служил и жил с семьёй на те небольшие средства, которые остались у меня (в виде жалованья, выданного мне в Глухове за службу в земстве). Когда средства иссякли, я вынужден был поступить на службу к большевикам…»

Исследователи биографии Нарбута Оксана Киянская и Давид Фельдман в объёмной и тщательно выполненной работе «Советская карьера акмеиста: материалы к биографии Владимира Нарбута», опирающейся на его персональное дело, хранящееся ныне в Москве в фондах РГАСПИ (Ф. 589. Оп. 2. Д. 4907.), писали, что, несмотря на своё утверждение того, что поступить на работу к большевикам он вынужден был только тогда, когда у него иссякли все средства, «в действительности служить начал сразу, для чего и был «эвакуирован» из Глухова. Однако сообщить такое на допросе было бы нецелесообразно. Утверждал, что и коммунистом не по своей воле стал: воронежские начальники уговаривали, вот и согласился, после ранений «находился в полуненормальном потрясённом состоянии».

По его словам, коммунистом он лишь числился. Настаивал: «Сам я никогда ни в комитетах, ни на митингах не был и через 3-4 месяца был исключён из партии за невзнос следуемых денег. Так дело обстояло до тех пор, пока в августе-сентября 1918 года я не узнал вдруг, что почти все мои близкие живут в Киеве и отец занимает должность помощника уездного начальника. С тех пор я стал рваться домой, но попав однажды в большевистскую паутину, трудно из неё выбраться…»

Своих же товарищей по партии Нарбут характеризовал с необычайной, предельно взвинченной эмоциональностью, так, что даже не верится, что это писал не кто-то другой, а он собственноручно:

«Ненависть к ним возросла у меня ещё больше, и я с лихорадочным вниманием прислушивался ко всему тому, что говорилось о походе против большевиков. Я уже знал, уже точил нож мести против тех убийц (я поклялся перед трупом брата убить их, я их знаю!), которые напали тогда ночью… но судьба опять толкнула меня в лапы поработителей…»

Далее, как пишут уже встречавшиеся выше Киянская и Фельдман, он сообщал, что добрался сначала до Харькова, а уже оттуда – до Киева, где нашёл своих родственников буквально изголодавшимися, почему и вынужден был ради заработков вернуться к своей журналистской работе, тем более, что отца ему пришлось ещё и прятать от чекистов. А в конце этого пассажа было написано: «Но к партии решительно, категорически никакого отношения уже не имел».

Читать это «признание» Нарбута, прекрасного честного поэта, невозможно без содроганий и ледяного внутреннего холода, продирающего душу при знакомстве с написанными им словами. Успокоить себя можно только напоминанием о том, что Владимир Иванович – поэт, в полной мере владеющий литературными формами монолога, и данный документ он писал, относясь к нему, как исключительно к художественному произведению, преследующее цель произвести максимально снисходительное впечатление. А иначе как можно воспринимать исходящие из уст русского поэта и коммуниста строки: «Теперь (хотя, может статься, это и не интересно) скажу о своём отношении к тем, кто освобождает Россию. Я (это не красивая фраза) приветствую их, стойких и мужественных! Я завидую их смелости и отваге, которых у меня нет! Я шлю (если они позволят мне сказать это) свой земной поклон…»

И с каждой новой строкой, с каждым новым написанным словом эмоции Нарбута разгораются всё сильнее и ярче, и он уже чуть ли не захлёбывается написанным им в высшем возбуждении монологом:

«Я приветствую вас, освободители от большевистского ига!! Идите, идите к Москве, идите, пусть и моё мерзкое, прогнившее сердце будет с вами… только не отталкивайте меня зря!.. О, как я буду рад, если мне будет дано право участвовать в дела обновления России. А может, возможно и моё возрождение? Не знаю, но всё то, что я написал, правда – от первой до последней строки. Это – моя исповедь…»

С одной стороны, невозможно не чувствовать того, что мы читаем не столько политическую речь и откровенное признание, сколько острую публицистическую поэму, написанную от лица потерявшегося среди гражданских тупиков и зигзагов человека. А с другой стороны – всё это настолько искренне, настолько глубоко выдохнуто, что не поверить его словам не получается:

«Я задыхаюсь, не могу больше выдержать – я борюсь (какая злая борьба!) с трусостью, я не могу её победить, я хочу идти сам с повинной к новой, своей власти-освободительнице и… не могу».

Для написания подобного признания нужно было иметь очень веские причины для того, чтобы возненавидеть власть большевиков и возлюбить власть господ, помещиков и генералов, и такие основания у Нарбута действительно были, по крайней мере – теоретически, поскольку он относился к старинному княжескому роду, владевшему имениями, садами и полями. Но брошенный за окно Ростова взгляд не может не задуть эту тлеющую в сердце тягу к возрождению власти элиты, поскольку, как писал беспристрастный исследователь истории Александр Локерман, после освобождения города от Красной армии в 1918-1919 годах «на улицах города появилась масса белогвардейцев в вызывающе яркой, опереточной форме, принявшихся с невиданной яростью зверски расправляться с заподозренными в большевизме. Кроме белогвардейцев в расправах участвовали и казачьи отряды, сформированные из людей, лично пострадавших от рук большевиков… И теперь они свирепствовали не с меньшей дикостью, чем большевики. Людей схватывали и расстреливали, некоторых предварительно жестоко пороли. Каждый день за городом, преимущественно в районе Балабановских рощ, находили трупы расстрелянных. Как и в дни большевизма, среди расстрелянных было много случайных, ни в чём не повинных лиц. Захваченных рабочих огульно зачисляли в красногвардейцы, выстраивали в ряд и скашивали пулемётным огнём», – свидетельствовал он в своих записях. Очевидец со стороны большевиков комиссар народного образования Донецко-Криворожской советской республики Михаил Петрович Жаков тоже подтверждает эти жестокие факты: «В Балабановской роще оказалось ещё 52 расстрелянных белыми».

Во время нахождения белой армии в Ростове-на-Дону епископ Арсений (Смоленец) просил убрать с центральных улиц города трупы повешенных на столбах большевиков, мотивируя это скорым празднованием Рождества Христова. Для этого он лично звонил коменданту города по телефону. По некоторым данным в качестве виселиц использовались столбы на Большой Садовой, густо увешанные рабочими».

Если учесть, что на фоне проводимого белогвардейцами в городе массового террора Владимир Нарбут был приговорён ими тогда к расстрелу, то нет ничего странного в том, что для своего спасения он вынужден был написать множество максимально искренних признаний (по крайней мере – похожих на искренние) в своей ненависти к большевикам и объяснить своё сотрудничество с советской властью только полным безденежьем, страхом и отчаянием, а главное – подписать отказ от большевистской деятельности…