«Печень ни к чему – хоть выбрось», – сказал он, когда всё закончилось.
Под Киевом в это время шли бои: армия УНР наступала на большевиков…
Через 10 лет ученик художественной академии Роберт Лисовский так опишет в «Воспоминаниях» свой последний разговор с Георгием Нарбутом: «Доносилась сильная орудийная стрельба, наступали наши, а мы здесь сидели втроём с его закадычным приятелем Модзалевским. Нарбут будто ожил и с полной радостной надеждой прислушивался к выстрелам и говорил, что никак не может дождаться наших».
7 мая украинские войска войдут в Киев. А 23 мая 34-летнего художника Георгия Нарбута не стало.
«Чудесный весенний день, солнце заливает улицы, зелёные сады и широкие площади приветливого Киева, – описывает его похороны Фёдор Эрнст. – Отправился траурный ход. Хотели добыть серых волов, чтобы везли по старому украинскому обычаю его гроб – но не нашли. Пришлось нанять ломового извозчика, укрыли телегу старыми украинскими коврами, покрыли гроб красной китайкой. Впереди шёл военный оркестр, студентки академии в светлых нарядах несли цветы. Вся художественная семья Киева – за гробом. На зелёной Байковой горе лежит его тело. Похоронен Нарбут в своём кафтане».
Он был настоящим украинским националистом…
…А у Владимира Нарбута в этом году вышла из типографии новая поэтическая книга «Плоть. Быто-эпос», составленная из стихов 1913-1914 годов. Быт в этой книге полней, многообразней и даже порой и страшнее, чем в «Аллилуйе». Но зато и воздуха, и света здесь больше. «Горшечник» уже не так одинок в этой книге. И, может быть, ключевым следует считать в «Плоти» стихотворение «Столяр», где простое людское ремесло возвышается до духовного подвига:
Визжит пила уверенно и резко,
рубанок выпирает завитки,
и неглубоким желобком стамеска
черпает ствол и хрупкие суки.
Кряжистый, низкий, лысый, как апостол,
нагнулся над работою столяр:
из клёна и сосны почти что создал
для старого Евангелья футляр.
Размашистою кистью из кастрюли
рука медовый переносит клей, –
и половинки переплёт сомкнули
с колосьями не из родных полей.
Теперь бы только прикрепить застёжки,
подёрнуть лаком бы, да жалко, – нет…
В засиженные мухами окошки
проходит пыльными столбами свет,
осенний день чрез голубое сито
просеивает лёгкую муку.
И ею стол и лысина покрыты,
и на столе она, и на суку.
О, светлая, рассыпчатая манна!
Не ты ль приветствуешь господень труд,
не от тебя ли тут благоуханно,
и мнится: злаки щедрые растут?
Смотри, осенний день, и на колосья,
что вырастить, трудясь, рука могла.
Смотри и молви:
– Их пучок разросся
цветеньем Ааронова жезла!
«Его поэзия, – отмечает Катаев, – в основном была грубо материальной, вещественной, нарочито корявой, немузыкальной, временами даже косноязычной… Но зато его картины были написаны не чахлой акварелью, а густым рембрандтовским маслом. Колченогий брал самый грубый, антипоэтический материал, причём вовсе не старался его опоэтизировать. Наоборот. Он его ещё более огрублял…»
В своём «Алмазном венце» Валентин Катаев связывает с «демонизмом» Нарбута его внешнюю привлекательность и эротическую притягательность, говоря, что он был «чем-то напоминающий не то смертельно раненного гладиатора, не то падшего ангела с прекрасным демоническим лицом», который «появлялся в машинном бюро Одукросты, вселяя любовный ужас в молоденьких машинисток; при внезапном появлении колченогого они густо краснели, опуская глаза на клавиатуры своих допотопных «ундервудов» с непомерно широкими каретками…
Может быть, он даже являлся им в грешных снах».
Примерно так же описывал Нарбута и Юрий Карлович Олеша, воплотивший его образ в своём герое романа «Зависть» – Андрее Бабичеве, который, подобно Владимиру Нарбуту, тоже был крупным руководителем одного из советских предприятий. «Девушек, секретарш и конторщиц его, должно быть, пронизывают любовные токи от одного его взгляда».
Интересно сопоставить вышеприведенные цитаты с высказыванием из мемуаров Семёна Липкина, построенным на пересечении литературных и нелитературных источников:
«У Нарбута была отрублена рука – говорили, что в годы гражданской войны. Одну ногу он волочил (поэтому Катаев в «Алмазном венце» назвал его Колченогим). Несмотря на эти физические недостатки, Нарбут нравился женщинам. Чувствовался в нём человек крупный, сильный, волевой. Он отбил у Олеши жену – Серафиму Густавовну (впоследствии вышедшую замуж за Виктора Шкловского), самую красивую из трёх сестёр Суок. В какой-то мере черты Нарбута придал Олеша хозяйственнику Бабичеву, одному из персонажей «Зависти».
Олеша Ю.К.
Серафима Суок
Сёстры Суок
Представляется вероятным, что мотивы инфернальности, хромоты и сексуальности совместились в мемуарном образе В. Нарбута и через посредство образа «хромого черта/беса/дьявола», известного как в славянском и западноевропейском фольклоре, так и в опирающихся на фольклор литературных произведениях.
Как уже указывалось выше, при создании образа «колченогого» видение Катаева-мемуариста в значительной мере было опосредовано поэтическими произведениями Нарбута. Его инфернальность не является в этом смысле исключением. В ряде стихотворений Нарбута мы встречаем персонаж, сочетающий в себе инфернальность и эротизм, при этом Нарбут самоотождествляется с героем этих стихотворений (вампир, оживший мертвец, оборотень). Так, например, в стихотворении «Большевик» все эти инфернально-эротические признаки соединяются воедино, создавая некий пугающе-соблазнительный образ:
Мария! Обернись: перед тобой –
Иуда, красногубый, как упырь.
К нему в плаще сбегала ты тропой,
Чуть в звёзды проносился нетопырь.
‹…›
И, опершись на посох, как привык,
Пред вами тот же, тот же, – он один! –
Иуда, красногубый большевик,
Грозовых дум девичьих господин…
На нас произвели ошеломляющее впечатление стихи, которые впервые прочитал нам колченогий своим запинающимся, совсем не поэтическим голосом из только что вышедшей книжки с программным названием «Плоть».
В этом стихотворении, называющемся «Предпасхальное», детально описывалось, как перед пасхой «в сарае, рыхлой шкурой мха покрытом», закалывают кабана и режут индюков к праздничному столу», и всё это настолько реально воспроизводится в стихотворении, что можно просто воочию увидеть и услышать исходящий от него цвет, вкус и запах окружающего быта:
В сарае, рыхлой шкурой мха покрытом,
сверля глазком калмыцким мутный хлев,
над слизким, втоптанным в навоз корытом
кабан заносит шмякающий зев.
Как тонкий чуб, что годы обтянули
и закрутили наглухо в шпагат,
стрючок хвоста юлит на карауле,
оберегая тучный круглый зад.
В коровьем вывалявшись, как в коросте,
коптятся заживо окорока.
«Ещё две пары индюков забросьте», –
на днях писала барская рука.
И, по складам прочтя, рудой рабочий,
краплённый оспой парень-дармоед,
старательней и далеко до ночи
таскает пойло – жидкий винегрет.
Сопя и хрюкая, коротким рылом
кабан копается, а индюки
в соседстве с ним, в плену своём бескрылом,
овёс в желудочные прут мешки.
Того не ведая, что скоро казни
наступит срок и – загудит огонь
и, облизнувшись, жалами задразнит
снегов великопостных, хлябких сонь;
того не ведая, они о плоти
пекутся, чтобы, жиром уснастив
тела, в слезящей студень позолоте
сиять меж тортов, вин, цукатных слив…
К чему им знать, что шеи с ожерельем,
подвешенным, как сизые бобы,
вот тут же, тут, пред западнёю-кельей,
обрубят вдруг по самые зобы,
и схваченная судорогой туша,
расплёскивая кляксы сургуча,
запрыгает, как под платком кликуша,
в неистовстве хрипя и клокоча?
И кабану, уж вялому от сала,
забронированному тяжко им,
ужель весна, хоть смутно, подсказала,
что ждёт его прохладный нож и дым?»
Молчите, твари! И меня прикончит,
по рукоять вогнав клинок, тоска,
и будет выть и рыскать сукой гончей
душа моя ребёнка-старичка.
Но, перед Вечностью свершая танец,
стопой едва касаясь колеса,
Фортуна скажет: «Вот – пасхальный агнец,
и кровь его – убойная роса».
В раздутых жилах пой о мудрых жертвах
и сердце рыхлое, как мох, изрой,
чтоб, смертью смерть поправ,
восстать из мертвых,
утробою отравленная кровь!
Серафима Суок (бывшая жена Вл. Нарбута)
После «Аллилуйи» читатель опять обрёл Нарбута-акмеиста 1910-х годов, и в новых его стихах проступило своеобразие нарбутовского почерка – «крутой замес» поэтической живописи его слов.
На время всё вокруг опять вошло «в норму». Этой «нормы» не нарушил даже мимолётный приезд из центра Владимира Ивановича Нарбута. Явился он в редакцию – высокий, длинновязый, однорукий и смешливо-добродушный, свалил в углу свой одинокий чемодан и сказал:
– А я до вас редактором… Только, знаете, я не хочу, чтобы сверху командовать. Это не годится… Редакция сама пусть скажет – как это, или оставляет, или нет. Верно же-ж? а? Чи що?..
В.И. Нарбут
Владимир Нарбут и Серафима Суок
Уж больно хороший был парень, избрали его единогласно. Только и это не помогло. Затосковал он. Талантливый был, блестящий поэт, но передовицы его изводили.
Он писал, черкал, чесал зачем-то ногу, опять писал, опять черкал, комкал и швырял бумагу, а на третий или четвертый день взял чемодан и сообщил:
– Не… скучно у вас, ребята… И какой же я для вас, скажите на милость, редактор?.. Такие ребята… сами справитесь… Верно же-ж? А?..
И подался в Одессу».