Таким образом, ходатайство самого Нарбута, поначалу частично удовлетворённое, впоследствии обернулось тем, что 21 сентября 1928 года его исключили из рядов ВКП(б) и с клеймом предателя прикрепили к Нарбуту ярлык «порнографического» поэта. С этого времени его стихи воспринимаются исключительно сквозь призму «перегруженности физиологизмом», «болезненно-сексуальной окрашенности», «грубого натурализма», «откровенности, доходящей до цинизма», и тому подобного.
Дочь Александра Константиновича Воронского, бывшая колымская заключённая Галина Александровна Воронская, осенью 1991 года рассказывала исследователю лагерей Колымы Александру Михайловичу Бирюкову о том, что её отец никогда не верил в «революционность» Нарбута, печатавшего, по словам Аександра Константиновича, ещё в суворинском «Новом времени» монархические стихи, и представил документы, свидетельствовавшие о его неискренности. Вопрос якобы рассматривался на Политбюро. Сталин, кстати весьма неплохо знавший Воронского, выступил в защиту Нарбута. Потом против него появились и другие компрометирующие документы…
Примерно то же писал в своём автобиографическом очерке «В Овражьем переулке и на Тверском бульваре» поэт Семён Израилевич Липкин: «Когда Нарбут приехал в Германию (догитлеровскую) с целью закупки типографских станков, в эмигрантской газете была напечатана неприятная статейка. В ней утверждалось, что Нарбут, арестованный контрразведкой, выдал ей имена большевиков-подпольщиков, и что руку он потерял, не сражаясь с белыми, так как это легенда, а защищая своё имение от озверевших крестьян.
Видимо, Нарбут либо пренебрёг этой статейкой как вздорной или же она ему не попалась на глаза. А когда он вернулся в Москву, его тут же вызвали в ЦКК и исключили из партии. Как сообщала одна столичная газета, поскольку он не причинил вреда подпольщикам – их не успели расстрелять, потому что в город неожиданно для добровольческого командования победоносно вступила Красная Армия, – против исключённого из партии Нарбута решено было не возбуждать уголовного дела.
Я предполагаю, что завистники – партийные друзья Нарбута – выдумали эту грязную историю и подкинули её русской зарубежной газете, чтобы избавиться от него как от видного функционера. Во всяком случае, навет как бы предвещал арест Нарбута в 1937 году…»
Идейные споры о новом понимании искусства и возникающие в результате этого писательские конфронтации втягивают Нарбута в круг окололитературных баталий и интриг. Поглощённый партийной и литературно-организаторской деятельностью, он поневоле попадает в течение сложного и неоднозначного социально-политического процесса, что приводит его к падению с высоты административной системы: неожиданно появляются свидетельства о том, что в деникинской контрразведке Нарбут письменно отрёкся от своей большевистской деятельности. По мнению ряда исследователей, инициатором «разоблачения» Нарбута является его идейный оппонент А.К. Воронский, но есть и другие мнения на этот счёт. Во всяком случае, Воронский был не единственным, кто приложил свою руку к его участи, о чём написала в своей «Второй книге» Надежда Яковлевна Мандельштам:
«Горестная судьба Нарбута не связана с его принадлежностью к акмеистам. Он погиб вместе с толпами партийцев ранних призывов, почему-либо отколовшихся от главного течения, а попался на глаза в доме вдовы Багрицкого, сестры его жены [Лидии]. Сёстры Суок считают, что дело было состряпано небезызвестным [Валерием Яковлевичем] Тарсисом, одним из постоянных посетителей вдовьего салона. Вот, казалось бы, осторожность: только и ходил, что к вдове любимого советского поэта, но гибель подстерегала человека повсюду. Впрочем, уцелеть в положении Нарбута было почти невозможно – разве что только в яме в лесу, но ведь и леса прочёсывались густым гребнем…
Один из самых популярных рассказов тридцатых-сороковых годов выдает общую мечту честных советских людей: на Байкале в лощинке между горами жили старик со старухой, укрытые лесом, кустарником и горными вершинами. Они жили в таком уединении, что, по одним рассказам – в течение двадцати, по другим – тридцати лет, не видели ни одного человека «с большой земли». Экспедиция, которая случайно набрела на их избу, удивилась их блаженному неведенью и впервые сообщила им про войны и революцию.
Я не верю в существование идиллической пары. Либо старики притворялись, либо их выдумали мечтатели, тосковавшие по уединённой жизни и тишине. Ведь врач Пастернака тоже мечтал жить плодами своих рук на отшибе и в тишине. Такое случается только в сказках и в воображении советских людей. Я тоже мечтала о таком, но всюду и везде хуторян находил фининспектор, раскулачиватель, организатор, разоблачитель и, наконец, уполномоченные великих органов порядка, которые сумели бы приобщить любого отшельника и столпника к нормальной деятельности на воле или за колючей проволокой… Нигде бы Нарбуту не спрятаться, хотя иррациональная случайность иногда спасала людей вернее, чем ложбинка в горах. ‹…›
Издательскую деятельность Нарбут представлял себе на манер американских издателей детективов: массовые тиражи любой дряни в зазывающих пёстрых обложках… В нашей ханжеской действительности он не мог развернуться как делец и выжига и сам взял на себя особый искус – стал партийным аскетом. Ограничивал он себя во всём – жил в какой-то развалюхе в Марьиной роще, втискивался в переполненные трамваи, цепляясь за поручни единственной рукой – вместо второй у него был протез в перчатке, работал с утра до ночи и не пользовался никакими преимуществами, которые полагались ему по чину. (Не знаю, были ли тогда «пакеты», а если были, то от них бы он отказался.) Своё издательство «ЗиФ» («Земля и Фабрика») он взял нищим, а отдал процветающим, с большим капиталом в банке. После рабочего дня в издательстве он мчался в Цека, где занимал какую-то важную должность…»
Далее Надежда Мандельштам в той же «Второй книге» говорила: «О стихах в те годы он не помышлял и весь ушёл в партийные интриги. В противовес Воронскому, поддерживавшему «попутчиков», Нарбут выдвигал писателей, которых он сам называл «усачами». Другой характеристики для них он подобрать не мог. «Усачи», вероятно, принадлежали «Кузнице» или РАППу, но Нарбуту на это было наплевать. «Усатых» книг он не читал – этим занимались его подчинённые. Ничего, кроме партийного и коммерческого смысла книги, он знать не хотел. Единственный человек, которому он радовался, был Мандельштам, и торговался он с ним только для виду, чтобы по всем коридорам издательства гремел его голос и пугал и без того запуганных служащих, редакторов всех чинов и мастей. Они-то твёрдо знали, что «нашего хозяина» ничем не проймёшь…
И всё же они считали Мандельштама креатурой Нарбута, поскольку он не принадлежал к «усачам». После падения «хозяина» они ринулись травить Мандельштама. Нового начальника, Ионова, подвигнуть на это было легче лёгкого. Старый шлиссельбуржец (говорят, что над его кроватью висели кандалы), он отличался крутым нравом. Проще говоря, у него не все были дома: в Ленинграде, заведуя там «Госиздатом», он безумствовал, как хотел. Однажды, рассердившись на одного из служащих, он приказал продержать его часок-другой в лифте, остановленном между этажами. Кажется, он разделил общую участь и погиб, как все.
Воронский одолел Нарбута с помощью Горького. Он раздобыл документ, подписанный Нарбутом в деникинской тюрьме, кажется, в Ростове. Спасая жизнь, Нарбут отрёкся от большевизма и вспомнил про своё дворянство. Но Воронский победил бы Нарбута и без всякого документа – он действительно принадлежал к победителям, а Нарбут торчал «сбоку припёка» – таких терпели только в годы гражданской войны. Ирония судьбы в том, что всех ожидала одинаковая участь.
После падения Нарбут растерялся, потому что успел войти в роль партийного монаха, строителя советской литературы. Вскоре он пришёл в себя, переехал из развалюхи, которая пошла на слом, в чистую комнату, нашёл заработок в научном издательстве, где сидел редактором Георгий Шенгели, и зачастил в гости к нам и к Багрицкому, куда его иногда брала с собой жена.
Мне кажется, что Нарбут пошёл в акмеисты по той же причине, что потом в партию: гайдамаки любят ходить скопом, сохраняя вечную верность толпе, с которой делили судьбу. Кроме краткого периода сидения в сановниках, Нарбут всегда мечтал воскресить акмеизм – в обновленном, конечно, виде…»
Но и для Воронского вражда с Нарбутом благополучно не завершилась, о чём говорит история, произошедшая с публикацией романа Олеши. Весной 1927 года Юрий Карлович, которого Катаев вывел в своём «Алмазном моём венце» под прозвищем ключика, написал свой роман «Зависть», на первую читку которого приехал главный редактор журнала «Красная новь» Александр Воронский. Катаев об этом писал:
«В Мыльниковом переулке ключик впервые читал свою новую книгу „Зависть“. Ожидался главный редактор одного из лучших толстых журналов. Собралось несколько друзей. Ключик не скрывал своего волнения. Он ужасно боялся провала и всё время импровизировал разные варианты этого провала. Я никогда не видел его таким взволнованным. Даже вечное чувство юмора оставило его. ‹…›
Преодолев страх, он раскрыл свою рукопись и произнёс первую фразу своей повести:
«Он поёт по утрам в клозете».
Хорошенькое начало!
Против всяких ожиданий именно эта криминальная фраза привела редактора в восторг. Он даже взвизгнул от удовольствия. А всё дальнейшее пошло уже как по маслу. Почуяв успех, ключик читал с подъёмом, уверенно, в наиболее удачных местах пуская в ход свой патетический польский акцент с некоторой победоносной шепелявостью. ‹…›
Главный редактор был в таком восторге, что вцепился в рукопись и ни за что не хотел её отдать, хотя ключик и умолял оставить её хотя бы на два дня, чтобы кое где пошлифовать стиль. Редактор был неумолим и при свете утренней зари ‹…› умчался на своей машине, прижимая к груди драгоценную рукопись.
Когда же повесть появилась в печати, то ключик, как говорится, лёг спать простым смертным, а проснулся знаменитостью…»