«Дело» Нарбута-Колченогого — страница 28 из 32

то означает, как объяснили мне, что от тяжёлых физических работ я освобождён по инвалидности, а буду использован на тех или иных, отдельных работах (сторож, культработник, напр[имер], и т. п.). Поживём – увидим, как сложатся дальнейшие мои житейские обстоятельства. Здесь уже настоящая зима. Великолепен ландшафт: оснеженные горы («сопки»), на них фиолетовые голые, редкие леса. Величественно, если к этому добавить засиненное зимнее небо, горизонт, ледяной каменистый морской берег, ледяную, совершенно искажённую холодом, как бы скрежещущую, зелёную с пробелью, бурную океанскую воду… Это надо видеть, чтобы почувствовать! Я обязательно где-либо использую эту подлинную «северность», северный озноб природы для своих стихов… Вообще, маленький мой сынок, Симусенька моя, как это ни странно, – тут возникло много лирического подъёма. Вправду, родненькая! Объясняю это колоссальными душевными переживаниями, испытанными мной за эти 13 мес[яцев] заключения (сегодня, кстати, этот печальный юбилей)… Лишь бы разрешили только мне писать здесь стихи, – не писать будет, убеждён теперь, для меня мучительно. А что же, мама, может, и нужно было это потрясение, чтобы вернуть меня к стихам:

…И тебе не надоело, муза,

Лодырничать, клянчить, поводырничать,

Ждать, когда сутулый поднимусь я,

Как тому назад годов четырнадцать!..

Это – начало одного из моих тюремных стихотворений, которые, как я уже писал тебе, сложились у меня в голове… Родненький мой голубчик! На всякий случай поздравляю тебя с наступающим Новым годом и всей кровью моего сердца и мозга, всем своим существом, душой желаю тебе самого великого земного счастья! Только бы была ты здорова, спокойна, счастлива! Только бы исполнились все твои желания! Хоть бы и ты посмотрела на мир весёлыми, Синичкиными глазами! Дай тебе бог, судьба, мир, вселенная, – всё, что есть могучего и доброго в ней, – всего, всего светлого, лазурного, наилучшего! Ни о ком и ни о чём я не думаю в своём одиночестве, кроме тебя, Мусенька. Ложусь спать в бараке приблизительно в 9–10 час[ов] и знаю, что в это время в Москве только первый или 2-й час полдня. Стараюсь представить себе, что делаешь ты, где ты, какая ты, кто там с тобой. Представляю каждый раз соответствующую конкретную обстановку и пр[очее]. Просыпаюсь на нарах (сейчас живём пока в палатках, как герои произведений Джека Лондона) в 7–8 ч[асов]. утра и знаю, что в это время ты, по-видимому, уже дома, в нашей дорогой комнатке, – ложишься спать или готовишься к этому… Это так печально и так тепло, приятно, Мусенька, мечтать о тебе, о нас, о нашей прошлой и будущей жизни. И это – тот эликсир, который поддерживает меня. К этому мне нечего добавлять, деточка моя, и, думаю, просто не нужно… Всего, как я уже писал тебе, я получил от тебя – 2 письма, 2 первых посылки (как они помогли и помогают мне, Мусенька, если б ты знала: на море, на транзитке во Владивостоке, здесь!..). Всё, всё решительно прекрасно, мамочка! Всё дорого той особенной любовью, тем вниманием, какие ты, Симуся – моя маленькая, вложила здесь в каждый пакетик, в каждую вещичку! Я даже ощущаю ещё ту нежность и теплоту, – ту радость мою, – какие доехали с посылкой ко мне за 12–13 тыс. километров – из Москвы сюда. Почти убеждён, что и другие две посылки (от 22/Х и 1/ XI) так же благополучно найдут меня на Колыме. Тогда протелеграфлю… Я же послал тебе за 3 мес[яца] этапа – 6 писем и 4 телеграммы, а от тебя получил их 6, но один – последний оплаченный ответ использовать не мог по независящим обстоятельствам… Теперь о переписке сюда – отсюда зимой, до марта-апреля (т. е. до открытия навигации). Только одни, кажется, телеграммы; авиапочты, кажется, ещё нет. Но ты, мордочка, наведи, где можно, сама точные справки (телеграф, радио, авио), – можно, может быть, в ГУЛАГе… Пиши мне о своём здоровье (лёгкие, похудание – смотри, Мусенька, за зубами!), заботься, пожалуйста, ради меня о себе, а я позабочусь ради тебя – о себе… Слышишь, родненькая? Помни, это самое важное. Крепко, крепко тебя целую. Крепко обнимаю. Целуй Севочку…


4.

ДВК, Бухта Нагаево, почтовый ящик № 3 (без даты).

Родненькая моя, маленькая Симуся, здравствуй, здравствуй, дружок!

Вот я и на Колыме… Огляделся на местной транзитке и – вижу, что климат тут (по крайней мере, сейчас) не такой уж страшный: сильный, калёный ветер и холод сменился вдруг сравнительно тёплой и мягкой зимней погодой. Только солнце тут еле-еле всходит над невысокой сопкой на горизонте, описывает над горой небольшую совсем дугу и почти тотчас же (день тянется, в общем, с 1/2 10 ч[асов] утра до 3–3 1/2 ч[асов] дня), серебром расплавясь, опускается немного направо… Видел уже и собачью упряжку, лают собачки и несут (3 пары «гуськом») на нартах дрова… Вверху, в засиненном густо небе, медленно, как вечность, пролетают в горы, покрытые голым, тростниковым лиловым лесом, – в меловые горы тяжёлые вороны (по-видимому, те самые, какие затащили сюда, – я шучу, Мусенька, – мои кости)… Если романтизировать здешнюю обстановку, то, глядя на это низкое, слепое, негреющее солнце, безлюдье и всю окружающую дичь (горы, бурное море, камень, визжащий от приступов снег, зелёный лёд, колючий, как проволока, фиолетовую старинную даль…), можно подумать, что читаешь роман Г. Уэлса «Машина времени», – ту главу, где говорится о конце земли, потухающем солнечном глазе… И всё же, любимчик мой дорогой, Синичка моя хорошая, и тут живёт человек, кипит своеобразная, совершенно непохожая на знакомую тебе, суровая жизнь… И в этом – такое счастье! В одиночестве здесь погиб бы, конечно, даже и крепкий индивид… Скоро нас, надо полагать, распределят, развезут на грузовиках по отдельным командировкам, – более или менее постоянным нашим пристанищам, где уже мы и приступим к своей работе… Какая-то достанется мне? Буду ли я использован так, чтобы я смог отдать себя целиком, всего – нужной лагерю и стране стройке? Или же, презрев мои специальности и признав лишь инвалидность, посадят меня сторожем при складе или раздатчиком белья в бане?.. Как мне хочется, если бы ты только знала, голубчик, показать себя на работе, быть стахановцем, всегда первым, не боящимся никаких трудностей! А ведь я могу, могу воскликнуть, как в древности: «Дай мне рычаг, и я переверну земной шар!» Посмотрим, скоро узнаем свою судьбу; говорю я. Я, вообще, здесь нередко вспоминаю почему-то непоколебимую жизнерадостность твоего покойного отца, – его стоически-весёлое отношение к житейским неурядицам. Тут можно жить лишь при подобной вышколенности, при таком незамечании хаотических трудностей. Я убеждён, что Колыма закалит меня, сделает более стойким, мужественным… А пока – жду направления на работу, живу в палатке. А пока, живя в пересыльном лагере, я наслаждаюсь теми продуктами, какие получил от тебя, родненькая, в первых двух посылках (убеждён, что до закрытия навигации получу и другие две посылки). Какая это наиприятнейшая вещь в мире, Мусенька! Сухарики, галеты, масло, частично – грудинка, конфеты, две шоколадки, кое-что из витаминов – уже уничтожено мной. Я жаден, как Гаргантюа. Я просто прожорлив, мама. Пью лимонный сок, ем изюм, – чавкаю, сосу, кусаю, опускаю вниз, в утробу… Фуфайку и новую рубашку натянул на себя, конфеты, как видишь, не лежат тоже без дела. Растроганно, сентиментально (не в пошлом, разумеется, смысле) перебираю иногда (часто не позволяет барачная сутолока) все штучки, присланные моими нежными, маленькими ручками. Мне теперь уже придётся прощаться с этим восторгом до весны (т. е. апреля), когда опять откроется навигация. Очень боялся (и ещё боюсь) я твоей, родненькая, четвёртой, вещевой посылки: куда бы я девал в дороге всю эту поклажу? Наверное, раскрали бы по пути всякие «соседи» (сброду тут, Мусенька, достаточно, и сидят люди по заслугам), пропало бы всё – такая обида, главное из-за твоего сердечного, непередаваемого на бумаге внимания! Теперь, может быть, всё это уцелеет, ежели дойдёт до места моего постоянного нахождения. Маленькая моя девочка, знай: тут нужно только самое грубое, питательное (напр[имер], сахар, жиры), рациональное, – словом, как раз то, что прислано тобой (напр[имер], как ты угадала, Мусенька, курагу, изюм!) Одежды просто не нужно. Даже тулуп мой, говорят, будет лишен: выдают кожушки, валенки (грубые), телогрейки, бушлаты, ватные брюки, шерстяные портянки, грубые, но теплые, головные уборы. Кроме тулупа, это всё я уже получил, – обмундирован так, что ты, пожалуй, и не узнала бы меня, Симуся! С едой на постоянной командировке, говорят опытные люди, будет лучше… Но – здесь, конечно, нет и не может быть, напр[имер], фруктов даже в их концентрированном, сухом виде. Это – деликатес, роскошь, хотя бы и необходимая для здоровья. Бритвы, ножи, вилки и т. п., а также чернильные карандаши (простые – допускаются) и свои книги не разрешается иметь в лагере с собой. Библиотеки, говорят, в постоянных командировках есть, как и радио, и кино. Поживём – увидим…

Поздравляю тебя, маленькая моя Синичка, с Новым годом и – ты понимаешь, родненькая! – желаю тебе всего наилучшего, всего самого доброго, самого счастливого в свете, мама моя, такая близенькая-близенькая, такая далёкая-далёкая! Давай условимся, Мусенька: в 12 ч[асов] ночи 31/XII ты подумаешь обо мне (у нас тогда будет около 8 час[ов] утра 1/1), а я то же сделаю и сам (у тебя тогда будет на часах, примерно, 4–4 1/2 час[ов] дня 31 декабря. Мы ведь живём несколько впереди). Хорошо, мордочка? Так и встретим этот наш 2-й в разлуке, одинокий такой год… Поздравляю тебя заранее, потому что это – едва и не последнее перед закрытием навигации моё письмо. Дальше можно поддерживать только телеграфную связь (точный адрес, – вверху письма адрес на всякий случай, – сообщу по прибытии на постоянную командировку), я буду пользоваться ей, по возможности, полно; о том же умоляю и тебя, голубчик. Береги себя, своё здоровье – ради, хотя бы, меня, мама. Крепко, крепко, как только могу, обнимаю и целую тебя 1/XII.


5.

(Без даты.)