— А как же армия? Жандармерия? Вооруженные отряды правых? Разве можно было надеяться на успех один на один против такой силы?
— Понимаешь, тогда об этом никто не думал. Кажущаяся близкая победа кружила головы, опьяняла…
— Не только она, судя по всему.
— Ты можешь, в конце концов, набраться терпения и не перебивать меня? — вскипела Клодин.
— Ладно, не сердись. Больше ни слова не скажу.
— Так вот. По поводу твоей ехидной реплики: да, тогда пили почти все, подогревая воинственный пыл. Многие «взбадривали» себя ещё и наркотиками. Откуда их брали? В университете, в студенческих кафе Латинского квартала появились ушлые, услужливые ребята и по дешевке продавали что хочешь: марихуану, героин, ЛСД… Ну, говори же, говори! Я вижу, у тебя опять на языке вертится какое-нибудь едкое замечание.
— Нет. Мне пришла в голову неожиданная мысль. Не ах какая оригинальная, наверное, но всё же. Я подумал, что кому-то было выгодно, чтобы ваши бунтовщики-студенты, накурившись и наглотавшись наркотиков, не очень соображали, что творят.
— Возможно.
— Я уверен, что так оно и было. Слишком очевиден эффект, двойная выгода подобного замысла. Пьяная, одурманенная толпа неоперившихся мальчишек и девчонок, какие бы самые революционные лозунги они ни выкрикивали, подлинной опасности для властей не представляет. С другой стороны, на них всегда удобно свалить вину за беспорядки, за кровопролитие, если оно произойдет, намекнув обывателю, что вот, дескать, какие они, эти современные Робеспьеры и Мараты… Явная провокация!
— Мне тоже многое стало казаться странным в поведении вожаков взбунтовавшегося студенчества. Они наотрез отказывались от союза с рабочими, которые объявили всеобщую забастовку в поддержку бунтовщиков, поощряли самые дикие хулиганские выходки, призывали начать войну террора… Для меня переломным днем стала пятница, или это был четверг? Не могу сказать точно, да и какая разница. В этот день самые отчаянные из «Комитета немедленного вмешательства», во главе которого стоял некий Жаки (он потом признался корреспонденту «Монд», что студентом никогда не был, а воевал в рядах наемников в Катанге), ну, словом, «святое воинство» — с ним, разделившись на кучки, шагали также маоисты, неотроцкисты и анархисты — двинулось на штурм театра «Одеон». Среди первых туда ворвался мой Люсьен. Когда я притащилась в «Одеон», всё уже было кончено: погромщики, а иначе как погромом эту свинскую акцию не назовешь, праздновали победу… Над зданием развевались черные флаги. Внутри бедный театр — что он им дался! — представлял подлинную клоаку: зал изгажен, мебель поломана, занавес разодран, люстры разбиты, участники штурма, растащив реквизит, напялили на себя костюмы всех времен и народов и устроили среди этой разрухи какую-то безумную пляску. Один из сторонников «немедленного вмешательства» мочился со сцены в оркестровую яму… Омерзительнейшее зрелище!
— Ну, а твой «мессия»?
— Его я обнаружила в ложе с размалеванной визгливой толстухой, совсем непохожей на студентку. Наверное, из профессионалок. Их много в те дни крутилось в Сорбонне. Впрочем, другие тоже развлекались, кто во что горазд. Ведь у них на этот счет была «теория»: «Чем больше мы занимаемся революцией, тем больше нам хочется заниматься любовью». Гадость, гадость…
— Скажи мне, Клодин, когда же и каким образом ты попалась на крючок?
— Ты о чём? — Вопрос Иселя застал девушку врасплох. — А-а-а! Понятно, — она нахмурилась, — я так и думала, что рано или поздно ты догадаешься. Или что-то знаешь?
— Знаю! Знаю, что ты связана с ЦРУ. Допускаю, что и со мной познакомилась не случайно. Только не понимаю, что заставило тебя согласиться сотрудничать с ребятами из Лэнгли…
В кухне наступило молчание. Тяжелое. Пружинистое. Жесткое. Оно могло в секунду лопнуть, зазвенеть, заголосить. Или: упруго распрямясь, отшелестеть последними словами и незаметно сойти на нет. Всё зависело от Клодин. Она смело, открыто посмотрела в глаза возлюбленному:
— Я, как тебе известно, не принадлежу к категории дамочек-истеричек. Да? И отнюдь не страдаю склонностью видеть окружающее в черном свете, ныть и стонать по поводу и без повода. Правильно? Ну и прекрасно. Помнишь, сегодня утром я сказала, что предчувствую конец нашей любви! А я так люблю тебя, Исель! Для меня расстаться с тобой — и это не громкие слова — равносильно смерти. — Её красивый чистый голос дрогнул, сломался, сел, и она продолжила хрипловатым шепотом: — Быть в твоих объятиях, ласкать тебя и сознавать, что я ДОЛЖНА шпионить за тобой? Невыносимо! Я не могу… Не могу! Ослушаться их? Они этого никому не прощают и при первой же возможности сведут счеты…
— Глупости! Каким образом?
— Что за наивность, мой капитан! Любым. Пристукнут. С них станется. Или просто выдадут западноберлинским властям…
— А они-то при чём?
— О, это другая история, но я всё расскажу тебе. Только давай ещё закурим.
— Все, Клодин: у нас ничего не осталось. Ни одной сигареты. — Прьето смял пустую пачку. — Я могу сбегать в магазин.
— Обойдемся. Слушай. В начале июня шестьдесят восьмого Люсьен познакомил меня на очередном шумном и бестолковом митинге в Сорбонне с таким же, как он сам, сторонником «решительных действий». То был могучий блондин с фигурой культуриста, лет тридцати на вид, щеголявший в армейской форме, с которой содрал знаки отличия. Он сносно, хотя и с сильным английским акцентом, объяснялся по-французски. Сказал, что служил на военно-воздушной базе США под Мюнхеном, но дезертировал, так как не желал воевать во Вьетнаме. Что живет у своих друзей-революционеров в Западном Берлине и во Францию приехал с единственной целью — «помочь справедливой борьбе студентов против прогнившего, разложившегося общества». Звали его Уолтер Джиббс. Приятный такой, улыбчивый парень. Вечно потирал руки, приговаривая: «Скоро, скоро взорвем проклятую планету и на её вонючих обломках построим новую счастливую жизнь!» Люсьен в присутствии Уолтера тушевался, заискивающе смотрел в рот, мельтешил и даже, мне показалось, побаивался его. Как, знаешь, если бы тот был выше по званию. Когда студенческие волнения пошли на убыль и стало ясно, что бунт ничего не дал, все вожаки — Кон-Бендит, Жаки со своими бешеными «катангцами», Джиббс — в одночасье исчезли, испарились. Сбежал и Люсьен, даже не предупредив меня. Только я его и видела! У меня сохранился телефон и западноберлинский адрес Уолтера. Я решила осенью податься к нему. А что было делать? Не оставаться же в Париже! К родителям, которым я не писала и которые, видно, считали меня погибшей, пути мне не было. Скопила немного денег, подрабатывая уборщицей в общественных туалетах на стадионе. Взяла билет. Меня провожал знакомый студент. И вот на вокзале, за пять минут до отхода поезда, он, помявшись, спросил: «Скажи, Клод, ты знала, что твой Люсьен — агент ЦРУ?» Я как стояла, так чуть не свалилась под колеса. Перед глазами всё поплыло, горло сжало. Помню, схватила я его за ворот битловки и давай трясти: «Врешь, — кричу, — врешь, врешь!!!» Люди на перроне оборачиваются, а он спокойно высвободился и лишь пожал плечами: «Ты свой парень, Клодин. Мы тебя любим и хотим, чтобы ты знала правду. Твоё дело — верить или нет. Мы установили через наших товарищей, что подлинное имя Лакасса — Анри Лувуа. Что он никогда не жил в Труа-Ривьер, а родился и до восемнадцати лет никуда не уезжал из пригорода Оттавы — Халла. С 1966 года Анри — Люсьен — на службе в ЦРУ. Он пытался внедриться в одну из крайне радикальных организаций квебекских сепаратистов, но на чем-то прокололся, был разоблачен и еле унес ноги. Под чужим именем устроился в Монреальском университете, начал там мутить воду, а потом приехал сюда. Его счастье, что он смылся…» Можешь представить, Исель, с каким настроением заявилась я к Уолтеру? Он оказался на месте. Очень удивился, но принял хорошо, сказав, что отныне берется меня опекать, и мы вместе с его друзьями-боевиками займемся настоящим делом… Ты не устал?
— Нет, нет, что ты! Продолжай.
— Осталось совсем немного, — я скоро закругляюсь. В ту пору в Западном Берлине уже вовсю действовало несколько вооруженных ультралевацких группировок. Они совершали налеты на банки, подбрасывали бомбы в кинотеатры и универмаги, похищали в качестве заложников богатых бизнесменов и влиятельных политиканов, требуя за них выкуп или выполнения «политических», как они заявляли, условий. Это называлось «партизанской войной». И всё-таки, пожалуй, самой дерзкой и неуловимой была группа Джиббса. Нам удавалось уходить буквально из-под носа полиции в самых, казалось бы, безнадежных ситуациях. Кроме меня и Уолтера в его отряде были ещё трое: анемичный, замкнутый Феликс, бывший печатник из шпрингеровской типографии; желчный, пугливый Ганс, который выдавал себя за преподавателя социологии, хотя в глаза бросалась его дремучая неграмотность, и любовница Джиббса — патологическая нимфоманка-садистка Марлен, она когда-то была натурщицей в дешевом художественном ателье. Кольцо вокруг нас сжималось всё теснее, приходилось по три раза на дню менять явки, прятаться на чердаках и в подвалах. Я жила словно в гипнозе. Мне было всё одно: что свернуть себе шею, убегая по пожарной лестнице от полицейских, что получить пулю в лоб при нападении на бронеавтомобиль с деньгами, который мы отбили во время последней «партизанской» акции. Тут-то я и влипла, Исель. Почему, почему я тогда в перестрелке осталась живой! После операции мы — Уолтер, Ганс и я, погрузив мешок с деньгами в «мерседес», скрылись, а Марлен и Феликс, раненные, по приказу Джиббса остались прикрывать наше отступление. Позже я узнала, что Феликс умер от потери крови, когда их с Марлен схватили и отвезли под усиленной охраной в городскую тюрьму. Четыре дня мы отсиживались на заброшенной вилле. Уолтер — о, это был жестокий, неумолимый, циничный человек — ни на минуту не сомкнул глаз. Он держал нас на мушке автомата, шагу не давал ступить, следуя неотступной тенью повсюду, и всё время слушал приемник. Радиостанции взахлеб сообщали о «новом преступлении коммунистов», призывали население к бдительности и предлагали всем, кому хоть что-то известно об участниках ограбления, сообщить об этом полиции (как выяснилось, Марлен отказалась давать показания и добиться от нее ничего не смогли). На пятый день нервы у Ганса не выдержали, он начал паниковать, а потом бросился на Джиббса. Тот