пороге судьбы, о количестве значительных событий, начиная с которого они благоприятствуют или препятствуют идее нашей жизни. Встреча со знакомым на улице остается в сфере случайности; даже в том случае, если мы собирались ему написать и случайность становится вследствие этого „удивительной“, т. е. получает оттенок осмысленности. Однако это все-таки переходит в случайность, не вступая в связь с окончательной определенностью жизни. Но если эта встреча в результате связанных с ней последствий становится отправным пунктом глубоких изменений жизни, она называется в обычном словоупотреблении велением судьбы и рассматривается как совершенно новая категория: теперь чисто периферическое событие по своей позитивной или негативной телеологии принадлежит единству и смыслу индивидуальной жизни, интегрируя их. Там, где мы говорим о чисто внутренней судьбе, само Я соответственно разделилось на субъект и объект. Подобно тому, как мы для себя — объект познания, мы для себя и объект переживания. Как только наше чувствование, мышление, воление подводится для нас под категорию „события“, наша текущая, субъективная, центральная жизнь ощущает это как воздействие содержаний внешнего мира; мы называем это воздействие в пределах замкнутого объема всей нашей личности судьбой <…>»[92].
Впрочем, с судьбой все не столь очевидно. Тут более двух интерпретаций и каждая нуждается в прояснении, прослеживании, столкновении с иными опциями. Наиболее правдоподобная трактовка такова: судьба — это оператор селекции. То есть то, что отбирает «внешние», объективные события, размещенные в историческом времени, и делает их событиями вашей жизни, переносит их в иную, экзистенциальную темпоральность. Поэтому солдат не может умереть на «чужой войне». К моменту смерти это уже «его» война. Самоубийство Жиля Делеза — продолжение логики его письма. Гибель солдата — продолжение его образа жизни. Именно в этом (и только в этом) контексте можно говорить о смерти не как о драме, а как о трагедии: «Трагедия позволяет нам чувствовать, что случайное именно в своей глубочайшей основе есть необходимое. Несомненно, что герой трагедии погибает от столкновения между внешними для него данностями и его собственной жизненной интенцией; однако то, что это происходит, глубоко предначертано именно ею — в противном случае его гибель была бы не трагическим, а лишь печальным происшествием»[93]. Категория судьбы, как оператора неслучайности случайного вообще очень важна для ранней немецкой социологии. Но у Зиммеля появляется еще одна опция. Зиммель говорит о судьбе именно как о категории в кантовском смысле, то есть о чем-то, что стоит между имманентным и трансцендентным (раз) и о том, что придает форму, правда, не чувственным данным, а событиям (два). Можно пройти в эту сторону еще несколько шагов и посмотреть, что нам дает такой ход (прочтение Зиммеля через Канта). Но мы не станем этого делать. Мы шагнем дальше по пути выбранной логики — триада «интенция / судьба / история» — и упремся в противоречие. Потому что дальше Зиммель пишет о бессмертии. О том, что выходит за пределы жизни. И говорит о бессмертии двух типов: бессмертии лягушки (каждая лягушка по-своему жива до тех пор, пока жив лягушачий род в целом) и бессмертии Гёте. Первое бессмертие он выносит за скобки. Второе бессмертие — это превращение событий частной повседневной жизни отдельных индивидов в события исторические. То есть бессмертие (в противоположность судьбе) — это оператор обратной селекции: фрагменты вашей биографии отчуждаются от событийной логики вашей жизни и приобретают статус «объективных», «исторических» событий. Бессмертие — это антисудьба. «Страдания юного Вертера» провоцируют волну самоубийств. Бессмертие Гете (его жизненная интенция отчуждается в романе) становится судьбой его читателей (внешнее по отношению к их жизни событие самоубийства главного героя апроприируется их жизненной интенцией).
Зиммелевские работы заставляют нас задать вопрос, который мы побоялись ставить ранее. Могут ли транспонироваться абсолютные события? Образуют ли экстраординарные происшествия свой собственный событийный (мета-)порядок? При каких обстоятельствах обычное повседневное событие (несколько друзей встретились в кафе обсудить интересующий их философский вопрос) вдруг отчуждается от непосредственного контекста своего свершения здесь-и-сейчас и становится событием историческим («…так родился Венский кружок»)? И, наоборот, при каких обстоятельствах историческое событие апроприируется, становится частью событийного порядка человеческой жизни?
Категории «судьбы» и «бессмертия» у Зиммеля куда более социологичны, чем это кажется на первый взгляд. Они указывают на два предельных механизма транспонирования, переноса события из «исторических» событийных порядков в «повседневные» и обратно. И тогда смерть уже не выступает предельным, абсолютным событием (как допускает концепция социальных событий) — она потому лишь и называется смертью, что сцеплена с иными событиями жизни наблюдателя, то есть является частью событийного порядка его жизни.
Здесь самое время вернуться к исходному вопросу об отношении различных событийных порядков.
«Дело о стихийных бедствиях»
Второго мая 2008 г. на Мьянму обрушился циклон «Наргис», унесший жизни около 138 тысяч человек и оставивший в бедственном положении еще около двух миллионов. Страны ООН тут же предложили свою помощь пострадавшему государству, но авторитарное военное правительство (находящееся у власти в Мьянме почти полстолетия) отказалось от «любых форм иностранного вмешательства». Генералиссимус Тан Шве, возглавляющий правящую группу военных, просто не ответил на звонки генерального секретаря ООН и закрыл границы страны. Самолетам с гуманитарными грузами была запрещена посадка в аэропортах Мьянмы[94].
Разразившийся международный скандал привел к неожиданным юридическим последствиям. Дело в том, что в 2005 г. на саммите ООН был подписан документ, по которому страны-участницы берут на себя «ответственность по защите». По сути, этот документ дает право ООН (как надгосударственному образованию) на вмешательство в дела суверенных государств при чрезвычайных обстоятельствах. К таковым относятся, прежде всего, угроза геноцида, массовые этнические чистки и разрушительные вооруженные конфликты. Но уже через одиннадцать дней после стихийного бедствия в Мьянме Дэвид Милибэнд, на тот момент занимающий пост министра иностранных дел Великобритании, заявил о необходимости распространить «ответственность по защите» на ситуацию стихийных бедствий. Аналогичную позицию высказал и его французский коллега Бернар Кушнер[95]. Мадлен Олбрайт сформулировала это предложение еще более жестко: если руководство страны не справляется с последствиями стихийного бедствия и умышленным образом противодействует помощи своему населению со стороны международного сообщества, то речь должна идти не столько о борьбе со стихией, сколько о десуверенизации и «принудительной помощи ради спасения жизней»[96]. То есть государство, не справляющееся со своими функциями, не имеет права на суверенитет.
В Организации Объединенных Наций очень быстро осознали, к каким последствиям может привести подобное решение. Особенно после того как представитель Китая при ООН заметил, что тогда под действие этого нового (расширенного) прочтения «ответственности по защите» должна была бы попасть и Франция, где летом 2003-го в результате аномально высокой температуры было зафиксировано рекордное количество смертей от гипертермии[97]. Руководство Республики тогда не смогло обеспечить надлежащих мер по спасению людей и, если подобная ситуация повторится, а понятие «ответственности по защите» будет расширено, Китай готов принять участие в интервенции ООН во Францию. Впрочем, генералиссимус Тан Шве под угрозой военного вмешательства вскоре пошел на уступки и пропустил в Мьянму транспорт с международной гуманитарной помощью, а статус «ответственности по защите» так и остался непроясненным.
Обратим внимание на один любопытный аспект этого прецедента, не имеющий значения для юридических споров, но значимый для нас в свете предшествующего рассуждения. Есть определенная гомология, избирательное сродство двух событий — циклона «Наргис» и (потенциального) вмешательства ООН в дела Мьянмы. И в том, и в другом случае мы имеем дело с перформативным, экстраординарным событием, разрушающим «привычный порядок вещей». И стихийное бедствие (которое Б. Вальденфельс относит к числу «проявлений трансцендентного в повседневном»), и «принудительная помощь» взрывают некоторый событийный порядок, который до определенного момента мыслится как суверенный. Ранее мы использовали метафорику «пробоя диэлектрика» — абсолютного события — применительно к происшествиям такого рода. Но правильнее было бы говорить о них как о событиях интервенции одного событийного порядка в другой.
Одна из самых сильных импликаций «джеймсовской проблемы» — представление о мире как о совокупности упорядоченных по собственным основаниям суверенных (но структурно подобных друг другу) реальностях — подмирах или субуниверсумах. Определение Джеймса двусмысленно: ведь субуниверсумы — это одновременно и реально существующие фрагменты мира, и характеристики его, мира, восприятия. Шюц пытается исправить джеймсовскую двусмысленность: «Мы говорим об областях смысла, а не о субуниверсумах потому, что именно смысл нашего опыта, а не онтологическая структура объектов конституирует реальность»[98]. Шюцевское решение антиметафизично: все, больше никаких «онтологических регионов», только разные конечные области см