щегося в ванной <…>»[107]. Многодетные семьи в коммуналке априорно находятся на подозрении — они пытаются «получить отдельную квартиру, нарожав детей». Подозрения вызывает избыточное внимание к гигиеническим практикам — слишком долго и тщательно мыться можно только в связи с каким-то экстраординарным событием. Те, кто совместно пользуются холодильником, непременно подозревают друг друга в подмене продуктов. И, наконец, главный локус коммунального подозрения — туалет: «Никто не знает, чем сосед занимается во временно закрытом пространстве места общего пользования — об этом можно только подозревать. Соответственно, для коммунального мировоззрения само собой разумеется, что линия поведения человека, когда его никто не видит, может отличаться от того, что выходит на поверхность и становится известно окружающим»[108]. (См. также исключительно интересную статью Н. Ссорина-Чайкова о связи подозрения, дружбы и неформальных экономических практик в субарктической Сибири[109].)
Что общего у Карла Маркса и обитателей петербургской коммуналки?
Глубокое убеждение в лицемерии подозреваемых. Подозреваемый Кобден силится убедить нас в том, что желает снижения цен на хлеб. Но его подлинный мотив — обогащение. Подозреваемые многодетные родители силятся убедить нас в своей любви к детям, но мы-то знаем, что все это часть расчетливой стратегии, цель которой — получить отдельную квартиру.
В то же время базовое отличие «культуры подозрения» Маркса от «культуры подозрения» в коммунальной квартире коренится в различии социального и трансцендентального подозрения. Последнее — привилегия исследователя. Маркс подозревает Кобдена. Он уличает (еще одна важная операция подозревающего разума) того в лицемерии. Насколько подозрительность свойственна самим фритредерам? Мы этого не знаем. Трансцендентальное подозрение не взаимно, оно закрепляет асимметрию исследователя и исследуемых по линии «подозрение → лицемерие». Напротив, в коммунальной квартире все подозревают всех. Это не трансцендентальное, а социальное подозрение, оно вплетено в саму ткань мира социальных взаимодействий. Социальное подозрение взаимно, симметрично и интерсубъективно (перефразируя Альфреда Шюца, мы могли бы сказать, что «подозрение-для-того-чтобы» одного участника коммуникации становится «подозрением-потому-что» другого).
Трансцендентальная подозрительность, которую Луман диагностирует у Маркса, фокусирует взгляд исследователя на обнаружении неподлинности мотивов исследуемых. Те мотивы, которые озвучивают социальные агенты, не являются их действительными интенциями. Подлинные же интенции надо искать в сфере «сокрытого»: вытесненных воспоминаний или классовых интересов. Брюно Латур показывает, как все социологическое объяснение оказывается пронизанным культурой подозрения: например, деятели культа силятся убедить нас в том, что религиозные верования имеют отношения к трансцендентному божественному миру, но мыто знаем, что за ними стоят социальные факты — и, прежде всего, механизмы поддержания солидарности. Так, благодаря Дюркгейму, регион социального оказывается одновременно действительным и сокрытым: чем-то вроде сферы «Оно» у Фрейда. Луман указывает на особенную трансцендентальную подозрительность двух областей современной социологии: Critical Legal Studies (критические исследования права) и социологию науки. Обе они разоблачают подлинные причины действий юристов и ученых за видимой самообоснованностью их мотивов.
Трансцендентальное подозрение удивительным образом примиряет теоретиков и эмпириков. Подозрительный исследователь-теоретик всегда точно знает, где ему следует искать истинные причины человеческих действий — весь словарь его теоретических интерпретаций «заточен» под эту операцию разоблачения неподлинности. Подозрительный исследователь-эмпирик «…живет в постоянном страхе быть обманутым. Он боится подвергнуться риску получить искаженную информацию, боится стать жертвой мистификации, боится быть оставленным в дураках информантом. Он знает, что вокруг него постоянно разыгрываются спектакли, которые не соответствуют его целям, и единственное, что ему остается — искать подлинное социальное за масками исполнителей»[110].
Здесь кажется любопытным наблюдение одного протестантского теолога: «…греческое слово hypokrisis, соответствующее слову „лицемерие“, изначально было театральным термином, означавшим „лицедейство“ или „игра“, и в новозаветные времена имело ярко выраженную негативную коннотацию»[111]. Лицемерие — атрибут игры. Культура подозрения мотивов (как элемент когнитивного стиля социологии) делает концептуализацию социального мира в категориях театральной игры необычайно привлекательной.
Ключевой вопрос: в каком отношении находятся между собой трансцендентальное и социальное подозрение? Можем ли мы сказать, что подозрительность социолога — лишь частный случай всеобщей фундаментальной подозрительности социальных агентов? Или наоборот — что подозрение социолога заставляет его атрибутировать свойство подозрительности самим подозреваемым?
Оба хода кажутся нам сомнительными. Первый сам является порождением аксиоматики подозрения — мы должны изначально поместить (без всяких предварительных обоснований) подозрительность в природу социального субъекта, чтобы затем объяснить свою собственную одержимость поиском подлинных мотивов его действий. Второй ход кажется неудовлетворительным чисто логически — трансцендентальное подозрение социолога вовсе необязательно проецирует свойство подозрительности на изучаемый им мир. Актеры играют и «лицемерят», но они не обязаны при этом подозревать всех и вся. Напротив, те примеры социального подозрения, которые мы приводили выше, были получены в максимально далекой от культуры трансцендентального подозрения оптике социальной антропологии: ни И. Утехин, ни Н. Ссорин-Чайков не ищут подлинных мотивов «над» или «под» словами своих информантов. Они описывают подозрение так, как оно проявляется в собранных интервью. Социальные антропологи куда менее подозрительны в отношении своих информантов, чем сами информанты в отношении друг друга. Соответственно, нам вовсе не требуется быть «подозревающими субъектами» чтобы увидеть в подозрении некоторую основу социальных взаимодействий. Скорее, даже наоборот. Социальное и трансцендентальное подозрение принципиально несводимы друг к другу.
Пожалуй, самое яркое исключение из этого правила — Ирвинг Гофман. В его работах каждый компетентный социальный актор — не только умелый исполнитель своей роли, но и разведчик, стремящийся скрыть от других некоторое положение вещей, и контрразведчик, находящийся в непрестанном поиске достоверной информации об остальных агентах. (Отсюда значимость идеи «containment» — удержания друг друга «под колпаком».) Отвечая на ключевой для фрейм-анализа вопрос «Что здесь происходит?», люди вынуждены давать оценку происходящих событий в категориях их подлинности / сфабрикованности. Однако это — социальное подозрение, которое Гофман рассматривает чуть ли не как универсальный атрибут любых структурированных взаимодействий. Нетрудно также заметить, что и сама позиция создателя фрейм-анализа в отношении к повседневным социальным «игрокам» пронизана трансцендентальным подозрением. Гофман, который по воспоминаниям его бывших студентов иногда обнюхивал малознакомых людей, чтобы составить о них более полное представление, держит на подозрении весь социальный мир. Он описывает пассажиров, ожидающих автобуса на остановке, так, как если бы любой шаг каждого из них был хорошо продуманной и заранее спланированной операцией спецслужб.
А теперь сделаем следующий шаг и сформулируем вопрос иначе: что составляет единство различения трансцендентального и социального подозрения? Что — при всех различиях избирательной подозрительности социолога и тотальной подозрительности социальных агентов — объединяет эти два феномена? Ответ был дан выше Луманом: фокусировка на мотивах. Мы подозреваем людей (в лицемерии). Мы подозреваем ситуации (в сфабрикованности). Далее мы будем называть такую специ фическую форму социологического подозрения мотивов — параноидным подозрением. Параноидное подозрение может быть трансцендентальным и социальным, но оно всегда нацелено на обнаружение «двойного дна» в действиях людей. (Интересна в данном контексте попытка некоторых психиатров и социальных психологов свести к проявлениям социального подозрения всю симптоматику параноидальных расстройств[112].) Куда более фундаментальным является иной тип подозрительности, который мы здесь — для сохранения терминологического единства — будем называть шизоидным. Оно состоит в обнаружении «двойного дна» у самой окружающей действительности, воспринятой обезличено. Это острое чувство неподлинности всего происходящего, хорошо знакомое писателям, философам и людям, страдающим психическими отклонениями.
Самые яркие примеры такого типа шизоидной подозрительности мы найдем в литературе. Одна из героинь Милана Кундеры, пражская художница, воспитанная в духе социалистического реализма, объяснила свое творческое становление на любопытном примере: «Она откуда-то вытащила старый холст, на котором была изображена стройка металлургического завода. Она писала его в ученические годы, когда в Академии требовали самого точного реализма, и Сабина, увлеченная спортивным духом пари, стремилась быть еще строже своих учителей — она писала картины так, что мазки кисти были на них совершенно невидимы, и они становились похожими на фотографии.
— Эту картину я испортила. Капнула на нее красной краской. Сперва я ужасно переживала, а потом пятно мне понравилось, оно походило на трещину. Словно стройка была не настоящей стройкой, а треснувшей театральной декорацией, на которой стройка всего лишь нарисована. Я начала играть с этой трещиной, расширять ее, придумывать, что можно было бы увидеть позади нее.