Так я написала свой первый цикл картин, который назвала „Кулисы“.
Естественно, я никому их не показывала. Меня тотчас бы выгнали из Академии. На первом плане всегда был совершенно реалистический мир, а за ним, словно за разорванным полотном декорации, виднелось что-то другое, таинственное и абстрактное. Впереди была понятная ложь, а позади непонятная правда»[113].
Героиня Кундеры не ищет «двойного дна» в действиях людей, она не подозревает их в лицемерии, не обнаруживает тайных мотивов за поступками окружающих. Она переживает неподлинность окружающего ее мира как такового. Шизоидное подозрение не ограничивается людьми; даже здания для него — не более чем декорации в неизвестном спектакле. Анри Лефевр убедительно описывает неподлинность городского пространства. Скамейка в центральном парке Нью-Йорка выглядит как удобный артефакт повседневной жизни, но за ней стоит политическая воля муниципалитета — именно по его заказу скамейку спроектировали так, чтобы на ней не могли спать бомжи[114]. Аналогичным образом Лэнгдон Винер показывает, что за самоочевидностью Нью-Йоркских мостов скрывается стремление градостроителей не допустить автобусы из бедных «черных» кварталов в Даунтаун (мосты построены слишком низко для высоких муниципальных автобусов)[115]. Шизоидное подозрение — вопрос «Что за этим кроется?», адресованный не мотивам действующих, а самой наблюдаемой реальности, — это та установка, которая доводит до самоубийства набоковского шахматиста Лужина, разглядевшего в череде на первый взгляд никак не связанных между собой событий (поворот трамвая, случайная встреча etc.) ходы в шахматной партии с неизвестным, трансцендентным разумом. Именно поэтому нам кажется крайне сомнительным утверждение М. Соколова о «невозможности подозревать вещи» — вещи куда подозрительнее людей (о чем нам не устают напоминать архитектурные критики[116]).
Редукция шизоидного подозрения к параноидному — привычный сюжетный ход в популярной литературе и кино. Герой обнаруживает странность происходящего, начинает сперва подозревать заговор против себя лично, затем приходит к мысли о неподлинности окружающего его мира как такового, сомневается в собственной психической адекватности и, наконец, выясняет, что его первоначальные подозрения справедливы — он вменяем и адекватен, мир не утратил своей онтологической весомости, а заговор на самом деле имеет место. (См. фильмы «Шоу Трумана» с Дж. Керри и «Игра» с М. Дугласом).
Тем не менее шизоидное подозрение является куда более фундаментальной установкой. В его основе лежит онтологическое сомнение — отказ признавать видимое действительным. (Ирвинг Гофман пытается радикально развести «подозрение» и «сомнение», но различение, которое он предлагает, для целей нашего рассуждения нерелевантно — сомнение в подлинности видимого есть условие и социального, и трансцендентального подозрения.)
В шизоидном подозрении мы также можем различить трансцендентальную и социальную логики. Социальное шизоидное подозрение — это то, что заставляет кундеровскую Сабину видеть «обратную сторону вещей», а набоковского Лужина признать свое экзистенциальное поражение в шахматном поединке с неведомым противником. Человек, ежедневно подвергающийся воздействию пропаганды, может отнестись к реальности «на экране телевизора» в модусе параноидного подозрения — он знает, что за словами журналистов скрываются навязанные «темники» и спущенные сверху интерпретации, он легко обнаруживает пропагандистские клише в словах аналитиков и комментаторов. Он понимает, что все это — не более чем маскировка чьих-то подлинных мотивов. Он даже может догадаться — чьих. В модусе шизоидного подозрения адресат отсутствует. На подозрении находятся не отдельные интерпретации и журналисты, а демонстрируемая реальность как таковая. События лишаются онтологического статуса. (Была ли на самом деле война в Ираке? Имела ли место в действительности высадка астронавтов на луне?). При всем различии двух модусов подозрения они объединены установкой «Что за этим кроется [на самом деле]?».
Так же как трансцендентальное параноидное подозрение — удел социологов, трансцендентальное шизоидное подозрение — прерогатива философов. Начиная с платоновского мифа о пещере и вплоть до структуралистской одержимости поиском глубинных структур, мы можем выделить ряд философских стратегий обнаружения неподлинности видимого мира. В конечном итоге шизоидное подозрение — это специфическая версия философской онтологии множественных миров; специфическая — потому что видимый мир признается не просто одним из возможных сегментов реальности, но и наименее «онтологически достоверным» ее сегментом.
Выше мы уже говорили о том, что среди всех продуктивных мифологем, выработанных европейской метафизикой, джеймсовское представление о мире, как о совокупности упорядоченных и относительно автономных друг от друга «онтологических регионов» — одно из наиболее востребованных социологической теорией. Но для самого У. Джеймса концепция множественных миров связана с идеей онтологического сомнения в подлинности мира: «Истинными противоположностями веры, с психологической точки зрения, являются сомнение и подозрение, а не неверие. <…>. Одной из притягательных сторон опьянения, безусловно, является достигаемое благодаря ему усиление чувства реальности и подлинности. В каком бы свете мы ни воспринимали окружающее в данном состоянии, мир кажется нам более незыблемым, нежели он есть на самом деле, более „незыблемо незыблемым“, нежели когда мы трезвы. <…>. Но есть еще одно патологическое состояние, которое равно далеко как от сомнения, так и от веры, и которое некоторые люди предпочли бы считать истинной противоположности последней. Я имею в виду ощущение того, что всё пусто, нереально, мертво»[117]. Так же как все уважающие себя теории заговора строятся на аксиоматике параноидного подозрения («подозрения мотивов»), теория множественных миров основывается на примате подозрения шизоидного («подозрения реальности»).
Мы говорим о подозрении как о механизме связи событийных порядков, принципиально отличном и от интервенции, и от транспонирования. Вспомним еще раз о театральном эксперименте в европейском городе. Был ли он транспонированием городской повседневности? Да, несомненно. Но это было транспонирование повседневности в повседневность — элементы «переключенного» порядка помещались в буквальную реальность, послужившую прототипом для переключения. Был ли он интервенцией? До некоторой степени. Впрочем, в отличие от культурного эксперимента в Перми, «пробоя диэлектрика» не произошло (да и не планировалось); столкновение двух событийных порядков не повлекло за собой тотальную трансформацию одного из них. Возникшее у жителей ощущение нереальности происходящего — подозрение в неподлинности знакомого мира — Фрейд назвал чувством Жуткого (unheimlich, дословно: «недомашнего»). Это то самое чувство, которое появляется у вас, когда вы приходите домой, протягиваете руку, чтобы погладить свою старую кошку и вдруг понимаете, что это не ваша кошка, да и не кошка вовсе. Это ощущение очень точно передано в картинах Рене Магритта. Но нас в этой истории более всего интересует эффект дивергенции, расщепления мира, хорошо заметный благодаря работе подозрения.
Наблюдатель обнаруживает, что «что-то не так». Он проводит различение между видимым повседневным миром и скрытой за ним реальностью Х. Он фиксирует связи наблюдаемого событийного порядка как маскирующие и скрывающие подлинные связи порядка Х. Последняя операция — он сводит видимое к невидимому, наблюдаемое к подразумеваемому. Дивергенция — это удержание в зоне внимания одновременно двух систем фреймов, одна из которых оказывается поверхностной и маскировочной, тогда как другая — подлинной и требующей сокрытия. И здесь становится принципиальным различие между фигурой Наблюдателя и фигурой Зрителя.
Выше мы заимствовали из теории социальных событий схему, позволяющую описать связь наблюдаемого события, события наблюдения и события описания.
Наблюдаемое событие отличается от события повествования о нем, как фабула театрального произведения от его сюжета. Тем не менее повествование предполагает воспринимающего, оно интенционально и обращено к потенциальному зрителю (в отличие от происходящего, которое может прекрасно происходить и без наблюдателей). Теперь событие восприятия описанного оказывается рядоположным событию наблюдения происходящего, но принципиально отличным от него.
Принципиальное отличие Зрителя от Наблюдателя состоит в том, что наблюдатель сам «вырезает» наблюдаемые события сообразно системе фреймов своего языка и выстраивает событийные связи между ними (хотя мы помним гофмановский тезис об изоморфизме), тогда как зритель идентифицирует уже сфабрикованные специально для него события и связи. Зритель — не наблюдатель второго порядка (т. е. не наблюдатель наблюдателя). Он — квазинаблюдатель, субъект, воспринимающий нечто уже интенциональным образом обращенное к нему.
Сновидец — зритель или наблюдатель своего сновидения? Для Джеймса и Шюца — наблюдатель. Сновидение мыслится ими как транспонированная реальность, но тем не менее реальность sui generis. Для Гофмана — зритель. Поскольку в гофмановской модели мышления сон — это уже определенным образом сфабрикованная (а не транспонированная) действительность, у него есть сюжет, композиция и интрига.
Весь ужас описанного выше эффекта дивергенции, расщепления миров как результата «работы подозрения» состоит в том, что субъект, полагавший себя наблюдателем реальности, осознает, что он — зритель; что даже повторяющиеся эпизоды городской рутины оказываются сценами из чьего-то спектакля, элементами сюжета, а не фабулы. Подозревающий субъект не может отвернуться от этих сцен как от неподлинных, он