Но должна же быть граница! Нельзя же устраивать рыдания из-за каждой дохлой птички. Слез не хватит.
Вдруг я вспомнила, вспомнила так отчетливо, как будто услышала мамин голос, когда однажды в имении я очень разозлилась, что не смогла поймать курицу. Мы с мамой и со старой гувернанткой (черт, забыла, как ее звали) пошли в деревню, и там был беленький подросший цыпленок. То ли еще цыплёнок, то ли уже курица. С коричневыми перышками в белом хвосте. И я побежала за ним, а он сначала побежал от меня кругами, вокруг тачки с навозом, а потом сиганул в сторону, нырнул в дырку в плетне и исчез. Я громко заплакала от досады и вернулась к маме и гувернантке, которые спокойно наблюдали за моей охотой на курицу и о чем-то неторопливо переговаривались. Я подошла к ним, размазывая слезы.
– Стукнулась? – спросила мама. – Ушиблась?
– Цыпа убежала, – заплакала я.
Мама засмеялась.
Засмеялась весело и, как мне показалось, недобро, открыв свои мелкие белые зубы. Я заплакала еще громче. Мама присела передо мной на корточки, достала платок из сумочки, промокнула мне глаза, заставила высморкаться, положила мне руку на затылок. Мне стало очень хорошо. Потому что мама меня пожалела. Пожалела, приласкала, приголубила. Мне сразу расхотелось плакать и захотелось дальше идти по деревне или к дому – это уже как мама скажет, то обгоняя маму и забегая вперед, то припрыгивая к ней на одной ножке. В общем, все прекрасно, все чудесно. Мне очень хорошо стало, но буквально на одну секундочку, потому что мама, глядя мне в глаза, строго, холодно и отчетливо сказала:
– Побереги слезки, доченька! Они тебе еще пригодятся.
Встала, повернулась и хлопнула себя рукой по бедру, показывая мне, чтоб я шла рядом, как будто я собачка.
Я вспомнила все это, глядя на папины наполняющиеся слезами глаза, на его жалобно подрагивающие усы. Вспомнила так четко и ярко, что казалось, мама стоит сзади. Что вот я сейчас обернусь и увижу ее холодную тонкогубую улыбку с мелкими зубками-жемчужинками, ледяные серые глаза и тихий, но при этом какой-то звонкий голос: «Слезки тебе еще пригодятся». Честное слово, мне вдруг захотелось пойти в гостиную и хорошенько отхлебнуть из горлышка. Как лекарство. Но я, конечно, ничего подобного не сделала и не сделала бы, даже если бы в моей жизни произошло что-то в сто раз более ужасное. Ведь я не мадам Пуцли и не «ейная доченька». Я Адальберта-Станислава Тальницки унд фон Мерзебург! Но если честно – что может быть ужаснее, чем зрелище взрослого мужчины, который лежит на диване и разводит мерехлюндии по поводу дохлой птички. И этот мужчина – твой папа – землевладелец, богач и аристократ.
– Принести еще? – спросила я.
– Я бы сказал «да», но я боюсь, – сказал папа. – Так что не надо.
Мы замолчали.
Как с той девчонкой из рабочего пригорода мы играли в гляделки, сейчас мы с папой стали играть в «молчалки». Папа хотел, чтобы я его о чем-нибудь спросила. А я, разумеется, хотела, чтобы начал рассказывать он. Слава богу, я очень удобно сидела в кресле, влившись в него, слившись спиной, попой и локтями со спинкой и подлокотниками. Потому что, когда играешь в «молчалки», малейшее шевеление засчитывается как проигрыш. Переменил позу, вздохнул, тем самым как вроде бы задал вопрос. Первый. А первым пускай начнет он – соперник. Хотя это любимый папа. Но игра есть игра. Так, кстати, сам папа объяснял мне, когда обыгрывал меня в шахматы, а я не то чтобы просила, но так слегка намекала, что он мог бы и поддаться маленькой девочке, к тому же своей любимой и единственной дочери.
– Но это игра, Далли, – смеялся папа, съедая пешку, а то и ладью, а то и ферзя, и бархатным кружочком, подклеенным под низ фигуры, небольно тюкая мне в нос, в самый кончик, – а игра есть игра! Твой ход…
Так вот, папочка, игра есть игра. Твой ход.
– Все же принеси еще, – сказал папа.
«Иными словами, прозевал как минимум слона», – подумала я, но устыдилась такого цинизма, сказала:
– Папочка, сейчас, сейчас. Тебе того же или другого чего-нибудь?
– Того же, столько же, – сказал папа.
Я на цыпочках (сама не знаю почему, но так вышло) вбежала в гостиную. Там горела все та же тусклая лампочка. Вытащила из буфета графин, налила полстопочки, подняла голову и увидела, что папин камердинер Генрих смотрит на меня, стоя в дверном проеме. А в другой двери, той, которая вела в столовую, почему-то стоит моя горничная Минни и тоже внимательно на меня смотрит. Я хотела сказать им «ступайте!», но у меня перехватило горло. Я повернулась и прошла мимо Генриха, который слегка посторонился. Странно, чего это они выстроились? Ну да черт с ними.
Я вернулась в папину комнату, протянула ему коньяк, уселась на прежнее место.
– Ты, наверное, хочешь спросить меня, Далли, – сказал папа, отхлебнув крохотный глоточек, – ты, наверное, хочешь спросить меня, Далли, почему твоя жизнь сложилась именно так? – Я молчала. – Почему мы с твоей мамой разошлись? Кто был виноват в нашей разлуке? И главное…
Тут уж я не утерпела:
– Мало того что ты знаешь, о чем я тебя будто бы хотела спросить. Будто бы ты знаешь, что я имела в виду. Хотя я тебе никаких вопросов не задавала. Ты, оказывается, еще знаешь, что здесь главное.
– Да, – сказал папа. – Знаю. Вернее, уверен, убежден, потому что иначе и быть не может. Главное, ты хотела спросить, – с напором повторил он, – почему после нашего с мамой расставания ты живешь не с нею, а со мной. Почему графиня фон Мерзебург оставила свою дочь на попечение отца? Она же не фабричная работница, которая спуталась с управляющим, а потом подкинула ему ребеночка? Фу! Она же графиня! Заверяю тебя, Далли, может быть, фон Мерзебурги не так богаты, как мы, но уж и не настолько бедны, чтобы не снять хорошую квартиру с детской и нанять гувернантку. Кстати, у них есть поместье. Не родовое, но ничего страшного. Правда, довольно далеко отсюда. В Вюртемберге. По сути, даже в Эльзасе. Я не помню, на этой стороне Рейна или на той. Но это неважно. И неважно, что так далеко. В наш век железных дорог, – прищелкнул он пальцами, – это не имеет никакого значения! Рядом Мюнхен, Фрайбург, Страсбург, Париж, наконец. О, Париж! Ты хотела бы в Париж? Прогуляться по Шанз Элизе, выпить кофе в Ротонде? Площадь Согласия. Арк Трионф. Могила Наполеона. Очень эффектно. Тур Эйфель, наконец!
Главное в таких делах – не шевелить лицом.
Всмотревшись в меня и увидев, что я совсем не шевелю лицом, не хмыкаю, не киваю и не морщу нос, даже не моргаю, папа продолжал:
– А вместо этого, вместо того, чтобы показать ребенку европейскую красоту, она отдала тебя мне. По сути дела сослала на дальнюю восточную окраину, где степь и лес, где прекрасный, но все-таки чуточку провинциальный Штефанбург, и вообще кругом сплошные кувзары.
– Кувзаров больше нет, – возразила я. – Дедушка их всех, – я ладонью сделала в воздухе секир-башка: – чик-чик-чик, а потом сжег.
– Ну, хоть один-то, небось, остался? – усмехнулся папа.
– Дедушка сказал, что нет. Ни одного. Потому что, если оставить хоть одного человека – он потом будет мстить.
– Ну, всё, хватит, хватит, – поморщился папа. Ему показалось, что я нарочно перевожу разговор на другую тему. – Тебе ведь интересно узнать про маму. Ты, наверное, хочешь спросить «Почему? Как же так?»
На самом деле я, конечно, хотела спросить. Я спрашивала об этом госпожу Антонеску, вы помните? Она писала письма обо мне, но маминого адреса мне так и не выдала. Ибо дала маме честное слово, сами понимаете. Но папы это, во всяком случае, не касалось. К нему у меня не было никаких вопросов.
– И вот, – продолжал папа, – ты все время хотела у меня об этом спросить, но молчала. От этого в наших отношениях появилась какая-то, как бы сказать, напряженность, натянутость, какая-то тень недоверия.
– Выдумки, – сказала я. – Если ты мне вдруг перестал доверять, если вдруг в твоем, – я ткнула в него пальцем, – если вдруг в твоем отношении ко мне появилась какая-то напряженность, неопределенность, уж не знаю, что тебе в голову пришло – скажи об этом прямо. А что касается меня, – я соскользнула с кресла и встала на коленях в изголовье дивана, – а что касается меня, то я люблю и обожаю тебя по-прежнему. Мне с тобою легко, как ни с кем на свете. Я доверяю тебе всё. Я доверяюсь тебе вся. И нет человека, с которым бы я была столь искренней, как с тобой, мой дорогой, мой любимый папочка!
И поцеловала его в щеку, по которой как раз только что сползла слеза.
Я поднялась обратно в кресло, облизнула верхнюю губу (было солоно) и закончила:
– Но никогда ничего похожего меня не интересовало. И никогда такие вопросы не залетали ко мне в голову. – И я пальцами немножечко подрастрепала себе волосы над ушами, потом пригладила опять.
– Не интересовалась? – спросил папа.
Он даже повернулся на диване и теперь лежал, опершись локтем на вышитую подушку.
– Не-а, – я помотала головой и сделала круглые глупые глаза. – Не-а, не-а! Никогда!
– Ну а что же тебя интересовало? Тебя что, ничего не интересовало?
– Ну, нет! – сказала я. – Конечно, интересовало. Куча всякого.
– Что же именно? – спросил папа. – Но только не про оперу и моду. Скажи же, что тебя интересовало, но только не про кофточки и не про певцов.
– Ну, наприме-ер, – протянула я, – ну, напримее-еер, когда я выйду замуж? За кого? Как его будут звать? Как он будет выглядеть? Это будет, конечно, дворянин. Конечно, он должен быть богатый и знатный, но ни в коем случае не магнат и не герцог. Я же Тальницки унд фон Мерзебург! У меня есть своя гордость. Я не могу себе позволить быть серой мышкой в компании этих породистых жирных кошек. Нет, нет, нет! Но, с другой стороны, он не должен быть слишком беден. Дворянин, у которого все пожитки составляют бритвенный прибор, обувная щетка и грамота о даровании дворянства да хоть от самого Карла Великого, – нет. В такой покер я не играю! Потому что чем этот дворянин будет отличаться от месье Альфонса из французской комедии – я не знаю. Впрочем, – сказала я, сделав глаза еще круглее, а рукой рисуя в воздухе разные синусоиды, – впрочем, если этот дворянин будет небогатым, но многообещающим ученым, профессором математики, а еще лучше философом или историком искусств, то ради такого случая можно будет и пожертвовать принципом имущественного равновесия. Представляешь себе, – сказала я, зажмурившись, скинув туфельки и шевеля пальцами ног (опустив глаза, я видела, как смешно двигаются мои пальцы под шелковыми чулками), – он введет меня в академические круги. О, это совсем другое! Умные разговоры. Проблемы сущности и сущность проблем. Я была бы не против. Но вот если он будет художник или поэт – тогда не надо. Я не смогу ужиться в богемном кругу. Они очень милы, но редко моются. Помнишь, буквально на днях в опере ты показал мне. Они стояли около второй буфетной стойки – кружок поэта Альтенберга. От этих дамочек пахло потом. Нет, честное слово, потом! Сквозь духи – потом! Ужас, ужас! Представляешь себе, вот такой поэт приведет меня в салон таких же поэтов. Я подойду к какой-нибудь поэтессе, а от нее воняет потом. Меня стошнит, натурально вырвет. Вот прямо так, бэээ! И окажется, что главная хамка – это я. Парадокс! Может быть, лучше всего выйти замуж за офицера? Почему ты меня не знакомишь с молодыми людьми из хороших семей?