ьше четверти десятины, кусочке земли. Княжеские и герцогские гербы украшали ворота, а иногда и над воротами такой вот кованый герб держали в руках два бронзовых воина. Я бы на месте хозяев побоялась бы каждый день проезжать под этим гербом, потому что уж больно далеко были вытянуты руки этих древнеримского вида молодцов. А ну как обломятся? Хорошо еще, если карета будет закрыта. А если коляска? Таким гербом по башке – и конец древнему княжескому роду! Я засмеялась. Извозчик обернулся. «Кстати, – сказал я, – наш адрес четыре дробь пятнадцать. Четвертая римская дробь пятнадцатая арабская, так сказать… Мы правильно едем?» – «Я первый раз на Инзеле, – сказал извозчик. – Ничего. Найдем. Сейчас полицию встретим и найдем».
Но никакой полиции, вообще никого встречного не было. Странно. Как будто мы ехали по какому-то спящему или мертвому городу. Хотя, по всему видать, люди здесь жили. За какими-то воротами кучер распрягал легкую двухколесную коляску. За другими воротами гувернантка бегала с ребенком по лужайке и громко учила его французскому, прямо как госпожа Антонеску. Мне даже на миг показалось, что это она. Но нет, конечно, не она. Это была какая-то совсем молодая девица. Наконец я увидела табличку на одном из заборов. Римское два дробь арабское восемь. Ага! Я догадалась, что «римские» улицы идут вдоль острова, а «арабские» поперек и что мы едем, выходит, по второй продольной улице. Я, припомнив папины рассказы про Нью-Йорк, назвала ее Второй авеню. Я вспомнила, что мы, когда съезжали с этой треугольной площади и въезжали в эту, так сказать, авеню, она была левее. Ага! Значит, чтоб попасть на четвертую, нам надо взять направо. Тем более что вот как раз восьмая поперечная улица очень узкая. Совсем тоненькая аллейка была перед нами. Я крикнула кучеру «направо!» – и, действительно, минут через пять мы доехали до поворота, до перекрестка с Четвертой Римской и повернули налево.
Эта улица была уже немножко другая. Дома были повыше, тоже очень роскошные, но безо всяких претензий на Версаль или Сан-Суси. А некоторые участки были разделены невысоким забором пополам, и этот забор утыкался прямо в стену дома между двумя окнами. То есть дом делился между двумя хозяевами. Дальше пошли трех– и четырехэтажные дома, уже совсем городские, и улица постепенно переставала быть аллеей, превращаясь в обычную, очень хорошо мощенную и прибранную, но все-таки городскую улицу. Одна разница – тротуары широкие. Гораздо шире, чем у нас в Нидере. Настолько широкие, что посреди тротуара были сделаны небольшие газоны, где росла хорошо подстриженная трава и по углам стояли кадки с цветами. Здесь уже время от времени встречались люди. Полицейский стоял на углу, теребя свою шашку. Девушка с корзинкой, в белом чепчике, по всему видно – горничная, спешила по своим делам. Запахло бензином. Этот запах у нас в городе (я уже говорю у нас, потому что я точно понимала, что Инзель – это совершенно другой город, а может, вообще другая страна) – даже у нас этот запах был редок. А здесь время от времени нас обгонял большой фырчащий лакированный фургон на красных колесах с маленькими стеклянными дверцами. Смешно крякающий своим сигналом и оставлявший за собой сладкий и душный, головокружительный запах двадцатого столетия. Который мне всё-таки не нравился.
«Конечно, – подумала я со своей дурацкой страстью делать замечания и вносить поправки, – конечно, весь этот Инзель был построен совершенно неправильно. Надо было сделать так, чтоб вот эта городская, оживленная его часть была ближе к мосту, а вот та, дворцовая, уединенная, конечно, должна была быть задвинута в самый конец. Хотя бы для того, чтобы люди на своих колясках и автомобилях не ездили мимо. Но в жизни все не так, как мне хочется. Кроме того, может быть, что люди ездили в основном по Четвертой авеню, ну, в смысле по Четвертой Римской улице, и она-то была самая оживленная, а на Вторую Римскую, где были сплошные дворцы, мы заехали случайно – ну, как в тот раз, когда мы заехали на рабочую окраину. Точно так же, только с обратным знаком. Господи, – думала я, – ну когда же мне наконец надоест в уме исправлять ситуацию!»
Но вот мы, кажется, приехали. IV/15 – это был довольно большой и высокий (я даже запрокинула голову, чтоб его хорошенько рассмотреть) пятиэтажный дом, построенный скорее всего недавно. В том духе тоскливо-изящного модерна, от которого сейчас все просто с ума сошли. Непременные увядшие ирисы, плакучие лилии, большие трагические маски женщин с полузакрытыми глазами и длинными, струящимися с четвертого этажа до второго белыми волосами на фоне свето-зеленых стен. Дом в виде фарфоровой сахарницы фирмы «Веджвуд», или что они там имели в виду. Вот в таком доме жила графиня фон Мерзебург, моя мама. Я на всякий случай попросила извозчика обождать, спрыгнула и подошла к подъезду. Там была табличка: большая рамка из черного металла, в ней прорези, против каждой прорези круглый шарик. В прорезях были какие-то фамилии. У меня кружилась голова, билось сердце. Я не могла разглядеть. Тем более что глаза не сразу привыкли к тени – табличка была под сильно выдающимся вперед металлическим козырьком, а мы последние десять минут ехали по солнцу. Вот, наконец, фон Мерзебург. Мне не понравилось, что она была последняя в ряду. У меня рот пересох. Я облизала губы и нажала на этот шарик. Очевидно, мамина служанка должна была спуститься и отворить подъезд. Странное дело, но я почему-то не стала сама открывать дверь. Мне казалось, что это неправильно, что есть порядок: нельзя без спроса переступать чужой порог, даже если это порог многоквартирного дома. Я подумала: сколько времени нужно, чтобы услышать звонок, а потом спуститься вниз? Минута, две, три? Интересно, в каком этаже она живет? Я огляделась. Окна бельэтажа были плотно закрыты атласными занавесками. Так называемыми французскими, собранными в полукруглую чешую. Я отступила на шаг. Почему-то мне показалось, что мама сейчас смотрит на меня сверху. Но солнце, которое как раз вылезло из-за горы Штефанбург, из-за той скалы, где стоял самый первый монастырь, помните? – солнце от радости, что вышло наружу, изо всех сил поливало желто-красным черные зеркальные стекла. Радуги стояли в воздухе, а может быть, не воздухе, а в моих глазах, потому что я, кажется, заплакала. Я вдруг представила себя сироткой из народной сказки. Куда-то исчез извозчик. Растаяли мои ботиночки с шелковыми бантиками по бокам. Истлела и исчезла накидка, и парижская сумочка в руках – папин подарок – тоже пропала, превратившись в холщовый мешочек. Я стояла босиком на грязной колкой мостовой и плакала, и умоляла маму спуститься ко мне со своих графских высот.
Фу!
Я посмотрела на часы. Я уже восемь минут стояла – и никакого впечатления. Тогда я подошла к двери и взялась за ручку. Дверь слегка поддалась. Я потянула ее на себя. Там был фиолетовый полумрак. Я успела разглядеть две лестницы, ведущие налево и направо. Ха-ха! В точности, как в доме на улице Гайдна, где я сняла тайком от папы маленькую квартирку. А фиолетовый цвет был оттого, что прямо над парадной дверью был сделан витраж – опять лилии и гиацинты и склоненные рыжие кудри тоскующих красавиц – большой витраж, сияющий, как розетка в католическом храме. В нашем соборе Святого Иоанна Евангелиста. То есть я уже вошла в прихожую и вертела головой, и значит, даже посмотрела назад. Сбоку открылась дверца и вышел швейцар – не старый еще мужчина, в синем костюме с золотыми пуговицами.
– Мадмуазель? – обратился он ко мне.
– Мне нужна графиня фон Мерзебург. В каком она этаже?
– Благоволите присесть, – сказал он и указал на деревянный диван, стоящий между двух кадок с фикусами. – Как доложить? – и вытащил из кармана своего синего пиджака большой замусоленный блокнот.
Я хотела было сказать, что меня зовут Адальберта-Станислава и так далее, но вдруг мне стало смешно. Он же видит, что перед ним барышня из весьма богатой и скорее всего аристократической семьи. «Это же видно по всему! – горделиво про себя повторяла я, глядя в вопросительное лицо швейцара. – Платье, накидка, чулки, новехонькие ботинки, дорогая сумка, прекрасная прическа, ухоженные ручки и при этом ни одного пошлого мещанского колечка».
– Как доложить? – повторил швейцар, нетерпеливо постукивая карандашом по своему блокноту.
– Нарисуйте меня, – строго сказала я, – и покажите графине. А не умеете рисовать – опишите словами. Пришла, дескать, эдакая оборванка. Ботинки каши просят, чулки с дырками, под ногтями грязь, папиросу курит и луком воняет. Ну, сколько мне еще ждать?
Швейцар вздохнул, попереминался с ноги на ногу, но потом, очевидно, решил не вступать со мной в препирательства.
– Извольте подождать, – сказал он и добавил: – Ваше превосходительство, сиятельство или светлость?
– Высокопреосвященство, – грубо сказала я. – Я жду.
Швейцар двинулся по левой лестнице. Я вспомнила, что снятая мной квартирка на улице Гайдна тоже была на левой лестнице. Мне от этого стало чуточку спокойнее, потому что, хотя я и вела себя так дерзко, самоуверенно и отчасти даже нагло, я не была на самом деле так уж уверена в себе. Кто мне поможет в случае чего? Папа далеко. Если бы я ехала на нашей коляске и на козлах сидел бы наш дворник Игнатий, который, как хвастался папа, мог каминную кочергу узлом завязать (я сама не видела, но папе верила, потому что Игнатий был ну настоящий медведь), – вот тогда, если бы на козлах меня ждал Игнатий, другое дело. А сейчас что? У меня всего-то и было, что сотня крон мелкими бумажками и дамский револьвер велодог в сумочке. А кругом было столько полиции и тайных агентов и военных наблюдателей – все говорили, что страна на пороге войны. Хотя еще непонятно с кем, но все равно. Так что я со своим револьвером могла влипнуть в историю. Это не как два назад, когда я, в случае чего, вытаскивала его из сумочки и громко кричала «Прочь, злодей!». Я вспомнила историю про господина Неизвестно Кто – или человека, страшно на него похожего, который ко мне привязался три или четыре года назад. Помните, я об этом рассказывала? Ах, да, тогда у меня не было револьвера, я грозила ему разрезальным ножом… Смешно! Но сейчас, честное слово, мне стало страшновато. Впрочем, нет, не страшновато – страх есть недостойное чувство. Пожалуй, самое недостойное для аристократа. Мне стало как-то настороженно.