Дело принципа — страница 42 из 101

– А фамилия? – спросила я. – Ди Савойя? Колонна? Альдобрандини? Боргезе? Или, может быть, Медичи?

– Ты почти угадала, – сказала мама. – Из очень высоко вознесенной семьи, но… Но в жизни бывают всякие «но», и поэтому мы зовем его просто «князь». По-итальянски Principe.

– «Принчипе» значит не только князь, но и вообще государь, – уточнила я. – От латинского «принцепс». Первый в списке сенаторов. Так назывались римские императоры, начиная с Октавиана Августа.

– Тем лучше, – сказала мама. – Тем более что его предки действительно хозяйничали в нескольких итальянских княжествах. Поэтому прозвище Принчипе ему как раз подходит. Габриэль Принчипе.

– Он говорит по-нашему? – спросила я.

– В совершенстве, – сказала мама. – Проверь сама.

Она подошла к двери, открыла ее и крикнула в коридор:

– Габриэль, я хочу представить тебя молодой графине фон Мерзебург, своей дочери.

– Я не графиня фон Мерзебург, я Тальницки унд фон Мерзебург! – шепотом огрызнулась я.

Но спорить было уже поздно, потому что этот мальчик вошел.

Глава 15

Он был хорошего роста, но не очень высокий. Одет в красивый, хотя заметно поношенный, утренний костюм. Узкие светлые брюки, темный, тоже узкий пиджак и светлая рубашка. Шея повязана платком. Папа мне говорил, когда мы с ним обсуждали его лучшего друга – того самого, родовитого, но обедневшего, у которого был сын, толстый глупый мальчик – папа мне говорил, что дорогой костюм, даже сильно ношенный, остается дорогим. Поэтому небогатые, но хорошо воспитанные господа предпочитают иметь немного костюмов, но пошитых из дорогого сукна у хорошего мастера. И в этом их отличие от мелких франтиков, которые заказывают себе две дюжины костюмов из простенькой ткани модного цвета, у какого-то «надрикрояча». Папа специально употребил это простонародное слово. Означает: быстрый, дешевый и очень плохой портной.

Но на этом мальчике был правильный костюм, ношеный, но хороший. Надеюсь, что не с чужого плеча. А, впрочем, если и с чужого, то что тут страшного? Может быть, ему старший брат дал или дядя, такой же обедневший, но гордый итальянский князь.

Я дернула сама себя за язык, то есть не за язык, а за то место, которым я думала в голове. За мысленный язык, так сказать. «Экая я вдруг стала снисходительная и все на свете понимающая, – подумала я. – Я, которая готова была отвернуться от человека в оперном буфете, потому что у него чуточку лоснился пиджак. Наверное, – подумала я, – мне этот мальчик понравился».

Может быть, даже в первый раз за всю мою жизнь.

Мне никогда, нет, честное слово, никогда не нравились молодые люди, мои ровесники или чуть постарше. Я могла любоваться красивыми стариками, элегантными или величественными, или изящными и остроумными мужчинами средних лет. Даже, представьте себе, нашим силачом Игнатием и вообще деревенскими мужиками, когда они косили траву или перетаскивали бревна. У них были такие могучие спины, и так красиво перекатывались мускулы на их ручищах, когда они от жары сбрасывали куртки и оставались голыми до пояса! Но, разумеется, это было все не то. Ах, совершенно не то. Но здесь, наверно, в первый раз вдруг появилось что-то «то». Мальчик между тем стоял, выжидательно, но вместе с тем непринужденно, ожидая, очевидно, что скажет моя мама. Ведь она обещала его представить своей дочери, то есть мне. И вот он ждал, когда она скажет необходимые слова. А пока стоял, не переминаясь с ноги на ногу, но и не навытяжку. Это умение спокойно стоять явно обличало в нем человека хорошей крови и хорошего воспитания. Я рассматривала его. У него были большие, довольно широко расставленные глаза на смуглом лице, чуть широковатая переносица и небольшие, слегка оттопыренные уши. Но этого почти не было заметно, потому что у него была густая черная шевелюра, аккуратно подстриженная и уложенная. Лицо было задумчивое, и в глазах было что-то болезненное. Как будто он только что думал о чем-то неприятном, трудном, беспокоящем. Но вот сейчас пытается избавиться от этих мыслей, чтобы начать светскую беседу.

– Рекомендую тебе, – сказала мама, – мой молодой друг князь Габриэль. – Я протянула ему руку. – Моя дочь, – сказала мама, – Адальберта-Станислава.

Я тут же подхватила и продолжила:

– Тальницки унд фон Мерзебург.

Мальчик, почему-то я в уме назвала его мальчиком (видно было, что ему самое большее двадцать лет), взял мою руку, склонил голову и прикоснулся к моим пальцам сухими горячими губами. Не поцеловал, конечно, просто прикоснулся.

– Buon giorno, principe[10], – сказала я.

– Buon giorno, – ответил он, улыбнулся и продолжил уже по-нашему: – Но давайте не будем по-итальянски. Мы же не в Италии.

– Давайте, – сказала я. – Как вам Штефанбург? Давно ли? Бываете в опере?

– Штефанбург прекрасен, – сказал он. – Не хуже Будапешта. Я здесь недавно. В опере не бываю – не люблю.

– Отчего же? – я подняла брови. – Это, можно сказать, ваше национальное искусство.

– Как-то так, – он развел руками. – Я слышал, что французы не любят жареных лягушек, а русские терпеть не могут игры на балалайке. Национальный тип навязывается нам извне. Все люди разные. Есть итальянцы, которые любят оперу, а есть и такие, которые ни разу в жизни не то что не проронили музыкального звука, но и не слышали ничего, кроме грубых рыбацких песенок.

– Вы имеете в виду неаполитанские песни?

– Отнюдь нет. Неаполитанские песни – это род искусства, а искусство занимает в жизни людей гораздо меньшую часть, чем… – и он замялся.

– Чем что? – спросила я.

– Чем деньги, – вздохнул он и развел руками, – или чем политика.

– К сожалению, вы хотите сказать? – спросила я.

– Зачем жалеть о том, чего не исправишь…

– Как знать, – подала голос мама. – Если рассуждать столь рационально, то тогда и вовсе поговорить не о чем. Ни о погоде, ни о жизни и смерти, не говоря уже о ценах в магазинах или результатах скачек. Ни на что из перечисленного, да и вообще на девять десятых, а может, даже на девяносто девять сотых из всего происходящего в мире – мы не имеем никакого влияния. Прикажете молчать? Или рассуждать о том, какое колечко на какой палец надеть? То есть о том, что наверняка в моих руках? – И она засмеялась.

– Я бы не стал доводить всякую мысль до абсурда, – вежливо, но твердо сказал Габриэль. – Одно дело обсуждать, другое дело – растравлять себе душу сожалением. Очевидно, я не совсем точно выразился.

– Может быть, вам удобнее все-таки по-итальянски? Parliamo italiano[11]? – сказала я.

– А вам? – возразил он.

– Для вас я готова постараться, – сказала я.

– Ах, что вы, что вы, не стоит, – сказал он. – Графиня так добра, – сказал он, обращаясь ко мне, глядя на меня своими красивыми, чуть выпуклыми глазами, – что позволила мне жить у себя.

Конечно, я должна была сказать что-то вроде «Моя мама вообще очень добрая женщина», но сказать это у меня не получалось. Хотя мне, конечно, было безумно интересно, как этот самый Габриэль, будь он хоть три раза итальянский князь, сумел познакомиться с моей мамой и обаять-очаровать ее настолько, что она позволила ему жить в своей квартире. Уж на кого-кого, а на дамочку-благотворительницу моя мама совсем не была похожа. И вообще она не была похожа на тех тетушек, которые, всплескивая руками, пускали слезу и бросались на помощь. Я знала таких, у которых и в деревне, и в городе дом был переполнен бедными родственниками, приживалками, а также подающими большие надежды сыновьями покойной гувернантки старшей дочери. Нет, нет. Моя мама была не из таких. И вдруг какой-то двадцатилетний итальянский князек. При этом я почему-то сразу отмела мысль – хотя эта мысль, конечно, на секунду заскочила мне в голову – что этот просто ее, извините за выражение, любовник. Хотя, кто знает? Хотя по первому впечатлению, кажется, нет.

Я обернулась к маме и тихо спросила ее по-немецки, говорит ли этот мальчик по-немецки. Мама покачала головой.

– Das ist grossartig, – быстро и негромко заговорила я. – Hier sehe ich vor mir einen eleganten Jungen aus gutem Hause. Er ist von einer sehr guten Familie, nicht wahr? – Я в упор посмотрела на маму, и мама кивнула. – Ich bin sechzehn. Ich habe, um zu heiraten. Was muss ich machen? Mit beiden Händen ergreifen? Und den Beute im Nest ziehen? So was?[12]

Мальчик между тем стоял, опустив глаза, тактично делая вид, что он вообще не обращает внимания на наше столь невежливое поведение. Говорить на иностранном языке в присутствии человека, который этот язык не понимает, – верх неприличия. Верх пренебрежения. Демонстрация на грани оскорбления. Мальчик, однако, стоял как ни в чем не бывало. Мы стояли широким треугольником, как будто на сцене, если рампой считать подоконник, а окно проемом сцены. Мальчик стоял посередине, недалеко от двери, я слева, мама справа: если бы голуби, которые сейчас стучали клювами по каменному выступу за окном, были бы зрителями, они бы все видели именно так.

– Gib ihm einen Wink, – продолжала я, – er solle mir einen Heiratsantrag machen. Schon morgen. Er soll morgen vorbeikommen, um mit meinem Vater zu reden. Mit einem Blumenstrauss[13].

– Er ist aber arm, – сказала мама. – Ich kann kaum sagen wie arm er ist. Er hat nur ein einziges Hemd. Er wäscht es jeden Abend eigenhändig, und zum Trocknen hängt er es auf ein Spanngestell, das ich sonst für meine Kleider benutze. Er hat nicht mal zwanzig Kreuzer für die Wäscherin. Sogar die hat er nicht[14].

– Es macht nichts, – возразила я. – Dafür bin ich reich, ich kann kaum sagen wie reich ich bin. In meinem Besitz sind unermessliche Flächen von Acker, Wald und sonstigen Sachen[15]