У профессора, кстати говоря, было приятное лицо. Сухое, строгое, с выпуклым лбом и коротко подстриженными седыми волосами на висках. Он был чисто выбрит. Мне даже интересно стало, кто же его бреет. Неужели они приглашают парикмахера? Или ходят в парикмахерскую? Или, может быть, его бреет жена? На носу у него были маленькие сильные очки, плотно придвинутые к глазам. Поэтому издалека могло показаться, что профессор вовсе не слепой. Однако он, по его собственным рассказам, начал терять зрение двадцать лет назад и сейчас только едва различает свет и тьму. То есть видит, а скорее, чувствует, когда ночь, а когда день, а также, как он говорил, в солнечный день различает окно на стене как неопределенное светлое пятно. Но уже фигуру на фоне окна различить не может, а еще пять лет назад мог. Мне нравилось, что он так спокойно и свободно говорит о своей слепоте.
– Фрау Дрекслер! – закричал папа, подошел к двери и раскрыл ее. – Фрау Дрекслер, идите к нам!
– Иди к нам! – подтвердил профессор. – Мы сегодня обедаем у господина Тальницки.
Жена профессора безропотно поднялась и вошла в мою комнату, где шел разговор.
– А вот сейчас, – сказал папа, – а вот сейчас мы потихонечку перейдем в гостиную.
Он встал и рукой показал дорогу. Жена профессора взяла мужа под руку и повела вслед за папой. Я замыкала процессию. Мы уселись на диванах.
– Сигару? – предложил папа.
– Перед обедом? – улыбнулся профессор.
– Ах, да, извините, – улыбнулся папа. – Может быть, аперитив? Рюмочку коньяку?
– Благодарю, – сказал профессор. – Маленькую рюмочку. Только если можно, не коньяку, а водки, но совсем маленькую.
Папа покрутил головой, хотел было позвать Генриха, но сообразил, что Генриха он только что услал в ресторан. А звать для такого случая горничную он не захотел. Не дело горничной подавать господам напитки. Поэтому папа с выражением благородного подвига на лице – мне даже смешно стало на это смотреть: на лице его была нарисована журнальная картинка под названием «Принц Уэльский в холерном бараке» – и вот так, с выражением щедрости, скромности, великодушия и готовности послужить малым сим, едва ли не «омыть ноги апостолам», папа возился у буфета, выставляя на серебряный поднос рюмки, наливая крохотную стопочку водки для профессора и немного коньяка для себя. И потом, торжественно улыбаясь, поставил все это на одноногий гостиный столик, стоявший как раз у дивана, на котором сидели профессор и его жена.
Фрау Дрекслер вложила стопку в пальцы своего мужа.
– А вам, фрау Дрекслер? – спросил папа. – Может быть, ликера, коньяку, портвейна?
– Благодарю, нет, – сказала старушка.
– Ваше здоровье, профессор, – сказал папа, осторожно касаясь своим коньячным бокалом хрустальной стопки, которую держал в своих руках профессор. – По-русски! – сказал папа. – Пьем чокаясь. Мне нравится этот обычай. Откуда он взялся, профессор, не знаете?
– Совершенно точно, что из феодальной старины. Но объяснений много, и все они какие-то неубедительные. Кстати, господин Тальницки, у нас не найдется какого-нибудь орешка или сухарика заесть водку?
– Секундочку, – сказал папа и с тем же выражением жертвенного благородства пошел к буфету.
Как интересно.
Я только сейчас узнала, как фамилия моего учителя политических наук. Раньше я называла его просто «профессор», а его жену в уме называла «жена профессора», и точка. Как это странно. Мне совершенно не приходило в голову узнать не то что как его зовут, а хотя бы как его фамилия. Получается, что он был для меня никто. Просто, извините за выражение, работник. Хотя нет, работников у нас в имении я знала по именам. Не всех, конечно, а тех, которые часто попадались на глаза. Которые подавали, убирали, стирали, гладили, вскапывали газоны, управляли лошадьми и все такое прочее. А профессор был для меня просто профессор. Даже удивительно. Эта старая селедка – учительница всемирной истории, включая историю изящных искусств – тоже была учительница, и все. Мне даже интересно стало, а как они меня называют в уме? А вдруг я для них тоже просто «эта девчонка». «Эта барышня». Или «эта дура». В лучшем случае «дочка Тальницки». Хотя нет. Вот учителя русского языка я знала, как зовут, и звала по имени и отчеству – Яков Маркович. Может быть, все дело в том, что русские такие открытые, а наши такие чопорные, застегнутые на все пуговицы. Все может быть.
Мне вдруг показалось, что на губах профессора Дрекслера (теперь я буду называть его так) играла легкая усмешка. И еще мне показалось, что он нарочно согласился у нас пообедать, потому что ему захотелось немножечко испытать моего папу и меня. «Ах, вы предложили мне и моей жене остаться у вас на обед? Ну что ж, отлично! Посмотрим, что у вас из этого получится». Я даже немного разозлилась на профессора, потому что мне было о чем поговорить с папой, и гораздо лучше было бы, если бы он твердо и строго отказался от предложения пообедать. И я смогла бы папе позадавать кое-какие вопросы. Но, с другой стороны, я же сама виновата. Это я пригласила их обедать. Это я попросила папу устроить нам обед. Поэтому с моей стороны злиться на профессора было бы чистейшим лицемерием. А то, что профессору было интересно, как мы вывернемся из этой ситуации – что ж, на то он и профессор. Ученый. Исследователь. Смешно, правда?
Тем временем в гостиной уже несколько минут стояло неловкое молчание. Папа принес из кухни вазочку очищенных орехов. Профессор попивал водку из крошечной стопки совсем уже микроскопическими глотками. Даже можно сказать, не пил, а смачивал губы и облизывал их кончиком бледного языка и катал за щекой ореховое ядрышко. А папа тайком поглядывал на часы, ожидая, когда же наконец придет Генрих с едой.
– Профессор! – сказала я. – Меня давно преследует вот какая мысль. Вот мы живем в имении. И мы с папой только двое господ. Ну, еще папин камердинер и до недавнего времени моя гувернантка. Условно говоря, четверо. Четыре человека, которые живут, палец о палец не ударяя, в смысле физического труда и простых каждодневных забот. А всё для нас – понимаете, всё-всё, начиная от выпечки хлеба и забоя скота на мясо и кончая совершеннейшей ерундой, вроде стряхнуть пыль с фарфоровых статуэток или завязать мне бантик на шляпке – всё это делают люди. Вы понимаете, профессор, о ком я. «Люди», так сказать, в кавычках. Раньше они были вообще наши крепостные. А сейчас, ну вы сами знаете, как они называются. В общем, они не перестали быть нашими крестьянами. Хотя император даровал им личную свободу.
– Так в чем вопрос? – подал голос профессор.
– А вопрос вот в чем. Все эти люди, которые, как говорят господа социалисты, «гнут спину на своих господ», на самом деле получают от своих господ очень приличное содержание. Повара, дворники, садовники, уборщики, просто слуги на посылках, кучера, конюшие – язык устанет перечислять, включая девицу Эллу, есть у нас такая лентяйка, которая очень плохо подметает, которую надо специально заставить встать на табуретку и смести пыль со шкафа. – так вот эта бездельница Элла сытно ест, сладко пьет и имеет достаточно денег, чтобы покупать себе наряды и побрякушки. Барин ей платит. Да что там платит! Помимо всякой платы барин ей покупает красивые платья, чепчики, фартучки, перчатки, чтобы она в барском доме выглядела как положено, как куколка, а не как деревенская оборванка. Покупает – вы понимаете, что я имею в виду. Ассигнует деньги, на которые экономка закупает одежду для прислуги. И эта одежда переходит в ее собственность. Ну, фактически так обстоят дела.
– Да, – ответил профессор, – так устроен поздний феодализм. Феодализм эпохи разложения. И мы, кажется, это не раз обсуждали. В чем же вопрос?
– А вопрос вот в чем, – повторила я. – Если бы мы с папой, начитавшись сочинений графа Толстого, вдруг решили бы опроститься, переехали бы жить в небольшой деревенский домик, ну, наверное, в два домика. Папа бы женился на скромной работящей женщине. Я бы вышла замуж за энергичного трудолюбивого мужчину без претензий, умеющего добывать хлеб свой в поте лица своего. Ну или просто бросили бы это имение, переехали бы в Штефанбург. Папа стал бы чиновником, а я окончила бы учительскую семинарию и стала бы преподавать в школе для девочек.
– Она у меня вообще ужасная фантазерка, – сказал папа.
– Я знаю, – улыбнулся профессор. – Но вопрос-то в чем?
Хотя мне кажется, он уже давно понял, в чем вопрос, но хотел заставить меня произнести его словами.
Хорошо. Хотите словами? Вот вам:
– Если бы мы с папой вдруг выкинули бы такой номер, стали бы толстовцами в деревне или скромными обывателями в городе, то мы тем самым лишили бы работы, заработка, средств к существованию, просто погубили бы, наверное, полсотни семей самое маленькое, а может быть, и больше. В общем, человек пятьсот впали бы в нищету, по миру пошли бы из-за наших социалистических капризов. Так или не так, профессор?
– В данном конкретном случае безусловно так, – кивнул он и снова поднес к губам стопку с водкой.
– Она не глупа, профессор, – довольно засмеялся папа.
– Она положительно умна, – сказал профессор и наконец разжевал орех.
Мне стало даже обидно. Я думала, он начнет со мной спорить. Хотя, конечно, он не социалист. Но профессор же должен спорить со своей ученицей, когда она выстраивает перед ним такие дурацкие теории.
– Ну и вообще, – сказала я. – Возьмем город. Пройдемся по улицам нашего Штефанбурга. Кстати, про Штефанбург, профессор, у меня будет отдельный вопрос, но не все сразу. Пройдемся по улицам. Дорогие кофейни, роскошные рестораны, магазины деликатесов. А сколько продается разной модной одежды? А ювелирные лавки? Лавки часовщиков, меховщиков, обувщиков. И все стоит каких-то несусветных денег! А дома? Роскошные апартаменты. Лепнина. Камень. Кафель. Бронза и хрусталь. Все это для богатых. Но сколько народа кормится на этом! Наверное, десятки или сотни тысяч человек. И тут еще какие-то ступенечки делаются. Дорогой ювелир работает, чтобы усладить вкус богача. А кто-то работает, чтобы облегчить жизнь ювелира – у ювелира тоже есть горничная, а у его детей есть гувернантка. А гувернантка одета барыней, и у нее тоже есть служанка. А адвокаты? Нечего и говорить про адвокатов. Адвокаты у нас богатые – почти как магнаты. А все почему? Потому что помогают магнатам обтяпывать их делишки – судиться за наследство, переводить кроны в фунты