Дело Рокотова — страница 6 из 7

Явно довольный таким оборотом дела, адвокат В. Швейский щедро "подкидывал" нам сделки своего подзащитного, а мы безоговорочно подбирали их.

К концу судебного следствия оборот сделок Паписмедова разбух до таких размеров, что его судьба уже висела на во­лоске. Шансы получить восемь или пятнадцать лет почти урав­нялись.

Впрочем, эта жертвенность моего подзащитного ни в малей­шей степени не облегчила судьбу его брата, хотя, к счастью, не усугубила и положения его самого. Суд, конечно, признал и записал на его счет все добровольно взятые им эпизоды обви­нения брата, но осудил их одинаково. Так что мы оба — и я и В. Швейский — "получили" по восемь лет.

В день оглашения приговора, 15 июня 1961 года, Москов­ский городской суд чем-то походил на осажденную крепость. Усиленная охрана внутри и снаружи с трудом сдерживала натиск представителей общественности, наконец суд вошел в зал, и воцарилась мертвая тишина.

С величайшим напряжением, стоя, в течение нескольких часов, мы слушаем приговор, который в своей описательной части почти без изменения списан с обвинительного заключе­ния. Суд добавляет лишь резолютивную часть: Ян Рокотов, Виталий Файбишенко и Надя Эдлис осуждаются на пятнадцать лет лишения свободы, с отбытием первых пяти лет в закры­той тюрьме. Остальные получают по восемь лет каждый. У всех полностью конфискуется имущество.

На осужденных распространяется Указ от 5 мая 1961 года, в силу которого к ним не может быть применено условно­досрочное освобождение или смягчение наказания.

На этом фильм был закончен, и кинооператоры прекрати­ли работу.

На какое-то мгновение, после того как замолк голос пред­седательствующего, в зале наступила мертвая тишина. Но вдруг с задних рядов послышался выкрик: "Мало!"... И еще: "Неправильно!"... И вслед за этим зал, будто опомнившись и оправившись от услышанного, взорвался целой бурей негодо­вания и угроз.

Присутствующие в зале возмущались мягкостью пригово­ра. Говорили, говорили, и вот на тебе... Всего лишь на пятнад­цать лет... А сколько шума было, сколько потратили пороху, и ни один не приговорен к смертной казни. Знали "представи­тели общественности", что совсем недавно к десяти-пятнадцати годам приговаривали ни за что! А тут... таких негодяев оставили жить.

На второй день, 16 июня 1961 года, подзаголовком "В Мо­сковском городском суде" в "Правде" было напечатано со­общение ТАСС. В сообщении подробно приводились фами­лии осужденных, состав суда, формула обвинения и при­говор.

В отличие от "представителей трудящихся" совершенно иначе восприняла все это интеллигенция. Не говоря о юрис­тах, которых приговор буквально ошеломил, в глазах людей мыслящих и понимающих суть этого явления он был подобен снаряду убившему только недавно родившуюся надежду на воцарение правосудия и справедливости.

Друзья и знакомые, которые так и не смогли достать про­пусков на процесс, звонят ко мне по вечерам и с опаской спрашивают: "Как это все произошло?" Особенно часто зво­нили мне находившиеся в те дни в Москве грузинские адво­каты и писатели. Как суд решился осудить людей на пят­надцать лет, когда в момент совершения преступления им грозило наказание в три года? — недоумевали они. Были и наивные, которые искренне удивлялись: "А где были вы, ад­вокаты?" Приходилось отвечать тем же: "А где были вы, пи­сатели?" Кстати, некоторые из них присутствовали на суде. В первом ряду я, например, часто видела Виктора Розова.

Между тем, специальный Указ Президиума Верховного Совета СССР, разрешающий следствию и суду применить к Рокотову, Файбишенко и другим обвиняемым по этому делу новый, более суровый закон, так и не был нигде обнародован. Он секретно был вложен в дело и, кроме участников процесса, никому не был известен.

В этих условиях я и мечтать не могла о лучшем приговоре для моего подзащитного. И все же я решила подать кассаци­онную жалобу. Я, конечно, не рассчитывала на какое-то даль­нейшее смягчение приговора. Но поскольку дело направля­лось в кассационную коллегию, в Верховный суд РСФСР по жалобам других осужденных, то и мне следовало застраховать приговор от возможного ухудшения.

Бывая в эти дни в суде, я становилась свидетелем явлений, подобных которым за долгие годы моей адвокатской прак­тики мне еще не приходилось видеть. Уже на второй день по­сле оглашения приговора в Московский городской суд стали поступать резолюции и письма трудящихся, принятые на об­щих собраниях и митингах, проходивших в те дни на многих московских предприятиях. Авторы этих посланий единодуш­но выражали свой гнев и возмущение "мягкосердечностью", которую проявил суд в отношении "отъявленных врагов Ро­дины", они настоятельно требовали "исправить" приговор осужденным путем замены лишения свободы смертной казнью.

Мы проводили целые дни за изучением протоколов — сек­ретари суда при нас вскрывали пакеты с подобными требова­ниями, давали нам знакомиться, а потом подшивали их в специальный том, заведенный для "писем трудящихся".

Тогда мы могли только предаваться грустным размышле­ниям по поводу людской кровожадности. Но мысль о том, что нашим подзащитным может угрожать еще что-то, никому из нас не приходила в голову. Кстати, кровожадности общест­венности, по-видимому, удивлялись даже работники суда, в том числе и сам председательствующий по делу Громов. Не раз мы замечали, как он заглядывал в том "резолюций рабо­чих". Он хмурился, и его замкнутое лицо становилось еще бо­лее непроницаемым.

Между тем, требования общественности о расстреле подсу­димых шли непрерывным потоком в суд. Было невероят­ным, что на этих митингах и собраниях никто и не подумал разъяснить несведующей толпе всю противозаконность ее тре­бований — что-де не существует закона, разрешающего осу­дить на смертную казнь за нарушение правил валютных операций, а есть совсем другой закон, и суд, вынесший приговор, не вправе исправлять его.

Никто толком не знал, что происходит за кулисами про­цесса. Но все причастные к этому делу испытывали какое-то безотчетное волнение. У всех было ощущение, что этот незаконнорожденный приговор знаменует, по существу, рожде­ние новой эры беззакония.

После вынесения приговора осужденных перевели с Лубян­ки в Лефортовскую тюрьму. Теперь общение с нашими под­защитными уже не столь затруднительно, как это было во время предварительного или судебного следствия. Нам вы­дали одно общее разрешение, дающее право ежедневно по­сещать подсудимых в Лефортово для ознакомления их с протоколом судебного следствия и составления кассацион­ных жалоб.

Когда мы в первый раз подъехали к кирпичному зданию Лефортовской тюрьмы, я с трудом сдерживала волнение.

Лефортово — с его мрачными подвалами и лабиринтами и страшными тайнами, о которых его бывшие и случайно уце­левшие узники даже спустя годы не решаются рассказывать близким друзьям, — воскресило во мне со всей остротой одно из самых мрачных событий в жизни нашей семьи. Здесь мой брат Меер провел 1948-1949 годы. Сюда его привезли красивым и полным сил молодым человеком тридцати пяти лет. Отсюда, всего через полтора года, этапом в лагеря отправили его глубоким стариком с совершенно седой головой.

Из четырех "полностью реабилитированных" в нашей семье

— отца и трех братьев — живым остался только Меер. После своего освобождения из спецлагеря в 1955 году он все отпус­ка регулярно проводил у нас в Тбилиси и тем не менее каж­дый мой приезд в Москву и каждую встречу со мной воспри­нимал, как чудо, которому не переставал удивляться. Слов­но и я, и он как бы жили взаймы. И для меня то, что после всего свершившегося Меер остался жив и невредим, тоже бы­ло чудом. Я знала, что в этот день он как обычно после рабо­ты пришел ко мне в гостиницу и дожидается моего прихода. Тем не менее, когда открылись тяжелые ворота Лефортово, я с трудом вошла в тюремный двор.

Но нет, ничего страшного там мы не увидели. Сразу и очень любезно пригласили нас в следственный корпус на первом этаже. Мы вошли в широкий и довольно длинный коридор, устланный мягкими дорожками. По обе стороны в коридор выходили двери кабинетов. Почти везде эти двери были приоткрыты. В кабинетах стояли мягкие кожаные кресла, полы были устланы красивыми коврами. У стен — шкафы со стеклянными дверцами. Поражало огромное количество книг в дорогих переплетах. Можно было подумать, что вы не в тюрьме, а в какой-то библиотеке научно-исследовательского института! Зачем в Лефортово столько редких научных книг?

Когда привели осужденных, среди них не было ни Рокото­ва, ни Файбишенко. Адвокат Рокотова Рогов с самого начала не общался с нами. Поэтому мы не знали, когда и где они с Рокотовым составляют кассационную жалобу, и составляют ли ее вообще. А Файбишенко, отказавшись от адвоката, писал жалобу один в своей камере.

Теперь и осужденные совершенно свободно общаются друг с другом, с защитниками, с работниками тюрьмы, со следова­телями КГБ, которые стараются держаться с ними на дружес­кой ноге. Подсудимые свободно разгуливают по коридору, переходят из одного кабинета в другой. Некоторые не устают благодарить своих следователей! Атмосфера непринужденная, спокойная и деловая. Никто из них не скрывает радости, что следствие и суд уже позади, иные упорно стараются показать, что выходят отсюда очищенными, получившими "путевку в жизнь".

Возвратившись вечером к себе в номер, я рассказываю Мееру об обстановке в Лефортово, о царящей там дружбе между следователями и заключенными. Он смотрит на меня, прищу­рив по обыкновению один глаз, и загадочно улыбается. "Нет, ты была не в Лефортово. Ты была где-то в другом месте. У нас в Лефортово не было книг в красивых обложках, не было ковров и мягких кресел и не было никаких друзей".

Знала ведь я, что для Меера Лефортово было каменной могилой без дневного света, в которой он в одиночку провел почти год, отсюда его два раза в густой ночной тьме увозили под Москву, в поле, для инсценировки расстрела; Лефортово для него — это бесконечные страшные карцеры, куда его по­мещали, по рассказам его сокамерника, известного еврей­ского поэта Матвея Грубияна, только за то, что он, пытаясь выключиться из невыносимой тюремной действительности, стоя в камере перед стеной, как перед воображаемой доской, мысленно выводил математические формулы.