Дело «Трудовой Крестьянской партии» — страница 48 из 66

тщательно взвесил положение, ликвидировал всяческую политическую работу, всякие сношения со II Интернационалом – из которого вышел с моими тогдашними товарищами по организации; прервал отношения с эмигрантскими группами, враждебными СССР, и с тех пор вел исключительно культурно-национальную научную работу, ориентируясь на установки социалистического строительства СССР, и старался втянуть и заграничные, западно-украинские научные силы в эту организацию, привлечь к научной работе, развивавшейся в советских учреждениях в этом направлении. Но следователь встречал эти мои заявления насмешками и издевательствами, как увертки и ложь – если бы действительно такова была моя деятельность, то я заслуживал бы награды, а не аресты – посмеивался он; он читал мне отрывки показаний моих знакомых, которые, дескать, во всем повинились и выдают меня с головою; когда я пробовал заметить, что эти показания, которые он мне цитирует, не соответствуют действительности, он разражался криками и угрозами; я домогался очной ставки – следователь отвечал: «мы очных ставок не даем». В конце концов я понял положение так, что следователю поручено получить от меня сознания, которые дискредитировали бы меня политически и морально, и он не остановится не перед чем, чтобы добыть их от меня, а я очевидно не вынесу этих воздействий, о которых приходилось столько слышать ранее, а теперь это начинает и подтверждаться на моем собственном опыте. Я чувствовал себя совершенно разбитым физически и нравственно. Еще перед арестом мне пришлось пережить тяжелые потрясения, когда я увидел, как в процессе т. н. самокритики даются совершенно невероятные толкования моей научной деятельности шаги – как упоминание о смерти Галицкого археографа Томашивского, сделанное мною в заседании Киевской археографической комиссии, используются как политические выступления в совершенно несвойственном мне направлении – польско-угодовом, уже тогда я почувствовал себя человеком обреченным, видя, как совершенно превратно освещается моя деятельность. А физически я был совершенно болен: меня арестовали во время гриппа, в Харькове в результате горячей ванны и прогулки под снежной слякотью, ночевке в следовательской камере и т. д. я еще более разболелся, получил воспаление голосовых связок горла, воспаление легких. И так я действительно в результате этого допроса, продолжавшегося с 7 час. вечера и до 4 час. ночи, не выдержал примененных ко мне психологических воздействий. Следователь показывал мне собственноручные показания моих знакомых – я, будучи полуслепым, не мог ни убедиться в подлинности ни отрицать подлинности этих писаний, показываемых мне издалека, мельком. Он писал на моих глазах представление об аресте близких мне лиц и после долгих и напрасных усилий и просьб, чтобы мне дана была возможность написать показания, соответствующие их действительности, согласился – как мне предлагал сначала следователь – «присоединиться» к показанию таких лиц как Лизанивский, Чечель и Чернаский, с которыми я поддерживал приятельские отношения. Но тут следователь уже переменил свои требования: он отказывался принять такое заявление, а написал мне образец и требовал, чтобы я написал сознание по этому образцу, что я участвовал в контрреволюционной организации с такими-то лицами и обещаю в подробности изложить эту деятельность. Я долго настаивал на том, что не могу признать того чего не было, но следователь добивался своего; я чувствовал себя совершенно беспомощным перед перспективами, которые он рисовал на случай моей непокорности. Я совершенно изнемогал, до такой степени, что рука мне отказывалась служить, и я в конце концов написал это заявление и был отпущен в камеру.

Но это не был конец моих страданий. Следователь не удовлетворился полученным от меня признанием, что я был участником контрреволюционной организации, он требовал, чтобы я подробнейшим образом изложил планы, действия, организацию – которой не было, по моему убеждению; он настаивал, что я как руководитель должен больше знать и должен вспомнить показания остальных участников; но когда я просил по крайней мере ознакомить меня с этими показаниями – он отказывал мне в этом. Отправляя в камеру, он дал мне бумаги и велел описать подробнейшим образом все что ему было нужно. Но то, что я написал, не удовлетворяло его, он рвал и выбрасывал в корзину. (Порвал и выбросил также письмо, которое я просил послать председателю Совнаркома т. Чубарю – просьбу дать мне свидание, чтобы я мог объяснить ему положение.) Грозил отправить из комендатуры в тюрьму и оставить там без допросов и без движения дела. Я, наконец, просил сделать это и оставить меня в покое, не заставляя выдумывать того, чего не было, тогда он перешел к другим угрозам в вышеуказанном духе. Он попробовал меня оставить на ночь в следственной камере, посадя в ней часового, чтобы я писал в ней показания, но так как в результате я только окончательно простудился и потерял совсем голос, он отослал меня в камеру и посадил вместе со мною арестованного по другому делу, который опытом других процессов доказывал мне необходимость исполнять беспрекословно требования следователя, давать показания, каких он требует, но доказывал с своей стороны, что я должен писать, и постоянно напоминал, чтобы я не терял времени и писал показания. Его рассказы подтвердили те впечатления, которые у меня составились еще до ареста: если требуются известные показания, нечего отказываться – это только ухудшит дело. В конце концов вместо того, что я писал, и что следователь браковал, он продиктовал мне показание относительно организации, ее программы – которой никогда не было, но которую, по его утверждению, я написал, и т. д. Его особенно интересовали вопросы об уставе и плане «Соборной Украины до Тихого Океана», об организации военных сил, об организации восстаний, о финансовых разветвлениях организации и их деятельности в сфере экономической, политической и культурной, сношениях с заграничными державами, и требовал, чтобы я как можно более приносил ему показаний, повторяя свои угрозы, он указывал, например, СВУ (Ефремова и др.), и настаивал, чтобы я выдал протоколы, статуты, переписку, грозя в противном случае обысками, взломами, ссылками и пр. Так прошла неделя, пока т. Балицкий, учинив мне передопрос, отправил меня в Москву. На этом передопросе, перед т. Балицким, и в Москве перед т. Аграновым и Мессингом не решался отступить от того, что показывал следователю, и в духе его указаний давал ответы, потому что предполагал, что следователь действовал соответственно данным ему инструкциям, и если я отступаю от того что я подписывал, меня отправят на доследование, и история начнется снова. Сопоставляя все происшедшее со мною за последнее время с тем, что мне довилось слышать раньше, во время процесса СВУ, – что мне предстоит участь Ефремова, если я не покорюсь совершенно («поставить Грушевского на колена» – так это тогда формулировалось), я думаю, что это то что было нужно – чтобы я принял на себя вину в контрреволюционной деятельности; для этого собирались показания против меня, и после моего сознания это было уже не нужно, и привлеченные будут освобождены.

Но из того, что мне довелось услышать после освобождения (очень немногого, впрочем, потому что я больше лежал больной), мне пришлось заключить, что многое из сказанного мне следователем не соответствовало действительности, мои харьковские показания, по-видимому, не облегчили положения привлеченных, следствие продолжалось и т. Агранов – относящийся ко мне совершенно корректно и не применявший мер психического воздействия – принимал мои харьковские показания всерьез, – я очень затревожился и пришел к убеждению, что напрасно пошел по дороге, которую мне указал харьковский следователь. Через 2 недели после своего освобождения я решился сказать т. Агранову, что мои харьковские показания были вынуждены и не соответствуют действительности. Я старался увидеть также т. Менжинского и изложить ему это, но мне не удалось. Только 1 сентября я имел возможность рассказать обстоятельства дела т. Акулову в присутствии т. Агранова – поскольку это позволило время. В дополнение и подтверждение сказанного мною тогда устно и изложенного мною я заявляю со всей искренностью:

Я не принимал участия ни в каких контрреволюционных организациях, в особенности со времени возвращения моего на Украину (в 1924 г.) и не думаю, чтобы среди лиц мне близких какие-либо контрреволюционные организации существовали. Между мною и этими лицами не было никаких совещаний, направленных против советской власти, на ее ослабление или дискредитирование.

Я был все время решительным противником интервенций или заграничных давлений на СССР в какой бы то ни было форме, и те люди, с которыми я поддерживал личные, близкие отношения – также. Со времени своего возвращения я не имел никаких политических сношений с заграницей, никому не давал политических поручений (в частности о поездках В. Мазурсина – кого он там видел, с кем говорил и т. д., я узнал только из показаний М-на, которые мне читал следователь, потому, что сношения у меня с М-ном были чисто личные, а не политические).

Никогда у меня не было с кем-либо разговоров об организации восстаний или об организации военных сил, вообще ни о каких действиях или выступлениях против советской власти. Если порой что-либо смущало или огорчало меня в практике ее, я не допускал и мысли о сопротивлении или противодействии, ввиду огромного значения ее задач, и уверен в том же относительно близких мне людей, с которыми я поддерживал близкие личные отношения.

Мои сношения с родными лицами в СССР и заграничными не имели никаких враждебных СССР целей, а исключительно научные и культурно-национальные интересы (научных исследований и изданий, развития украинской культуры), которые, по моему убеждению, соответствовали национальной программе и социалистическому строительству СССР.

Я не имел и по нынешний день не имею никакого представления об Украинской военной организации в пределах СССР, находясь за границей еще, я интересовался переходом на службу СССР гр. Коссака, как ученого специалиста, преданного задачам СССР, и позже поддерживал с ним личные отношения, но никогда не слышал от него враждебного СССР.