До этого момента следствие не вело никаких протоколов допроса, как будто их не было. После того как Кондратьев «сломался», ему предложили подписать протокол, написанный Счастливцевым. Этот протокол допроса не имел никакого отношения к предшествовавшим разговорам. В нем отмечался лишь контрреволюционный характер идеологических настроений Кондратьева, и ничего не говорилось о принадлежности к контрреволюционной организации и о вредительстве. Кондратьев подписал его.
На следующем допросе Гай заявил, что жена его освобождена, что он беседовал с Ягодой и через некоторое время обеспечит личное объяснение с ним, если Кондратьев даст чистосердечные показания. Тот написал обширную записку, по его словам, это было единственное его письменное показание, отвечавшее действительному положению вещей. Там он категорически отрицал свое участие в каких-либо контрреволюционных и вредительских организациях, но в то же время признал ошибочность и реакционность некоторых своих взглядов в области экономической и аграрной политики.
Эти показания Гая не удовлетворили, начались дальнейшие допросы, новые требования признания вредительской деятельности и участия во вредительских организациях.
Так как Кондратьев не соглашался дать показания о вредительских организациях, то следователь объявил, что к нему, как к злейшему и упорному врагу советской власти, будут применены репрессии. Он лишался права приобретать продукты из тюремного кооператива. Это продолжалось в течение его пребывания за ЭКУ.
Далее он вспоминал, что «на одном из допросов след. Счастливцев после ряда оскорбительных эпитетов по моему адресу в резком тоне заявил мне, что «не только с меня будет снята голова, но и с корнем будет вырвана, как кулацкое отродье, вся моя семья». Тут же при мне по телефону он отдал распоряжение немедленно привести в исполнение уже подписанный ордер на новый арест моей жены. И следующей ночью он вызвал меня к себе, когда в соседней комнате горько рыдала женщина, в голосе которой мое расстроенное уже воображение заставляло узнать голос моей жены, тем более, что следователь подтвердил факт ее ареста.
Я близорук и не могу обходиться без очков. Тем не менее, очки у меня были отобраны, хотя позднее, когда я дал показания, я носил их совершенно беспрепятственно»[402].
Подследственного лишили права пользоваться книгами, прогулками, хотя позднее, когда он дал показания, ему разрешалось получать сколько угодно книг, ежедневно передавались газеты, были предоставлены прогулки.
Все допросы в ЭКУ, длившиеся месяц, происходили по ночам, за некоторыми исключениями, почти каждую ночь напролет. Днем в камере тюремный надзор запрещал спать, хотя это не запрещено было тюремными правилами. Позднее, когда Кондратьев дал показания, никто не запрещал ему спать когда угодно и сколько угодно.
Крайнее нервное потрясение усиливалось тяжелыми ночными допросами, постоянными угрозами смерти и сопровождалось явным физиологическим недостатком сил, в корне деморализовавшим его психику. Он потерял способность нормально воспринимать явления и реагировать на них. Им овладело беспредельное чувство отчаяния, безысходности, сменявшееся постепенно состоянием апатии.
Счастливцев смеялся над Кондратьевым, с удовлетворением констатируя, что тот начинает физически быстро сдавать. «В это время он подчеркивал безнадежность моего положения, угрожая, как он выражался, «забить меня народом» т. е. показаниями других лиц против меня. И действительно, по заявлению следователя, день за днем вскрывались все новые и новые вредительские организации, в которых я неизменно участвовал. Коротков на Украине, которого я в жизни видел всего один раз, будто бы, показал, что я был одним из руководителей украинской организации вредителей в с. х. Макаров, будто бы, показал, что когда в 1924 г. он вернулся из-за границы, то застал в НКЗ уже сложившуюся вредительскую организацию, в которую входил и я»[403].
Сломленный физически и душевно деморализованный, угнетаемый почти исключительно одной мыслью о судьбе семьи и ребенка, Кондратьев был готов на любые признания, лишь бы выйти из состояния кошмара, найти какой-либо покой и забыться. «И шаг за шагом, в неопределенной форме, следуя за требованиями следователя, я начал признавать свое общее участие в самых различных к. р. организациях, о существовании которых никогда ничего не слыхал, и определенного ничего сказать не мог, и в к. р. организации МОСХ, и в к. р. организации при НКЗ при НКФ и т. д. Не будучи уже готов признать, что я к. р. и вдохновлял все эти организации, я все же даже тогда, в значительной мере уже чисто инстинктивно, останавливался в своих признаниях, когда ставился открытый вопрос о вредительстве»[404].
Приблизительно 16–17 июля Кондратьев был вызван к Гаю, тот, перейдя от враждебного к мирному тону, сообщил, что временно задержал арест жены, и предложил на основе всех предшествующих разговоров еще раз попытаться написать чистосердечное показание. Указал, что на этот раз обязательно обеспечит личное объяснение с Ягодой и даст свидание с женой. Свидание с женой было дано 19 июля. К этому времени им были написаны сводные показания по плану, данному следователем. Однако они вновь не удовлетворили Гая, и ночью 19-го он снова перешел к угрозам.
Затем его дело перешло в Секретный отдел (СО) к Я.С. Агранову. Тот ограничился предупредительной речью. Заявил, что ждет раскаяния, что его не удовлетворяют показания, данные в Экономическом управлении, и что он дает сутки на размышление и завтра вызовет для первого допроса. В том состоянии, в каком Кондратьев пришел в СО из ЭКУ, он уже просто не имел сил сопротивляться. На другой день Агранов, хотя и вызвал его, но допрашивать не стал еще несколько дней. Эти дни окончательно решили вопрос о дальнейшем его поведении на допросах.
Еще накануне первого вызова Агранов перевел его из одиночного заключения в камеру, где был человек, который назвал себя летчиком А.Н. Гумилевым. Из его рассказов вытекало, что сопротивление следствию бессмысленно. Чем больше сопротивляешься следствию, тем хуже отношение к обвиняемому, тем больше преступлений придется приписать себе впоследствии. И чем скорее человек «разоружается», тем лучше к нему отношение, тем легче его участь.
Потрясения в ЭКУ физически и психически подорвали у Кондратьева способность противостоять нажиму следствия и отстаивать свою невиновность. Предупреждение Агранова показывало, что противостоять обвинению можно только в процессе борьбы. Рассказы Гумилева свидетельствовали, что исход такой борьбы предрешен. Все это заставило окончательно, избегая всякого раздражения следствия, уступить ему, вверить свою судьбу в его руки, положиться на его волю.
«27 июня на допросе у Я.С. Агранова я без всякого сопротивления подписал протокол, написанный рукой следователя, и тем признал свою принадлежность к партии, которую следователь назвал Трудовой Крестьянской партией, которая по его формулировке, была неоформленной и зародилась в самом конце 1926 г. – в начале 1927 г. Я.С. Агранов не встретил с моей стороны никакого сопротивления, потому что я был уже не в силах сопротивляться и абсолютно не верил в возможность что-либо доказать. Он не встретил сопротивления как потому, что я пришел к нему из ЭКУ, так и потому, что, поместив меня с Гумилевым, он убил мои последние силы сопротивляемости»[405].
И так шаг за шагом под руководством следствия из неоформленной партии «Трудовая Крестьянская партия» превратилась в мощную организацию, со своим ЦК, с областными комитетами, с директивами, тактикой, блоками, связями и т. д.
Член Коллегии Наркомфина СССР Л.Н. Юровский был арестован 26 июля 1930 г. Он так объясняет свои признания в никогда не совершенных преступлениях: «На первом допросе (в тогдашнем 7 отд. ЭКУ) в ночь с 28 на 29 июля 1930 г. я дал запротоколированное тогда же показание, соответствовавшее действительности. Я сообщил тогда, что не принадлежу ни к какой контрреволюционной партии, что я целиком и полностью солидарен с генеральной линией ВКП(б), и именно ею руководствовался в своей работе»[406].
Через пять дней после ареста он был переведен в распоряжение Секретного отдела и вызван на допрос к Я.С. Агранову. «Тов. Агранов заявил мне, что он говорит со мной в качестве того представителя советской власти, от которого зависит моя судьба, ибо он будет докладывать мое дело Коллегии ОГПУ, т. е. органу, которого я сам не увижу. Он указал, что рекомендует мне не сопротивляться и не вступать в борьбу, т. к. в такой борьбе я могу только погибнуть; что ко мне предъявляется определенное политическое требование «разоружиться», т. е. признать свою принадлежность к контрреволюционной организации. Обо мне дали уже соответствующие показания Н.Д. Кондратьев, А.В. Чаянов и Н.П. Макаров и с моей стороны было бы бессмысленно запираться. С лицами, против которых следственные власти собрали достаточно показаний, но которые упорствуют в непризнании своей вины, ОГПУ может поступить и поступает одним определенным образом: оно приговаривает их к высшей мере наказания. Наоборот, показания разоружившегося врага совершенно не интересует ОГПУ как орган политический, а не судебный. Моя судьба таким образом в моих собственных руках»[407].
Л.Н. Юровский продолжал отрицать свою виновность. Через день или два он был переведен в камеру № 35 Внутренней тюрьмы, в которой находился А.Н. Гумилев, выполнявший, как выяснилось впоследствии, поручения Секретного отдела. Пребывание в одной камере с ним оказало огромное влияние на Юровского, такое же, как и на Кондратьева. Влияние Гумилева было направлено к тому, чтобы нарисовать картину обращения с арестованными, отказывающимися дать требуемые показания, в самых мрачных красках и убедить в неизбежности признания своей несуществующей вины. Он рассказал, что вместе с ним в камере находился инженер, содержавшийся ранее с Н.Д. Кондратьевым (в действительности Гумилев сам сидел вместе с Кондратьевым до того дня, когда его посадили к Юровскому). От этого инженера ему якобы было известно, что Кондратьев, Макаров, Чаянов и другие лица признали свою принадлежность к контрреволюционной крестьянской партии. Показали, что и Л.Н. Юровский участвовал в ней. Они это сделали, чтобы спасти себе жизнь. «Именно это сообщение и произвело на меня потрясающее впечатление. Оно подорвало во мне веру в возможность выяснить истину. Совпадая со словами т. Агранова, т. е. не возбуждая сомнений, это сообщение делало правдоподобными и другие рассказы Гумилева. Но, главное, оно доказывало мне, что в процессе следствия заключенные дают показания, ничего общего с действительностью не имеющие. Макарова и Чаянова я видел в течение последних лет всего несколько раз и притом случайно. Ни в каких отношениях я не был близок с ними и не имел даже отчетливого представления об их взглядах и убеждениях. Между тем оказывалось, что после ареста я зачислен ими в какую-то организацию. С Кондратьевым я был в приятельских отношениях, но ни о какой партии или политической группе с ним никогда не разговаривал. Я могу сделать один только вывод. Обстановка, очевидно, действительно такова, что против меня могут быть даны самые фантастические показания»