а, Альбер не желает рассказать, как он провел вечер. Но это меня не касается. Моя задача не выяснять, где он был, а доказать, что в Ла-Жоншер его не было. Может быть, Жевроль напал на след? Желаю ему этого от всего сердца. Дай-то бог, чтобы Жевроль преуспел! Правда, потом он замучает меня язвительными шуточками, однако за тщеславие и дурацкое упрямство я вполне заслуживаю этого не слишком страшного наказания. Чего бы я не дал, чтобы Альбер поскорей вышел на свободу! Да за это и половину состояния не жалко отдать. А вдруг меня постигнет неудача? Вдруг, причинив ему столько зла, я не сумею принести ему избавление?
Содрогнувшись от такой мысли, папаша Табаре лег в постель. Он уснул, и ему приснился кошмарный сон.
Ему снилось, что он затерялся среди сброда, заполняющего площадь Рокетт в те дни, когда вершится месть общества, и глазеющего на последние конвульсии осужденного, и присутствует при казни Альбера. Он видит, как несчастный, со связанными за спиной руками, в сорочке с оторванным воротом, поддерживаемый священником, всходит по крутым ступеням на эшафот. Видит, как тот стоит на роковом помосте, гордым взором обводя ужаснувшуюся толпу. Вскоре осужденный встречается взглядом с папашей Табаре и, разорвав веревки, указывает на него, громогласно восклицая: «Вот мой погубитель!» Поднимается громкий ропот: все проклинают папашу Табаре. Он хочет убежать, но ноги словно налиты свинцом; он пытается хотя бы закрыть глаза, но не может: неведомая, неодолимая сила заставляет его смотреть, и тут Альбер кричит: «Я невиновен, а истинный убийца…» — и называет имя убийцы; толпа подхватывает это имя, но папаша Табаре его не расслышал, не может запомнить. Наконец, голова казненного скатывается с плеч…
Старик вскрикнул и проснулся в холодном поту. Ему не сразу удалось убедить себя, что все, виденное и слышанное им, было сном, что на самом деле он дома, у себя в постели. Да, все это ему приснилось. Но говорят, сны подчас оказываются предупреждением свыше. Воображение папаши Табаре было до такой степени поражено, что он тщетно изо всех сил пытался вспомнить имя преступника, произнесенное Альбером. Так и не преуспев в этом, он встал и зажег свечу: темнота нагоняла на него страх, ночь кишела призраками. Нечего было и думать о том, чтобы уснуть. Снедаемый тревогой, он осыпал себя самыми немыслимыми проклятиями и горько упрекал за то удовольствие, которое до сих пор дарило ему его увлечение. Слаб человек!
Бог лишил его разума, когда он надумал идти на Иерусалимскую улицу предлагать свои услуги. Ничего не скажешь, подходящее занятие для человека его возраста, почтенного парижского буржуа, богатого и уважаемого! Подумать только, ведь он гордился своими подвигами, бахвалился своей проницательностью, тщеславно радовался своему изощренному нюху, кичился даже дурацким прозвищем Загоню-в-угол! Старый олух! Чего он добился, приобретя ремесло ищейки? Самых страшных неприятностей, какие только есть на свете, да презрения друзей, не говоря уж об опасности соучастия в осуждении невинного человека! Даже дело портного не открыло ему глаза.
Перебирая в памяти минуты торжества, испытанные в прошлом, и сравнивая их с нынешними мучениями, он давал себе зарок никогда больше не возвращаться к этому занятию. Когда Альбер будет спасен, он поищет менее рискованных и более почтенных развлечений. Прервет связи, за которые приходится краснеть; право же, полиция и правосудие как-нибудь обойдутся без него.
Наконец наступил рассвет, которого папаша Табаре ждал с лихорадочным нетерпением.
Чтобы протянуть время, одевался он медленно, с большим тщанием, старался занять мысли всякими мелочами, не думать о том, сколько минут прошло, — и все-таки раз двадцать глянул, не остановились ли стенные часы.
Несмотря на все проволочки, не было еще восьми, когда он явился домой к судебному следователю, прося извинить, что ввиду весьма серьезных причин столь бесцеремонно потревожил его ранним утром.
Его извинения оказались излишни. Восемь утра — не то время, когда можно было потревожить г-на Дабюрона. Он уже принялся за работу. С присущей ему благожелательностью он принял сыщика и даже пошутил над его вчерашним волнением. Кто бы мог подумать, что у г-на Табаре столь чувствительная душа! Ну, да утро вечера мудренее. Надо надеяться, г-н Табаре сегодня мыслит несколько более здраво, а может, он поймал истинного преступника?
Сыщика огорчил легкомысленный тон следователя, слывшего человеком не только сдержанным, но даже мрачноватым. Не крылась ли за этим зубоскальством твердая решимость пренебречь любыми доводами папаши Табаре? Сыщик это так и понял и свою защитительную речь начал, не питая ни малейших иллюзий.
Говорил он на сей раз спокойнее, но с той энергией и решимостью, которые обрел ценой серьезных размышлений. Он взывал к сердцу и рассудку. Увы, хотя, говорят, сомнение заразительно, ему не удалось ни переубедить следователя, ни сколько-нибудь поколебать. Самые сильные его аргументы разбивались о железную убежденность г-на Дабюрона, как стекло о гранит. И в этом не было ничего удивительного.
Папаша Табаре опирался лишь на зыбкую теорию, на слова. Г-н Дабюрон располагал осязаемыми свидетельствами, фактами. А случай сам по себе был таков, что, какие бы доводы ни приводил сыщик в оправдание Альбера, все они могли обернуться против молодого человека и подтвердить его виновность.
Папаша Табаре настолько был уверен, что у следователя его постигнет неудача, что, похоже, ничуть не обеспокоился и не огорчился.
Он объявил, что покуда не будет настаивать; он, дескать, вполне верит в познания и беспристрастность г-на судебного следователя, так что с него довольно и того, что он предостерег г-на Дабюрона против тех предположений, которые сам же имел несчастье ему сообщить.
А теперь, добавил он, ему предстоит собрать новые улики. Расследование только начинается, и многое еще неизвестно, например, прошлое вдовы Леруж. Сколько новых фактов может обнаружиться! Кто знает, какие показания даст человек с серьгами, по следу которого идет Жевроль? В глубине души пылая возмущением и более всего желая осыпать проклятиями и колотушками этого «болвана судейского», внешне папаша Табаре по-прежнему держался смиренно и скромно.
Дело в том, что он хотел и впредь оставаться в курсе всех действий и распоряжений следователя, а также знать, какие результаты дадут новые допросы. Напоследок он попросил оказать ему любезность и позволить встретиться с Альбером; ему казалось, что за свои услуги он достоин столь пустячного вознаграждения. Ему бы только потолковать с Альбером две минуты без свидетелей.
Однако г-н Дабюрон отклонил эту просьбу. Он объявил, что пока подозреваемый будет содержаться в строжайшем одиночном заключении. В качестве же утешения добавил, что дня через три-четыре к этому вопросу, пожалуй, можно будет вернуться, поскольку отпадут причины для столь строгой изоляции.
— Ваш отказ весьма огорчителен для меня, сударь, — сказал папаша Табаре, — но я вас понимаю и слушаюсь.
Это была единственная произнесенная им жалоба; затем он поспешно удалился, боясь, что не сдержится и даст волю раздражению.
Он почувствовал, что, помимо огромного счастья от спасения невинного, которого чуть не погубила его, Табаре, неосторожность, он испытает невыразимое наслаждение, отомстив упрямому судейскому крючку.
— Да для несчастного, — бормотал он, — три дня в тюрьме все равно что три столетия. А наш любезный следователь говорит об этом, как будто это пустяк. Я должен как можно скорее обнаружить истину.
Да, г-н Дабюрон полагал, что ему не понадобится больше нескольких дней, чтобы вырвать у Альбера признание или, по крайней мере, заставить его отказаться от своей системы защиты.
Вся беда предварительного следствия состояла в том, что невозможно оказалось найти свидетеля, который видел бы подозреваемого во вторник вечером, накануне поста.
А между тем одно-единственное свидетельство имело бы столь огромное значение, что г-н Дабюрон, как только папаша Табаре оставил его наконец в покое, направил все усилия на поиски такого свидетельства.
У него оставались немалые надежды: еще только суббота, убийство совершено совсем недавно, и люди наверняка еще что-то помнят, а полиция до сих пор не успела произвести расследование по всем правилам.
Пятеро самых опытных сыщиков Уголовной полиции были направлены в Буживаль; их снабдили фотографическими снимками Альбера. Они получили приказ прочесать местность между Рюэйлем и Ла-Жоншер, разнюхивать, расспрашивать, производить тщательнейшие и подробнейшие розыски. Фотографии намного облегчали им задачу. Сыщикам было велено предъявлять их всем и каждому и даже раздать десяток местным жителям, благо снимков хватало. Не может же быть, чтобы в такой вечер, когда столько народу находилось вне дома, никто не встретил изображенного на фотографии человека ни на рюэйльском вокзале, ни на какой-нибудь из дорог, ведущих в Ла-Жоншер, — на большаке или тропинке, вьющейся вдоль реки.
Отдав эти распоряжения, судебный следователь направился в суд и послал за подозреваемым.
С утра он уже успел получить рапорт, где час за часом перечислялись все поступки, жесты, слова узника, за которым втайне велось наблюдение. Из рапорта следовало, что ничто не изобличало в Альбере преступника. Выглядел он печальным, но не угнетенным. Ни крика, ни угроз, ни проклятий правосудия, ни даже единого слова о роковой ошибке не вырвалось из его уст. Слегка подкрепившись, он подошел к окну камеры и, прислонясь к нему, надолго, на час с лишним, замер в неподвижности. Затем лег и спокойно уснул.
«Железный человек!» — подумал г-н Дабюрон, когда подозреваемый вошел в кабинет.
Альбер ничем более не напоминал того несчастного, который накануне, ошеломленный множеством улик, оглушенный градом разящих вопросов, пытался защищаться и, казалось, слабел под взглядом следователя. Совершил он преступление или не совершил, но решимость к нему, судя по всему, вернулась. Выражение его лица не оставляло на этот счет ни малейших сомнений. В глазах его читались хладнокровная готовность добровольно принести себя в жертву, а также известная надменность, которую можно было принять за презрение, хотя на самом деле она объяснялась благородным негодованием оскорбленного человека. Чувствовалось, что он уверен в себе и несчастье способно поколебать его, но не сломить.