о беспокоить. В сопровождении графа Ливена и князя Адама вошел он в ветхую крестьянскую избу, чтобы переночевать здесь. При нем находился и его хирург Вилье. Государь более суток был голоден. Усталость, крайнее переутомление, горе, раздраженность не прошли бесследно. У него сделалась страшная схватка в желудке. Вилье был серьезно обеспокоен состоянием здоровья государя и боялся, что государь не вынесет ночи. Он накрыл государя соломой, а сам поехал в квартиру императора Франца, чтобы попросить у заведующего австрийским двором, некоего мерзавца Ламберти, немного красного вина. Ламберти и слушать не захотел.
— Государь в опасном состоянии, — повторял умоляюще Вилье.
— Поздно... Слишком поздно... Не хочу будить людей... — повторял тупо, как попугай, хранитель королевских сокровищ и покоя.
А время идет. Возмущенный Вилье потерял голову. Он готов был пристрелить этого негодяя или заколоть шпагой. Но жизнь государя дороже всего. Вилье в слезах встал на колени перед этим австрийским скотом... Буквально умаливал... Упрашивал... Все напрасно...
— Только за деньги можно достать вина, — не постыдился ответить мерзавец.
Вилье отдал все деньги, что имелись при нем. Деньги помогли ему разбудить одного лакея. Тот повел его на поиски полбутылки красного вина... Вот как австрийцы отплатили государю, своему союзнику, который жертвовал тысячами жизней своих подданных, который привел свою армию, чтобы спасти их. Вот они какие бывают, союзнички!
Иван Матвеевич видел, что Елизавета с прежней остротой переживала то неприятное и оскорбительное для чести русского императора и его армии событие.
— Жалкие торгаши, ничтожные крохоборы, помышляющие только о наживе и выгоде! — продолжала Елизавета. — Они готовы были кровь русских солдат, если бы это только возможно, перегнать в золото. А что сказать о наших солдатах? Они — настоящие ангелы... Я своими глазами нагляделась на них. Мученики и в то же время герои! Ни злоключения, ни измена, ни коварство не умалили их славы и доблести! Изнемогая от голода, я это сама видела, — на глазах Елизаветы появились слезы, — во время изнурительного перехода падали и тут же на месте умирали... Погибали от истощения... Закрывали глаза без ропота, без проклятий. У всех у них было единственное желание — сразиться с врагом... Наши умирали, а в то же время по трупам умерших от голода австрийцы направляли своим войскам обозы хлеба, сухарей, всякого провианта. И вот, насытившись русским хлебом, однажды австрийский батальон обратил оружие против нас. Мне рассказывал об этом генерал-майор князь Сергей Волконский... Наши возмущенные гвардейцы, кажись из лейб-гвардии Семеновского полка, не оставили в живых ни одного человека от этого предательного батальона! Молодцы гвардейцы! Я в восторге от них! И везде-то наши молодцы гвардейцы проявили чудеса храбрости! Мне рассказывали, как Преображенский полк опрокинул четыре неприятельские линии, а батальон семеновцев штыками уничтожил эскадрон французской гвардии. Сердце кровью обливается, когда приходится вспоминать эти подробности, но надо вспоминать. Жестокость можно сокрушить только жестокостью, а коварство и измена не могут помышлять о пощаде и прощении. — Она подняла руки к затылку и пригладила мягкие незавитые волосы. — Потому-то, Иван Матвеевич, так понятен мне пламень вашего доведенного до ярости сердца. Ваши залпы по Наполеону и его приверженцам попали в самую цель... С чем и поздравляю вас!
— Спасибо, государыня! Ваше просвещенное мнение дорого для меня, особенно в эти тревожные и огорчительные для меня дни, — поклонился Иван Матвеевич.
— Что же вас огорчило? Сыновья ваши, я слышала, показали себя достойными своего отца. И думаю, что старшие оба скоро будут флигель-адъютантами, ибо государь нуждается в просвещенных и благородных людях. Он исполнен намерения дать простор молодым дарованиям как на поприще военном, так и на гражданском. Так что же вас огорчило?
Иван Матвеевич почувствовал себя вынужденным рассказать о том, о чем он не собирался говорить.
— Мои «Письма» вы назвали меткими залпами по врагу. Но нашлось одно высокое лицо, которое я не хотел бы называть по имени, увидевшее в них стрельбу пыжами. Пыжами по врагу, а картечью по своим... Конечно, ваше величество, прискорбно было мне услышать такие слова. Но моя печаль во многом уже рассеяна вашей похвалой.
— Кто же ваши «Письма» приравнял к стрельбе пыжами?
Князь Голицын поднялся, поклонившись царице и ее собеседнику, покинул комнату. Будучи человеком деликатным, он не захотел своим присутствием ставить в затруднительное положение Ивана Матвеевича.
— Если вы, ваше величество, желаете знать имя этого человека, то я считаю своим долгом назвать это имя, — не без смущения проговорил Иван Матвеевич. — Но не расцените это как жалобу и не доводите до сведения государя, чтобы я не явился источником возможного охлаждения между братьями.
— Я вам сама назову этого человека, — запросто и с улыбкой пошла ему навстречу Елизавета. — Это великий князь Николай Павлович. Ну что ж, пускай он остается при таком мнении, от его мнения ваши «Письма» не станут хуже. — Она задумалась, в глазах появилась грусть. После непродолжительного молчания сказала доверительно: — Я верю в ваше благородство, верю, что вы никогда не подведете меня, учитывая мое особое положение в царской семье и во дворце. О маршах, контрмаршах и разводах великий князь Николай может судить лучше моего. Но только об этих вещах... Что у старой царицы на уме, то у Николая Павловича на языке. Вы теперь поняли, откуда начинается сравнение со стрельбой пыжами... Не огорчайтесь и не выдавайте меня на съедение тем, кто никогда не бывает сыт. А о ваших сыновьях Сергее и Матвее я обещаю поговорить с императором.
Иван Матвеевич был взволнован.
— Ваше величество, я не знаю, какими словами признательности благодарить вас за беседу, за доверие, за лестный отзыв о моем скромном труде, — откланиваясь, отвечал он. — О сыновьях же моих, Сергее и Матвее, я хотел бы сказать следующее: я ими доволен, они верные слуги отечеству, но я не хотел бы спешить с их назначением во флигель-адъютанты. Я хочу, чтобы мои сыновья подольше находились в полку, поближе к солдату, ибо такая близость открывает характер, душу народа, дает истинное познание человека. Ведь познать хорошо другого — значит по-настоящему познать себя. А флигель-адъютантство от умной головы никогда не уйдет.
— Назначил государь день и час свидания с вами? — спросила Елизавета.
— К сожалению, ни дня, ни часа не назначено...
— Не огорчайтесь. Не вы один пребываете в безвестности, — с неподдельным добродушием успокоила Елизавета. — Государь устал от бесконечных торжеств, раутов, приемов... Министры, адмиралы, генералы, члены Государственного совета неделями ждут приема. Такое уж перенасыщенное разными делами и событиями время. Надеюсь, что все будет хорошо. При встрече с государем не заводите разговора о стрельбе пыжами. Не заводите... Желаю вам добра.
Прямо из дворца Иван Матвеевич поехал к сенатору Оленину, чтобы немного разгрузить ум и душу обсуждением салонных и академических сплетен, на которые урожаен был президент Академии художеств.
7
Поутру, когда Иван Матвеевич очень долго нежился в постели на пуховиках, к нему заехал генерал-адъютант Потемкин. На нем был новый парадный мундир Семеновского полка, на груди среди орденов сверкал орден святого Георгия 3‑й степени.
— Приглашаю на два часа пополудни в Михайловский манеж. Нынче собираем по желанию государя со всего гвардейского корпуса лучших фехтовщиков! — приподнято сказал Потемкин. — Надеюсь, мои семеновские орлы и в этом виде воинского искусства покажут себя в лучшем виде. Оценивать будет сам государь.
— Но ведь я не фехтовщик, Яков Алексеевич, и будет ли для высочайшей особы желательно мое присутствие? — хмурясь, ответил Иван Матвеевич. — Государь, как оказалось, слишком занят. По крайней мере, для встречи со мной...
— Я тебя могу порадовать, Иван Матвеевич: ежели государь собирает фехтовщиков со всего корпуса, то значит, что он в хорошем духе и добром расположении, — успокоил Потемкин. — Это нам на руку. Кроме того, вчера на разводе государь, встретив меня и оповестив о предстоящем состязании, изволил всемилостивейше сказать: можете по вашему желанию пригласить в манеж лучших ваших друзей. Лучше друга, чем ты, у меня не было и нет! Я прошу тебя быть в манеже к указанному часу. Коли хочешь, я из штаба корпуса заеду за тобой. Кстати, обе роты, которыми командуют твои сыновья, будут представлены в манеже отборными фехтовщиками. Особенно отличается третья рота, ею командует Сергей. Что за умница твой Серж!
Иван Матвеевич покачал головой, словно хотел этим движением сказать другу: твоему-то приглашению я рад, но не испортить бы тебе и сыновьям своим весь высочайший смотр.
— И еще одно обстоятельство, Иван Матвеевич, — улыбнулся Потемкин, сев на край постели. — Я ведь хитрый, все хочу, как бы побольше славы и чести досталось моему Семеновскому полку. Посмотришь на достижение моих фехтовщиков, глядишь, хоть анонимно, напишешь в «Сын отечества». Увидишь, как государь собственноручно будет награждать империалами отличившихся! Случается, и нередко, мой полк львиную долю империалов забирает себе в награду. И фехтовального учителя француза Вальвиля посмотришь, полюбуешься.
Иван Матвеевич понял: нарочно подперчил Потемкин свое приглашение этой подробностью — хочет расшевелить друга, отношение которого ко всему французскому было предельно ясно. Сказал с иронической усмешкой:
— Ну, уж коль на затеваемом ристалище будет подвизаться сам Вальвиль, то я обязан присутствовать, чтобы излить все мои восторги сему учителю фехтования.
Они твердо условились, и Потемкин поехал в штаб корпуса, где у него были неотложные дела.
Приглашение оставило в душе Ивана Матвеевича двойственное чувство. Было приятно потому, что он мог встретиться с государем, по неясным причинам охладевшим к нему, но неприятно тем, что государь присутствие его в манеже может истолковать как желание Муравьева-Апостола любой ценой обратить на себя высочайшее внимание. И все же обещание, данное Потемкину, нельзя было не выполнить.