— Что ты, что ты, Алексей Андреевич! Не делай этого... — Александру стоило больших трудов удержать графа. — Носи на здоровье. Но письма и записочки мои к тебе, как и прежде, держи в строгой тайне ото всех. Можешь немного и поворчать на меня там, где это выгодно для тебя и меня, я же тебе верю...
Затем они сразу перешли к накопившимся многочисленным делам. Александр попросил Аракчеева подготовить распоряжения о расписании войск, о размещении по казармам гренадерских полков, о требованиях из комиссариата для них, об ораниенбаумских инвалидах, о зубовском заведении, о дорогах и образе их поправления и приведения в надлежащий порядок, о перестройке Петергофа, Ораниенбаума, об откупных неустройствах и затруднениях, о министерствах и выделении сумм для них.
— Ничего у меня без тебя, друг мой, не получается, — признался Александр, перечислив все эти, не терпящие отлагательства, дела. — Вот смотри: велел адмиралу Шишкову составить манифест, с тем чтобы всенародно огласить его, зачитать в церквах...
— Написал?
— Написал, да плохо, почитай. Придется переделывать.
Аракчеев въедливо прочитал высочайший манифест, составленный старомодно, в пышных, тяжеловесных выражениях.
— Да, батюшка, адмирал наворочал — восьмериком не проехать. Уж больно тяжел склад.
— Беда не в том, друг мой, что тяжел склад, а манифест не тот, каким я хотел бы видеть его. Все победы, заметь, отданы народу, и ничего не оставлено помыслу божию — сие может породить вредные и нелепые мысли у моих подданных. Народ, услышав такой манифест, может впасть в ложное заблуждение, проникнуться неприличной христианину гордыней и возмечтать, что он может повергнуть любого неприятеля собственными силами, без помощи всевышнего творца. Было бы крайне прискорбно, если бы такое заблуждение укоренилось в умах жителей России...
— Верно, верно, батюшка, народ глуп, подл и падок на всякое с ним заигрывание, — горячо подхватил Аракчеев. — С народом и на единокороткий миг нельзя ослаблять подпругу. Чуть ослабишь — он и за топор схватится, душегуба Емельку Пугача вспомнит... Судя по манифесту, Шишков хоть и мнит себя ученым, из ума выжил...
— Манифест от начала и до конца должен быть пропитан духом восхваления творца, даровавшего мне полную победу над могущественным и, если угодно, великим неприятелем, — заговорил Александр, шелестя бумажкой, на которой его рукой было что-то написано.
— Я кладу собственной рукой начало манифесту: «Богу токмо единому свойственное право единовластного над всеми владычества и сие божье право пытался похитить ничтожный простолюдин, чужеземный хищник, в конце концов ставший преступником, превративший Францию в вертеп разврата, Париж в гнездо мятежа, разбоя, насилия и всеобщей пагубы народной... Сей похититель корон возмечтал на бедствиях всего света основать славу свою, стать в виде божества на гробе вселенной... — В обычно ласковых, теплящихся улыбкой глазах Александра граф заметил возгорающуюся властность. Впрочем, она была мимолетной и опять уступила место мягкой улыбке: — Суд человеческий не мог толикому преступнику наречь достойное осуждение. Не наказанный рукою смертного, да предстанет он на Страшном суде, всемирною кровью облиянный, перед лице бессмертного бога, где каждый по делам своим получит воздаяние...»
— Верно, верно, батюшка, все и все в руце вседержащего, — подхватил Аракчеев.
— И вот поэтому-то, Алексей Андреевич, в заключение манифеста, к сказанному его составителем я добавляю: «Самая великость дел сих показывает, что не мы то сделали. Бог для совершения сего нашими руками дал слабости нашей свою силу, простоте нашей свою мудрость, слепоте нашей свое всевидящее око...»
— Ваше величество, и сам Иоанн Златоуст не мог бы сказать краше сказанного вами! — одобрил Аракчеев. — И не позволяйте путанику Шишкову прикасаться к этим отныне священным для каждого россиянина словам.
— Наступила пора, сиятельнейший граф, претворить в дело мою давнишнюю мечту, — продолжал Александр. — В сем манифесте я хочу выразить твердую надежду, что продолжение мира и блаженной тишины подаст нам способ не токмо содержание воинов привесть в лучшее и обильнейшее прежнего, но даже дать оседлость и присоединить к ним семейства.
— Ваше величество, такое благодеяние имя ваше прославит в веках! Я не пожалею сил своих и живота своего, чтобы помочь воплотиться в дело вашему человеколюбивому намерению...
— Когда я с тобою вдвоем, Алексей Андреевич, то все у меня делается легко и гладко.
Всесторонне обсудив проект манифеста, они принялись за другие неотложные бумаги.
— Как ты полагаешь, друг мой, пугает меня или разумное предлагает отставной адмирал Мордвинов, по выходе в отставку удалившийся в свое имение в Пензу?
— Известный англоман. Сидит под каблуком у своей жены англичанки Генриетты. Что она ему нашепчет, то он и навязывает другим, особенно нашему казачеству, — с сокрушенным вздохом сказал Аракчеев.
— Мордвинов в своих письмах и проектах уверяет меня, что Россия обширна землями, но деньгами скудна, государственные доходы не столь избыточны, что введение новых бумаг, под каким бы то наименованием ни было, впредь оказаться может пагубнейшим, нежели меч и огонь неприятеля. Адмирал советует мне, как спасти терпящих голод и наготу...
— Заранее предвижу, на чью кубышку указывает этот заступник за терпящих голод и наготу, — как неживой проговорил Аракчеев и задвигал большими, как у лошади, челюстями.
— Вот он мне пишет: «Совершая сие начертание для блага отечества моего и во остережение всемилостивейшего государя, отца отечества, не должен я умолчать здесь, что из всех бумаг известных пагубнейшие суть те, кои предложены были в марте месяце прошлого году и для введения коих манифест читан был в совете, под наименованием облигаций поземельных: они не иное что суть, как список с мандатов поземельных, существовавших во Франции несколько месяцев, в самое лютейшее время ее революции, и давших последний смертельный удар финансам во Франции. С оными исчезли и цена монеты, и способы исправления оной. Правительство принуждено было объявить себя банкротом; обогатились только хитрые выдумщики мандатов поземельных, коими, по упадшей их цене от 100 до 3, присвоили себе за малые деньги великие казенные имущества...»
Помрачнел Аракчеев. Не из алчности и корысти, а по экономической малограмотности он когда-то ратовал в совете за введение облигаций поземельных, не имея ни малейшего представления о том, к чему это может привести экономику России, особенно торговлю и промышленность.
— Адмирал решил попугать ваше величество, — сказал Аракчеев. — Пугать и чучело может, а что советует?
— Советует по существующей ныне дружественной связи с Англией призвать ее народ к участию в поднятии благосостояния России — он-де не откажет пособия своего, — излагал царь основные мордвиновские мысли. — Приобретение Россией займа у английского правительства в сумме двадцати миллионов фунтов стерлингов из шести процентов и на срочное время не может быть сумнительно. Адмирал предлагает два листа всевозможных расчетов роста прибылям от полученных в Англии займов. По мне, план Мордвинова похож на какую-то сказку. Он тщится уверить меня, что в предлагаемом им начертании с непостижимым множеством цифр, рыться в коих у меня нет желания, не потребуется никаких пожертвований ни от государственного казначейства, ни от частных людей. И при этом открывается щедрое пособие разоренным и избыточная ссуда нуждающимся; государственные и частные доходы возвышаются в достоинстве своем; олицетворяются промышленность и торговля; уготовляется благотворный капитал для будущих времен; крепость и безопасность России со стороны финансов утверждаются на прочных основаниях... Без сильных же способов и щедрых пособий Россия долго будет томиться от нанесенных ей глубоких ран... — После паузы царь устало спросил графа: — Уж не посадить ли нам адмирала Мордвинова министром финансов? Разве попробовать?
— Такого-то краснобая, ваше величество? Краснобай, да и только... Пустой орех, а вернее сказать — салонный гог-магог с претензиями, — высказал граф свое решительное несогласие с предложением царя, сделанным, впрочем, едва ли всерьез. — Много объявилось разных врачевателей глубоких ран, а как за дело возьмутся — один пшик получается.
— Ну, ну, ты посмотри, а там — как скажешь, — устало вздохнул Александр.
Аракчеев сразу оживился, сунул письма Мордвинова в портфель и в мыслях уже перебирал имена тех, кого следует удалить от правительственного корыта и кого следует приблизить. Такая перетасовка доставляла ему истинное наслаждение. Как раз этим они и занялись теперь вдвоем с Александром.
— Я решил государственного канцлера Румянцева уволить от всех дел, — начал царь перечень.
— Пора и отдохнуть ему, — испытывая радость от такого решения, но сдержанно поддержал Аракчеев. — Пускай с Гаврилой Державиным читает разные сказочки на званых обедах. Да еще Лопухин впристяжку к ним.
— Графу Нессельроду повелеваю продолжать докладывать по всем делам иностранного департамента...
— А графа Ростопчина тоже пора на отдых, — напомнил Аракчеев.
— Не возражаю. Ростопчина заменяю графом Тормосовым, министра юстиции Дмитриева — Трощинским, Шишкова назначаю членом Государственного совета.
— Все очень своевременно, ваше величество, я давно был такого мнения, что Ивану Ивановичу Дмитриеву трудно угнаться за двумя зайцами: блюсти юстицию и заниматься сочинением басенок. Кто сочиняет басенки, у того мозги набекрень.
— Вместо графа Разумовского, может быть, поставить министром просвещения Ивана Муравьева-Апостола? — Царь почти вплотную смежил веки, не сводя глаз с графа.
— Батюшка, не советую... Не тот груздь, чтобы лез в такой короб и не пищал, — смело возразил Аракчеев. — Ошибаетесь в выборе.
— Подвержен гордыне?
— Хуже, батюшка... Во сто раз хуже. Спесь Муравьевых да Волконских издревле известна, но никто их спеси не страшится, — совершенно ожесточился граф. — Иван Муравьев-Апостол, будучи в посланниках за границей, весь до корней волос пропах французским духом. Хотя и поругивает Наполеона и французов, но вся его ругня, крикня — дым, туман, для отвода глаз... По весне, когда я вернулся в дарованный вами мне длительный отпуск для полного поправления здоровья, то сей Иван Муравьев-Апостол, находясь в то время в Петербурге, устроил в доме своей родственницы в домашней моленной панихиду за уп