...ставя славой общий труд,
Дугой нагнув волнисты гривы,
Бодрятся, резвятся, бегут,
Великолепный и красивый
Вид колеснице придают.
Более десяти лет вызревал окончательный вариант этого публицистического произведения, и только в 1804 году поэтом была поставлена точка под заключительной и окончательно выверенной поэмой. Писал Державин свою «Колесницу» едва ли не с тем же огненным душепарением, с каким он творил оду «Бог», но «Колесница» не принесла ему той радости и удовлетворения, как ода. Он скоро охладел к «Колеснице», хотя и знал, что во дворце ее превозносят и ставят выше «Фелицы».
Действительно, какая живопись в каждой строке! Вот искусный возница ослабил вожжи, вздремнул; и тут врасплох над ним появилась черная тень «вранов своевольных», они, кружась над колесницей, пугают чутких коней; кони дрожат, храпят, ушами прядут, рвут вожжи из рук возницы...
Бросаются, и прах ногами
Как вихорь под собою вьют...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Уже колеса позлащенны
Как огнь, сквозь пыль кружась, гремят...
Возница хватает вожжи, но уж поздно, кони речей его не слушают, не понимают и «зверски взоры» на него бросают «страшными огнями». Уж дым валит с жарких морд коней, «со ребер льется пот реками, со спин пар облаком летит...». И вот уж бешеные кони «рвут сбрую в злобном своевольстве...». Возница падает под колеса... Колесница, оставшись без возницы, слепо несется над мрачными безднами... Гибель ждет ее на каждом шагу... Рассбруенные буцефалы уже не могут остановиться...
Кто же остановит коней? И что за колесница разбита ими?
Так, ты! О Франция несчастна,
Пример безверья, безначальств,
Вертеп убийства преужасна,
Гнездо безнравья и нахальств.
Кто же и что же погубило несчастную Францию — эту золотую европейскую колесницу?
От философов просвещенья,
От лишней царской доброты,
Ты пала в хаос развращенья
И в бездну вечной срамоты.
Создатель образа разбитой золотой кареты обращается ко всем венчанным возницам мира, и прежде всего к русскому венчанному вознице, с предупреждением и призывом блюсти законы, нравы, веру, призывает их учиться мудрости: «стезей ходить...»
Учитесь, знайте: бунт народный
Как искра чуть сперва горит,
Потом лиет пожара волны,
Которых берег небом скрыт.
Александр с трепетом читал и перечитывал «Колесницу», находя в ней не только грозящие ужасы, но и что-то исцеляющее. Царь ежечасно думал об искрах и способах их тушения.
Взгляд Сергея Ивановича привлекла старинная кривая сабля, висевшая рядом с пистолетами на стене. Этой вот саблей когда-то молодой офицер Гаврила Державин отбивался от дерзких пугачевцев, гнавшихся за ним и чуть не пленивших его. Она не притупилась... До стены всего каких-нибудь четыре-пять шагов — и пугачевских времен сабля может сверкнуть в руке штабс-капитана... Сергей встал ближе к той стене, где висела сабля.
А царь, воздав творцу «Колесницы» должное, продолжал:
— Богатыри не знают усталости ни в бою, ни в труде. Для поэтов в России наступает истинно золотой век! Еще раз, Гаврила Романович, усердием вашим и верностью престолу покажите пример всем, кто достоин вашего внимания. С божьей помощью я победой закончил войну с Наполеоном. Мне господь помог устроить внешние дела России, теперь примусь за внутренние. Да вот тебе — людей нет.
— Как нет людей, ваше величество? Это в такой стране, как наша Россия, будто нет людей! Люди есть, ваше величество, — отвечал с задором Державин, пользуясь паузой в речи царя. — Нужные люди есть, людей много, но они в глуши, в тени, на отшибе, их искать надо. Без добрых и умных людей и свет бы не стоял... Бог-то бог, государь, но с одним богом, без людей и Парижа бы не удалось взять. Пустых и бесполезных для дела, государь, надо увольнять, а способных и полезных приближать. Вот вам Иван Матвеевич и два его отличных сына, — указал Державин на Муравьевых-Апостолов, — разве не достойны того, чтобы поручить им любое большое дело общественное? Укоризной будет сильной в потомстве, государь, веку нашему, если таковые люди останутся незанятыми делами отечества.
— Несомненно, Иван Матвеевич достоин служить отечеству, — живо отозвался царь. — Достоин. И он будет служить. Я хочу только, чтобы он отдохнул и запасся силами. А сыновья его уже мне служат, их службой я вполне доволен. Таким русским офицерам, как Муравьевы-Апостолы, как Волконские, Потемкин, я обязан блестящим устройством моей армии и гвардии, что и было показано всей Европе на смотре в Вертю...
Муравьевы-Апостолы вспомнили все, что недавно говорил князь Сергей Волконский о поведении царя на смотре в Вертю — это плохо вязалось со словами Александра.
А пугачевских времен сабля все сильнее притягивала взгляд Сергея.
— Вы, как известный наш писатель, — обратился царь к Ивану Матвеевичу, — согласны с тем, что сказано в «Колеснице» о Франции?
— Ваше величество, язык поэзии всегда условен! «Колесница» восхитительна в частностях ее и в целом! Но я, при всех моих претензиях к французам, считал и считаю Францию наиболее просвещенной страной цивилизованного Запада. Я не исключаю, а предполагаю почти с уверенностью, что мои суждения, не раз высказанные в «Сыне Отечества», страдают односторонностью. Это случилось, может быть, потому, что от моих «Писем» пахнет дымом и кровью отечественной войны.
— Вы верующий? — спросил царь.
— Без веры, государь, не могут существовать ни личность, ни общество. Ослабление религии и привело к развращенности нравов среди французов, — убежденно ответил Иван Матвеевич.
— По-моему, Гаврила Романович очень верно подметил вредность для всякого общественного спокойствия излишних мудрствований философов и щедрости государей, — сказал царь.
Иван Матвеевич почувствовал в этих словах намерение царя испытать его и со свойственной ему ловкостью дипломата перевел вопрос из плоскости политической в плоскость литературную.
— Я находил и нахожу, ваше величество, важной и полезной разумную критику для науки. По моему убеждению, значение Лессинга как критика для науки огромно! Он оказал сильное влияние на развитие всей немецкой литературы! Мы же в этом отношении отстали от Запада и до сих пор находимся в том положении, в каком немцы находились, когда Виланд начал писать, а предрассудок Фридриха Второго противу своего языка действовал еще над многими умами.
— Что же спасло немцев и вывело их на истинную дорогу? Или они все еще блуждают по бездорожью? — спросил царь.
— Их спасло то, что они всегда учились у древних. Не подражали, а учились, государь.
— Что же замедлило ход нашей словесности?
— Внесение в нее псевдоклассицизма, государь! Псевдоклассицизм подсушил многие самые глубокие корни отечественной словесности. Как бы некоторые критики и поклонники псевдоклассицизма ни восторгались героями Расина, но все-таки из-под псевдоклассической тоги у них выглядывают французские красные каблучки.
— Значит, все псевдоклассики пустые сочинители?
— Нет, ваше величество, они вовсе не пустые! В сочинениях выдающихся французских псевдоклассиков ума много, но вот изящной природы, во всей ее очаровательной простоте, нет ни в одном. А это очень плохо. Везде натяжка, нигде не встретим живых цветов, которые мы с истинным наслаждением видим в природе...
— Но ведь они, французские псевдоклассики, как некогда рассказывал мне мой учитель Лагарп, искони руководствуются в своих сочинениях теорией украшения природы. Что вы скажете на это?
— Я, ваше величество, давно считаю такую теорию явной бессмыслицей, — решительно заявил Иван Матвеевич, улыбнувшись.
— Почему же?
— Украшать природу, государь, невозможно. Напротив того: лишним тщанием давать несродные ей прикрасы — значит страшно искажать, портить ее. Природа во всей ее первозданной сущности, и только она одна — неиссякаемый источник вдохновения и красоты... Смешно, ваше величество, называть истинным художником слова или кисти, служителем искусства человека, который, смотря в окно на грязную парижскую улицу, описывает испещренные цветами Андалузские луга или пышно рисует цепи Пиренейских гор, глядя с чердака на Монмартр. Истинное искусство, думается мне, немыслимо без верности натуре.
Царю нельзя было отказать в умении беседовать на равном уровне и с военными, и с философами, и с учеными, и с образованнейшими писателями, какими были Гаврила Державин и Иван Муравьев-Апостол.
По-прежнему ласково улыбаясь, он обратился к Сергею:
— Вы второй сын Ивана Матвеевича?
— Второй, ваше величество!
— Мне очень много хорошего недавно рассказывал о вас граф Ожаровский, — сказал царь.
— Мне, ваше величество, посчастливилось служить в его партизанском отряде.
— Что вы скажете о нем?
— Это храбрый и умный командир.
— Когда вы служили в его отряде?
— В двенадцатом году. Я начал службу офицером Главного штаба сперва при генерале Монфреди, а потом поступил в отряд графа Ожаровского.
— Какие награды вы получили за кампанию тринадцатого года?
— За эту кампанию я получил Владимира четвертой степени и золотую шпагу за храбрость.
— А как и где закончили войну?
— Около того же времени, когда, по мысли и на иждивение Екатерины Павловны, сестры вашей, герцогини Ольденбургской, был сформирован из удельных ее крестьян егерский имени ее высочества баталион. Командиром был назначен флигель-адъютант князь Оболенский, я с чином поручика был переведен в этот баталион и командовал ротой, — коротко доложил Сергей по-французски.
— Прекрасный баталион! — воскликнул Александр. — Он отлично участвовал в Кингиштейнском, Лейпцигском и во всех других замечательных сражениях!