— Не уходи... Смешно: хотел скрыть от тебя печальную правду. Но не могу, ты должна все знать... Обо мне и о моей семье... Знать больше, чем знала до сих пор. Вот что пишет мне мать моя Анастасия Матвеевна... Читай сама...
Он сел на софу и, передав письмо Наталье, стал следить тревожным взглядом за выражением ее лица.
«Друг мой, Кондратий Федорович, — вслух читала Наталья, — что пишешь в рассуждение женитьбы, я не запрещаю: с богом, только подумай сам хорошенько!! — обрадованная Наталья прервала чтение, чтобы поцеловать Рылеева в лоб. Затем опять обратилась к письму: — Жену надо содержать хорошо, а ты чем будешь ее покоить? В имении только что и можно продать один овес; и то не более как пятьдесят четвертей... Удивляюсь я, что тебе наскучила военная служба. Что ты будешь делать в деревне? Чем займешься? Скоро все тебе наскучит, и сам будешь жалеть, что скоро поспешил отставкою; можешь и женатый служить... Посуди хорошенько, чтоб не сделать Наташу несчастной, и родителей ее не заставляй раскаиваться, что они дочь свою милую отдали за тебя... — Наташа читала, а по щекам ее катились крупные слезы. Она плакала от какого-то непонятного, впервые посетившего ее сердце чувства, одновременно и легкого, и тяжелого... — Ты говоришь, люблю ее и надеюсь, что любовь продолжится вечно. Ах, друг мой, ты еще не знаешь, какая это птица — любовь! Как прилетит, так и улетит. Покойный отец твой говорил мне: вечно любить тебя стану — и его любовь улетела... Женитьба твоя меня не огорчает, а что ты выходишь из службы, то меня поразило...»
Наталья вытерла платочком глаза.
— Мать у тебя мудрая... Я люблю ее и хочу, чтобы и она меня полюбила.
— Я должен показать это письмо твоим родителям, — сказал Рылеев.
— Потом... Потом... Зачем показывать?
— Я чувствую себя обязанным так поступить.
— Ничто меня не может разлучить с тобою, — уверяла Наталья, приглаживая пальцами темные волосы на его голове.
Они до вечера просидели в гостиной рука в руке. Не раз перечитали письмо и вслух, и про себя. И каждое такое чтение для обоих было радостно. Суровость и прямота суждений матери были для них благотворнее сладкой лжи. Поначалу огорченный и расстроенный, Рылеев теперь понял, что мать прислала прекрасное письмо. Такое письмо способна написать лишь поистине мудрая женщина, повидавшая в своей жизни и плохое, и хорошее. Она не унизила ни себя, ни сына своего, ни невесты, ни ее добрых, доверчивых родителей, она помогла сыну с достоинством рассказать невесте о крайне стесненных материальных возможностях, чтобы потом не грызло душу раскаяние. Любовь нерушима, если она не дрогнет перед самым страшнейшим испытанием — бедностью. И вот к этому-то испытанию ту и другую сторону мать издалека подвела своим письмом. Откровенность — первый признак доброй и честной души.
Рылеев не преуменьшал трудностей, что ждут его с уходом из армии. Он отдавал себе ясный отчет в том гнете, какой обременит его душу на второй же день после свадьбы, когда ему придется думать не о роскошестве и удовольствиях, а о хлебе насущном для своей семьи. Он смотрел на свое будущее с холодной рассудочностью человека, который без самонадеянности верит в силы своего духа и ума. Прапорщик опасался вмешательства дяди, генерал-майора Рылеева, в его дела. Для таких опасений у жениха были основания: дядя, конечно, будет недоволен решением племянника смолоду выйти в отставку и сделает все для того, чтобы помешать ей. Для такого шага у генерал-майора Рылеева имеются возможности: он бывает настойчив в достижении цели, он может обратиться через генерал-адъютанта Волконского прямо к государю, и государь послушает его.
Над Белогорьем столбами поднимался белесый дым — жарко топились печи. На улице трещал мороз и снег скрипел под сапогами. По случаю сильных морозов полевые учения во всех ротах и батареях были отменены. Офицеры коротали время кто как умел: отсыпались по квартирам, резались в карты, часами сидели в белогорской харчевне, которую батарейцы в шутку прозвали рестораном «Три курляндца, три лифляндца».
1818 год уходил в вечность по несокрушимым ледяным мостам, что соединили берега реки и всех ее притоков. В штаб-квартире готовились к переходу на новые квартиры в соседнюю губернию, но эти сборы не могли разогнать скуку, под гнетом которой изнывал гарнизон в глухую зимнюю пору.
В харчевне над крутым берегом Северского Донца, сдвинув два стола, сидели офицеры и говорили обо всем, что только говорится, чтобы занять время: о морозе, о квартирных хозяевах и хозяйках, о здешних свадебных обрядах, об украинских всемогущих колдунах и ведьмах, о проделках корчемников, о масонских ложах в Петербурге и Москве, об ограниченности воронежского дворянства, что омужичилось до неузнаваемости, сидючи по своим берлогам, о слухах относительно всеобщего преобразования всех русских сел и деревень в военные поселения, о краже якобы какими-то морскими пиратами мятежного Бонапарта с острова Святой Елены, о феноменальном взяточничестве воронежского генерал-губернатора Глинки, родного брата известного сочинителя полковника Федора Глинки, о ропоте чугуевских поселенных казаков, о новых покроях мундирных сюртуков, что вошли в моду этим летом в столице, о белогорских недоступных красотках, подглядывающих за неженатыми прапорщиками, подпоручиками и поручиками из окон, затененных кружевными занавесками, о низкой плате офицерам за их службу, об отупляющей шагистике и дисциплине, о попойках и проделках скучающих офицеров в соседних ротах, да мало ли еще о чем...
Рылеева в харчевне не было, и Федя Миллер, оправившись после ранения на дуэли, скучал без него. Некому было придать беседе остроту и содержательность, как это умел делать Рылеев.
— Еще три денька осталось, Косовский, — и — прости-прощай Белогорье, — заговорил мечтательно Миллер. — Переходим в Курскую губернию в Рыльский уезд... Как-то встретят нас куряне?..
— Точнее: как-то встретят нас курянки? — подхватил Косовский. — Курянки ведь тоже казачки? Кто знает? Никто?.. Плохо...
— Каково-то легко будет расставаться Рылееву со своей возлюбленной ученицей? — лениво протянул Унгерн-Штенберг.
— Он же в отставку подал, — сказал Косовский.
— Отставка снова не принята! Дядя воспрепятствовал, — весело возвестил Гордовский, считавшийся в батарее самым осведомленным по части сплетен.
Буксгеведен уныло промямлил:
— Не принята отставка? Жаль... Жаль... Стихотворцу не место во фрунтовой службе — закваска не та... Слов много — дела мало... Давайте поможем ему уйти в отставку...
— Я протестую, Буксгеведен, против ваших колкостей! — вспыхнул Миллер. — Рылеев — мой друг, и вы не смеете о нем так говорить при мне!
Буксгеведен, как неживой, медлительно повернул короткую шею, чтобы поглядеть на Миллера, сидевшего на той же скамье, с краю стола. Буксгеведена опередил Марков.
— А кто над вами, немцами, больше всех издевался все эти годы? Кто? — обратился он к Миллеру. — Рылеев. Чьи это забавы:
Три курляндца, Три лифляндца —
Батареи нашей цвет,
Да три русских иностранца,
Да еще Сухозанет...
— Уж если Рылеев и издевался над кем, то не над немцами, а над дураками, — не давал в обиду своего друга Миллер. — К тому ж, если хотите знать, сия безделка не принадлежит Рылееву.
— Нет, нет, Миллер, — вмешался Буксгеведен, — твой Рылеев нерадивый и беспечный офицер.
— Замолчите, капитан! — повысил голос Миллер.
Неизвестно, чем бы кончилось препирательство, если бы вдруг не появился на пороге харчевни Рылеев с журналом в руке. Ему навстречу поднялись Миллер и Косовский.
Обняв друга, Миллер сказал:
— Дни блаженства твоего кончаются — первого января наша батарея переходит в Курскую губернию.
— Отныне блаженство мое вечно! Я уже свободен! Отставка, вот она! — Рылеев потряс над головой журналом «Русский инвалид». — Я к вам заехал попрощаться!
Батарейцы, оставив стол, окружили счастливца.
Косовский, дав всем высказать приличествующие случаю слова, обратился к Рылееву:
— А скажите-ка, любезнейший Кондратий Федорович, довольны ли вы вообще своей судьбой, которая, кажется, лелеет и хранит вас на каждом шагу?
— Отчего же не быть довольным, когда она так милостива ко мне, — улыбнулся Рылеев. — Но судьба каждого из нас, взятая отдельно, ничто в сравнении с судьбою отечества. Я убежден, что она никогда не перестанет покровительствовать тому, кто хочет способствовать достижению Россией славной цели.
Буксгеведен скривил губы в высокомерной улыбке, спросил:
— В чем же заключается эта цель?
— Да, пожалуйста, откройте нам! — подсоединился к нему Штрик. — Или одному, по выбору вашему, из товарищей... Хотим быть просвещенными...
— Не откажите, — паясничая поддержал Штрика Мейндорф. — Возможно, ваша цель воспламенит и нас.
Рылеев испытующе смотрел в лица спрашивающих и молчал.
— Но вы опять безмолвствуете, — развел руками Штрик.
— Он всегда был скрытным и удалялся от товарищей... Почти все шесть лет, — бросил упрек Буксгеведен.
— Не ото всех скрытным! — яростно возразил Миллер.
— И не всегда! — поддержал Штенберг.
— Службы никогда никакой не нес, — глядя куда-то в пространство, сказал Мейндорф.
— Да еще издевался над нами: зачем каждый из нас нес службу вдвойне — и за себя, и за его благородие, — явственно задирался Буксгеведен.
Федя Миллер не мог понять, почему отмалчивается его безбоязненный друг, почему не дает сдачи? За сдачей и ответным ударом дело не станет у Рылеева, если кто несправедливо затронет его.
— Неправда! — воскликнул он. — Неправда, Буксгеведен! Кондратий исправно нес службу. Бессмыслицу нашей службы он ругал, это правда.
Рылеев пребывал все в той же спокойной позе, молча взирая на друзей и недругов, будто не слышал ни похвальных, ни осудительных отзывов о нем. Косовский попытался вызвать его на разговор: