Дело всей России — страница 56 из 84

Харьков был наполнен шпионами. Люди, встречаясь на улице, не говорили, а шептались, озираясь по сторонам. Губернатор распорядился хватать каждого подозрительного и сажать под арест. В трактирах и на постоялых дворах, в лавках и около балаганов — всюду шныряли осведомители. Временно приостановили народные увеселения, пение песен было запрещено.

Вечером кто-то с улицы бросил булыжину в окно покоя, где жил Аракчеев. Это происшествие наделало в городе такого шума, какого Харьков не знал за все годы существования. Губернатор Муратов почувствовал себя обреченным на опалу. Все, что можно было поднять на поиски злоумышленника, — все было поднято, искали день и ночь, но никого не нашли. На другие сутки все харьковчане знали о нападении на пристанище Аракчеева и с радостью разносили эту весть по улицам и по торговым рядам. В городе в один голос говорили о чугуевских храбрецах, решивших не выпустить Аракчеева живым с Украины.

Граф потребовал у губернатора другого, более безопасного, покоя, окна которого не смотрели бы на улицу и были недоступными для злоумышленников, но такого покоя не оказалось. Пришлось окна комнаты, им облюбованной, на ночь закрывать надежными дубовыми ставнями. Грудь Аракчеева распирала злоба, искавшая и не находившая себе свободного выхода.

Злобу его питали многие источники. Одни брали свое начало здесь, в Чугуеве, а другие там, в покинутом им Петербурге. Там остался царь, каждый день пребывания около которого у Аракчеева был на особом счету. На всю жизнь становился его личным врагом тот — независимо от его чина, звания, положения, близости ко двору, — по чьей вине Аракчееву хотя бы на один день пришлось разлучиться со своим благодетелем. Потому, покидая на какое-то время Петербург, граф оставлял во всех важных и нужных для него местах преданных ему информаторов. Таким нечувствительным доверенным был и Николай Муравьев, один из многочисленных отпрысков муравьевского фамильного куста, прозванный «аракчеевской слепой кишкой». Через эту «слепую кишку» Аракчеев знал буквально каждое слово, сказанное о нем министрами, генералами, губернаторами, дипломатами, великими князьями в секретарской перед дверьми императорского кабинета. И ни одно из этих тайно добытых слов не пропадало в его памяти, так или иначе отражалось на карьере, а то и на всей судьбе сказавшего.

И перед этой поездкой он наказал Муравьеву, как и прежде, не дремать в секретарской и писать почаще в Харьков. Знал Аракчеев: на другой же день по его выезде из столицы к царю полезут всякие Голицыны, Волконские, Закревские и будут чернить верного царского друга... Он готов был сровнять с землей весь Чугуев, а с ним вместе и Змиев с Волчанском, готов был всех чугуевских и прочих бунтовщиков живьем загнать в одну огромную яму и похоронить в ней, лишь бы поскорее покончить с неустройством, чтобы тотчас вернуться в Петербург...

Аракчеев отдал строжайшее приказание Лисаневичу и губернатору Муратову:

— Голову капитана Тареева, живую или мертвую, доставить мне в ближайшие два дня... Запасти побольше столбов и веревок...


9


Военный суд с приездом Аракчеева заседал по шестнадцати часов в сутки. Некогда было судьям заглядывать в судебники, некогда заниматься допросами арестованных. Судили без милосердия, заглазно, по списку приговаривали к лишению живота.

— Однако, господа, необходима ссылка на какой-нибудь высочайший указ, — сказал Лисаневич во время одного из заседаний.

— Секретарь потом впишет, — вполне серьезно ответил Клейнмихель, особенно старавшийся приговорить побольше к смертной казни. — Нам приказано судить без проволочки.

— Я такого же мнения, — согласился секретарствующий в суде полковник Кочубей.

— Господа, я дам приказание моему секретарю подобрать все главы и артикулы из законов, клонящие к смертной казни, что нами и будет вписано перед тем, как предоставить приговор на утверждение графу Аракчееву, — заверил губернатор Муратов.

Через две недели закончился суд.

Поздно вечером Лисаневич привез приговор на утверждение главному экзекутору России, который в это время уже возлегал в постели, обнюхивая клок Настасьиных волос. Он принял командира дивизии, вылезая из-под одеяла.

— Ну, что там у вас, судьи-замухрышки? Все судите и осудить никак не можете?

— Суд завершен.

— Слава всемогущему! Тареев схвачен?

— Пойман... Закован в железа!

— Слава тебе, господи, слава тебе, — запел по-протодьяконски Аракчеев и, сев, свесил ноги до полу. — Эта поимка из важных! Ну, чем военный суд порадует меня?

При свете ночника Лисаневич хотел было зачитать наспех составленный приговор, но Аракчеев махнул ручищей, словно медведь лапой:

— Опять за бумагу прячешься... У меня бумаг и без твоих хватает, со всей России бумаги валятся в мою торбу, не успеваю выгребать. Я жду от суда не бумаг, а дела!

Лисаневич отложил приговор.

— А дело, Алексей Андреевич, обстоит следующим образом...

— Короче... Без акафистов... Ты кто: дивизионный командир или гог-магог?

— К лишению живота приговорены на сегодняшний день двести семьдесят пять человек! — отрапортовал Лисаневич, поняв, какие именно слова хочет услышать от него раздраженный Аракчеев.

— Вот, вот, это-то мне и надо, — заметно повеселев, одобрил генерала Аракчеев. — Поскупились, можно было бы и побольше... Никто бы с судий за сие не взыскал...

— Приговор военного суда покорнейше представляю на вашу конфирмацию, — доложил Лисаневич.

— За моей конфирмацией дело не станет, я привык к точности и ненавижу всякую медлительность, — не слезая с кровати, сказал Аракчеев. — Положи бумагу на стол под подсвечник. Государь повелел мне проявить милосердие при наказании виновных. Потому лишение живота заменяю сечением шпицрутенами. Каждого осужденного прогнать через тысячу человек по двенадцати раз... Получить порцию в двенадцать тысяч полновесных ударов это не то, что одну-две минуты на виселице покрутиться... Да и неприлично нам, христианам, душегубство. Получит каждый по двенадцать тысяч ударов, а уж жив останется, нет ли — на то воля божия...

Аракчеев дал дивизионному командиру подробнейшие наставления о том, как по всем правилам провести массовую показательную экзекуцию; как приготовить в дело шпицрутены; как произвести выбраковку неполноценного палаческого инструмента; как расставить пехотинцев, чтобы каждый удар был полновесным; как устроить строжайшее наблюдение со стороны капралов и фельдфебелей за солдатами-экзекуторами, чтобы обеспечить полный взмах и плотный удар; как доставить к месту расправы партии арестантов из Змиева и Волчанска.

— Перед началом дела всем пехотным солдатам выдать по большой чарке водки и обещать еще по чарке после успешного окончания дела. Предупредить солдат: каждый, заподозренный в послаблении, будет наказан немедленно теми же шпицрутенами и в той же божеской норме — через тысячу человек по двенадцати раз.

— Скольким медицинским чиновникам прикажете присутствовать при наказании? — спросил Лисаневич.

— Чиновникам? Каким еще чиновникам? На что они? — выразил неподдельное удивление Аракчеев.

— Так уж положено, ваше сиятельство, медицинские чиновники нужны для наблюдения за наказанием с тем, чтобы, смотря по силе и сложению каждого преступника, вовремя прекратить наказание... — сделал разъяснение Лисаневич.

— Только для этого? Будто без них некому наблюсти...

— Высочайше утвержденная инструкция требует...

— Все, что утверждено высочайше, — для меня закон. Приглашай докторов, но скажи им, чтобы ели пирог с грибами, а язык держали за зубами и не совали свой нос под шпицрутены. А то, не дай бог, рассержусь и всю здешнюю медицину, как развратную бабу, велю растянуть на площади, заголить гузно и всыпать горячих полную порцию... А моя порция известна всей России и не подлежит ни убавке, ни прибавке. — Давши такое исчерпывающее наставление, Аракчеев сказал: — Итак, решено: наказывать буду в Чугуеве, в гнезде бунтовщическом. Хочу видеть удовольствие сие продленным на несколько дней.

— Как это сделать? — спросил Лисаневич.

— Будем пороть партиями. На первый день отбери десятка четыре главнейших преступников. В число их включи всех унтер-офицеров поселенных и резервных эскадронов и тех отставных унтер-офицеров, которые до военного поселения были в Чугуеве главноуправляющими. И помни, генерал, и скажи об этом каждому пехотному солдату: я сам лично буду вести учет каждому удару шпицрутеном, и горе тому, кто замечен будет мною в шельмовстве...

Эта ночь, пожалуй, была первой за все время пребывания Аракчеева в Харькове, наступление которой он встречал без тайного страха быть истребленным. Он был достаточно опытен для того, чтобы понять, что никакой суд не в состоянии осудить на смерть ненависть народную к нему. Мечта об его истреблении, конечно, не вырвана из сердца чугуевцев, но ряды готовых исполнить эту мечту сильно поредели: тысячи человек находятся под арестом и ждут суда, а сотни уже осуждены.

Он заснул с думами о своей Настасье и сыне Мишеньке Шумском.

Всю ночь его осаждали кошмары один другого нелепее... Вся дорога от Харькова до Чугуева по обеим сторонам уставлена свежетесаными столбами с перекладинами... На дороге грязь, лужи... По дороге идет голый, как облупленная молодая липка, незаконный сын его Мишенька, весь с ног и до головы облепленный грязью... По окрайку дороги шагает дебелая Настасья, в голубом платье из енгершали, у нее в руке золотое ведро и серебряный ковш с большими буквами внутри «А» и «П» — Александр Павлович. Она останавливается около каждого столба с перекладиной и, будто куст розы, поливает его человеческой кровью. А впереди бежит огромный черный пудель, будто он хочет догнать Мишеньку Шумского и никак не может. Верный собачьему обычаю, пудель останавливается около каждого столба, на короткое время поднимает заднюю ногу, делает свое дело и бежит дальше. За придорожными канавами справа и слева стоят сплошной стеной толпы озлобленных людей и бросают камень в бегущего по грязной дороге черного пуделя... И в этом пуделе Аракчеев узнает самого себя... И сколько четвероногий Аракчеев ни ускоряет свой бег, обнаженный, облепленный грязью сын его уходит от него все дальше и дальше, уходит, не оглядываясь, и по всей его фигуре и походке можно понять, как он удручен, несчастен и беспомощен. И вдруг сразу будто все исчезает с земли с неотвратимостью апокалипсической: и столбы, и Настасья с золотым ведром, и эта дорога, и твердь небесная... В тьму кромешную песчинкой, пылинкой, но не мертвой, а живой, обреченной на сверхадские страхи, улетает человеко-зверь...