Дело всей России — страница 72 из 84

— У меня, кажется, есть одна зацепка, — после паузы сказал Сергей. — Геттун вкупе с юрисконсультом Анненским, как мне недавно стало известно, главные виновники несчастья, постигшего лучшего нашего унтер-офицера Мягкова. Его жена, мать троих малолетних детей, по ложному обвинению в воровстве брошена в тюрьму. Ее застращали, запугали, пьяные письмоводители требовали с нее взятку, но на взятку у унтер-офицера не нашлось, и теперь ей грозят жесточайшим телесным наказанием и ссылкой в Сибирь. Мягков крайне удручен горем, а дети кормятся подаянием...

— Найдите способ хотя бы через генерал-адъютанта Потемкина без промедления довести все это до сведения Милорадовича, а там дело Мягковой не минует меня, — посоветовал Глинка.

— И еще у меня припасено каленое ядро против Геттуна, — оживился Муравьев-Апостол, жмурясь от бьющего в лицо морозного ветра. — У меня на примете есть три человека, которые могут под присягой дать против Геттуна такие показания, что ему несдобровать, если тем показаниям будет дан ход... Тут уж ничье заступничество не поможет... Хочешь поехать завтра вечером к этим людям?

— Далеко?

— Один живет на Гороховой, другой — на Стрельне, третий — на Миллионной! Или пригласить их к тебе на квартиру? Можно и у нас в офицерском флигеле при казармах встретиться.

— А стоящие люди?

— Староверческого склада кряжи. В чем другом, а в честности им не откажешь.

— Согласен, заедем к одному из них, а там, смотря по делу, решим, в какой форме продолжить наше знакомство, — сказал Глинка без особенного, впрочем, энтузиазма.

Навстречу вихрем промчалась белая тройка. В белых гривах развевались разноцветные ленты. В санках сидели двое в зеленых генеральских шубах. Трое друзей узнали Милорадовича и Геттуна.

— Видите? — с грустью обронил Глинка. — Милорадович с Геттуном торят дорогу масленице-голопятнице...


Тих и недвижим был морозный воздух. К вечеру начал падать ленивый снежок, хлопьями повисая на деревьях. С наступлением темноты снегопад усилился, снег посыпался непроглядной стеной, как пух из распоротой перины. Все вокруг скоро побелело. Свежие следы от недавно проехавших по целине санок исчезали через несколько минут.

В двухэтажном каменном доме с многочисленными хозяйственными строениями во дворе, обнесенном высокой деревянной оградой, в одной из нижних комнат, предупрежденные накануне через доверенное от Сергея Муравьева-Апостола лицо, собрались купцы Холщевников, Колокольцев и Ярославцев. Они были от того переимчивого русского корня, что питает своими соками всех изобретательных и неистощимых на добрую выдумку людей. Их познания в торгово-промышленном трудном деле были добыты не в школах, не в академиях, а за прилавком. Базары на Сенной площади заменяли им лекции ученых-экономов, а искус, что чуть ли не каждый день каждого из них заставляла проходить неумолимая капризная биржа, вооружил острый ум даром предвидения и чувством надвигающихся опасностей.

Хозяин дома Холщевников, бросая по крошке хлеба цепному черно-белому брыластому кобелю, чтобы смирить его ярость, напряженно прислушивался к звукам, доносившимся с улицы. Он стоял у калитки в ожидании важного лица из канцелярии самого генерал-губернатора.

Не успел Сергей Муравьев-Апостол взяться за калиточное кольцо и дернуть веревку, протянутую через весь двор к крылечной двери, как калитка будто сама собой отворилась, и Холщевников, сдернув с головы пушистую меховую шапку, предупредительно поклонился.

— Милости просим, господа, к нашему очагу, к хлебу с солью и к пирогу. Пожалуйте прямо в парадное.

Холщевников запер калитку на две щеколды с хитроумным секретом собственного изобретения и опередил гостей, показывая дорогу. Снег во дворе был чист и не взрыт ничьими ногами. Обласканный хозяином здоровенный кобель не лаял, лишь порой раскрывал широкую пасть и негромко, как бы нехотя, подскуливал. Крыльцо с железным козырьком на двух литых чугунных столбах с фигурными украшениями было глухим, в трех шагах от порога поднималась на второй этаж пологая лестница. Над лестницей на втором этаже мигал огонек в подвешенном на медных цепках жирнике, который не столько светил, сколько чадил. Таким чадом в зимние вечера пахло не только в купеческих домах, а и в самых богатых дворянских особняках.

Под ногами поскрипывали крашенные земляной охрой лестничные ступени. Пахло душистыми сушеными травами. Здесь все несло на себе печать хозяйственности обитателей этого жилища. Все было срублено, сложено, подогнано надежно, прочно, точно.

В тихой просторной комнате на втором этаже, куда ввел Холщевников двух офицеров, было много икон, и перед каждой висела посеребренная лампада, но это не была молельня. Колокольцев и Ярославцев у порога встретили вошедших почтительным поясным поклоном. Оба они были на вид мужики ладные, широкоплечие, мускулистые, с первого взгляда внушали к себе доверие.

На столе полоскал раскаленное горло медный самовар с боками, украшенными растительными узорами.

Над самоваром в конфорке, как гусь в гнезде, сидел с вытянутой шеей белый чайник и грел свое чрево. Стол, накрытый расписной льняной скатертью, — изделие знаменитой Ярославской Большой мануфактуры — был заставлен блюдами и блюдцами с разными закусками. Ломтями нарезанная ветчина была розовей цветущего клевера, в золоченой чаше янтарно искрился липовый мед в ломких сотах, в кувшинчиках и бутылях нагуливали лишний градус наливки и настойки домашнего изобретения, кувшинчики и бутыли теснились вокруг могущественного самовара, как купцы вокруг таможенного комиссара. Белая муравленая печь дышала в помещение березовым теплом.

Домовитость хозяина понравилась Муравьеву-Апостолу и Глинке. Прислуга-чухонка, застенчивая женщина лет тридцати, с лицом, усыпанным золотистыми веснушками, голубоглазая, статная, в платке, повязанном с напуском на лоб, время от времени смущенно заглядывала в комнату. Она ожидала распоряжений хозяина по уходу за гостями. Но распоряжений пока что не делалось, и прислуга, не входя в комнату и как бы боясь встретиться взглядом с господами офицерами, поскорее и бесшумно закрывала дверь.

Холщевников помог офицерам снять шубы, повесил их на самое почетное место под шитый серебром полог, куда был доступ для одежды самых знатных и самых желательных особ. Сухой, теплый воздух, напоенный запахом липового меда, казался целебным. Здесь в теплоте и обжитом уюте не хотелось верить, что за окнами трещит тридцатиградусный мороз и лед на Неве, трескаясь, гудит, будто кто его с плеча осаживает исполинским молотом.

По неколебимым правилам русского гостеприимства Муравьеву-Апостолу и Глинке отвели самое почетное место — в красном углу под божницей, а сами купцы рядком сели напротив них, с другой стороны добротно слаженного дубового стола на фигурных ножках. Сергей Муравьев-Апостол, слушая не очень обструганные, но полные глубокого, практического смысла купеческие здравицы, с любопытством вглядываясь в эти лица, самобытные, не похожие друг на друга и в то же время имеющие в себе что-то общее, думал: «Три лица — три характера, с любого из троих можно писать лик апостола или какого-нибудь другого святого, но сильны они своей земной красотой». Ярославцев, ладно скроенный и прочно сбитый, лицо имел круглое, будто по циркулю вырезанное. Оно обросло густою и удивительно черной, словно в саже вывалянной, бородою.

Колокольцев выглядел типичным северянином и по богатырской стати, и по лицу — широкому, опушенному окладистой русой бородой, разделенной надвое. В его глазах во время разговора с гостями не угасало песенно-возвышенное парение духа, свойственное сказителям русского Севера. И голос его был благозвучней, чем у тех двоих.

Холщевников, одетый на манер европейского купца, — малиновый камзол и лимонного цвета панталоны, скорее смахивал на дворянина, чем на потомственного купца. Еще в молодости он, по примеру своего отца, расстался с бородой и носил усы. Некий француз, когда-то торговавший лимбургским сыром, но разорившийся и ставший учителем в Петербурге, давал ему уроки французского языка. Холщевников до того был понятлив и памятен на иностранные слова, что учитель как-то сказал ему:

— Одежка на тебе почти крестьянская, а голова у тебя, Яков, лучше, нежели дворянская.

И с той поры Холщевников свою одежду привел в соответствие с понятливой головой, стал подражать дворянству. Но рядился он в дворянские перья только дома, а в лавке и по одежде, и по языку оставался русским купцом.

Муравьев-Апостол и Глинка, не кривя душой, воздали должное каждому кувшину и каждой бутылке, восхваляя мудрость составителей рецептов настоек и наливок, а затем речь пошла о деле, ради которого они собрались.

— Так вот, уважаемые соотечественники и граждане купцы, — начал Муравьев-Апостол без всякого высокомерия. — Вы имеете честь сидеть за одним столом и чистосердечно беседовать с одним из главных помощников генерал-губернатора — гвардейским полковником Федором Николаевичем Глинкой... Вы, я помню, жаловались на городскую голову Жукова и искали на него верной и неподкупной управы! Так вот эта верная и неподкупная управа сидит с вами за одним столом и хочет выслушать все ваши беды, притеснения, рассказы о причиненных вам убытках. Говорите все, что наболело у вас, и только сущую правду...

— Как перед богом... Как на исповеди... — клятвенно перекрестился на иконы Холщевников.

То же сделали и Ярославцев с Колокольцевым.

— Рассказывайте! — поощрил со своей стороны Глинка. — Я всегда с радостью слушаю наших торговых и промышленных людей, потому что нахожу среди них, как правило, граждан рассудительных, деловых, много на своем веку повидавших, а потому и много знающих. Торговля, коммерция любят простор и широкие дороги.

— Как раз, Федор Николаевич, этого-то самого главного: простора и свободных дорог — мы в последние годы почесть начисто лишены, — начал Ярославцев. — Простор торговле важен, как доступ свежего воздуха дыханию... Вон, ежели уголь в самоварной трубе плотно нахлобучить, хоть тем же чайником, он и гаснет. А все, что гаснет, то уж, угаснувши, не греет. Торговля, слышал я от одного умного человека, это та печь, около которой согревается все отечество и жители, оное населяющие. А чтобы печь хорошо грела, ты уж не мешай ей топиться и дров сухих не жалей. Да не гнилух осиновых, а звонких березовых поленьев подкидывай... Вот тогда и дым повалит к небу, и пламя загуляет в печи, да в трубе загудит от радости...