и и, поглядевшись в зеркало, удовлетворенно похвалил себя:
— Молодец Рылеев! Чем не воронежский ямщик?! Холодно на улице?
— Морозище вовсю дерет! Но перед твоей шубой любая Арктика отступится, — весело уверил Бестужев, на плечах которого была мохнатая бурка.
Они покатили в академию. Шустрая чалая лошадка, подернутая седым инеем от копыт и до гривы, бежала весело. Над ее головой вилось дымчатое облачко от выдыхаемого ею воздуха. Кругом все было бело и по-зимнему чисто, опрятно, даже на самых грязных и пыльных в летнюю пору улицах.
Они вошли в огромный зал, пока еще пустовавший. Их появление было встречено звучным медноголосым боем часов. Пробило одиннадцать. Перед ними возвышался бюст императора Александра Первого работы Демута-Малиновского. Одаренный ваятель к природному обаянию императора придал немало вымышленного, представив самодержца прекраснейшим из людей.
— Хорош семеновец? — дерзко кивнул Бестужев на бюст.
— Да, на лучший белый мрамор не поскупились...
Из боковых дверей, ведущих в комнату заседаний академии, выглянул секретарь, чтобы осведомиться, кто прибыл, — знатная персона должна быть принята с соответственными почестями. Двери опять закрылись.
Вокруг стола заседаний в несколько рядов были расставлены стулья. Зал украшали огромные, помпезно исполненные, пылающие красками портреты основательницы академии и ее нынешнего высокого покровителя.
Публика съезжалась дружно, как по команде, и к половине двенадцатого зал заполнило блистательное столичное общество.
Рылеев с Бестужевым были вознаграждены за свой ранний приезд — они сидели во втором ряду на удобных местах. Впереди них оказался Глинка со своим помощником по Вольному обществу любителей российской словесности седовласым Каразиным. Наплыв гостей говорил о том, что для жителей Петербурга Российская академия — родная дочь. Глаз уставал от разноцветья мундиров, лент, аксельбантов, орденов. Среди современных щегольских фраков можно было увидеть и старомодные — екатерининских времен — зеленые, с разрезом на груди.
Рылеев окинул взглядом зал и увидел себя окруженным знатными особами духовного звания, членами Государственного совета, первыми чиновниками двора, генерал-адъютантами, сенаторами, министрами. Нашел несколько знакомых лиц — то были столичные литераторы.
Часы пробили двенадцать раз. К столу, стоявшему посредине зала, важной поступью подошел сановитый вице-адмирал Шишков, президент академии. Гордо и прямо держал он сереброволосую голову свою. Голос его прозвучал торжественно и даже высокопарно. Он открыл собрание и пригласил занять почетные места за большим столом видных ученых и знатных особ. Торжественно молчавший зал на минуту оживился, пока приглашенные неторопливо, чинно, с достоинством проходили к столу и занимали подобающие им места.
Нарядные дамы, как по приказу, все враз навели лорнеты на средину зала, когда за столом появился сияющий довольством и радостью генерал-губернатор Милорадович в парадном мундире. Рылеев от души посмеялся застольному соседству генерал-губернатора: справа от него сидел знаменитый актер Каратыгин, а слева — митрополит Серафим, в черном клобуке старик с налитыми щеками, в которых затонул маленький нос.
Шишков обратился к собравшимся с речью. Он долго говорил о пользе академии, о важности сохранения чистоты нашего языка, о роли науки в укреплении устоев нравственности, о преумножении с помощью науки всяческих благ на пользу отечества. Речь звучала помпезно, благолепно и напоминала богослужение в соборе.
Бестужев вынул записную карманную книжку и черкнул на листке, чтобы показать Рылееву: «Несет чуху... Староверщина... Он хочет из академии сделать утюг для выжигания всего нового в нашем языке... Как все измельчало! А ведь за этим столом, в этом самом зале когда-то, как метеор, как молния, сверкал своими мыслями диковинный помор Ломоносов и освещал России дорогу на сто лет вперед! Заупокойная панихида на уровне окружающих нас блистательных мундиров и очаровательных головок милых дам».
— Потерпим. Зато будем знать, что такое храм науки, — прошептал Рылеев Бестужеву.
— А теперь, милостивые государи и государыни, секретарь академии отдаст отчет в ее упражнениях за прошедший год и затем прочитает свой перевод из Тита Ливия, — заканчивая речь, объявил президент.
Пока секретарь читал отчет об упражнениях прошедшего года, затем свой перевод из Тита Ливия, Рылеев наблюдал за Милорадовичем. Генерал-губернатор скучал до позевоты и временами не в силах был справиться с ней. А когда секретарь время от времени вставлял в русскую речь длинные латинские периоды, на лице Милорадовича появлялась гримаса, будто он хлебнул изрядную дозу уксуса.
После того как секретарь наконец сел на место, Шишков объявил:
— Милостивые государи и государыни, известный переводчик Гомера, непревзойденный чтец гекзаметров, высокочтимый Николай Иванович Гнедич сейчас всем нам доставит прекраснейшее удовольствие бесподобным чтением восхитительного перевода Василия Андреевича Жуковского из Овидиевых превращений Кнейкса и Алционы. Вы сейчас сами увидите, что сей перевод исполнен поэтических прелестей, близких к оригиналу. А сие лишний раз доказывает сродство древних языков с нашим.
Бестужев пожал плечами, будучи удивлен таким неожиданным выводом.
Гнедич читал мастерски и проникновенно. Все в зале замерло. Даже Каратыгин, сам великолепный чтец, застыл в изумлении. Казалось, в зал вместе с гекзаметрами вошел сам легендарный Овидий. Рылеев в упоении невольно закрыл глаза, как будто слушал симфонию в исполнении великого музыканта.
Прогремели последние гекзаметры, и чтец умолк.
— Чудесно... Чудесно... Бесподобно... — тихо сказал Рылеев. — Настоящее диво...
— Да, уже ради одного этого стоило вытерпеть и речь президента, и секретарский отчет, — отозвался Бестужев.
Поднялся Шишков и объявил, что слово имеет знаменитый историограф Николай Михайлович Карамзин. В зале вновь воцарилась тишина. Карамзин, сидевший рядом с Шишковым, встал и поклонился.
— Я буду читать продолжение жизни и царствования Иоанна Васильевича, — места, которые войдут в девятый том «Истории государства Российского».
Рылеев впервые видел маститого ученого мужа.
С каждым словом читающего возрастал интерес слушающих. Глубокомысленное суждение ученого сливалось с истинным вдохновением красноречивого художника, и одно усиливало другое. Создавалась величественная историческая панорама, вобравшая в себя столько суровой, неприкрашенной правды, столько человеческой, невинно пролитой крови, столько загубленных мстительным деспотизмом ярких человеческих жизней, изобразившая столько сильных, могущественных умом и духом характеров, исторических фигур, что у Рылеева дух заняло. Автор показывал начало и причины разрушительной перемены в нраве и основах правления самодержца, для которого вдруг стало болезненной страстью и неутолимой потребностью купание в горячей человеческой крови своих соотечественников. Автор рисовал потрясающую картину создания ненавистной народу опричнины, ставшей палаческим топором в руках болезненно-подозрительного царя. Бесконечная череда казней... Казни... Казни... И опять казни... Реки слез, моря крови... Озверение людей... Крушение нравственности и национального характера, равное катастрофе... Крушение, какое не могли причинить и два столетия татарского ига. Человек для человека стал зверь... Доверие стало презираемо и наказуемо... Донос и фискальство возведены в высшую добродетель... Народные гуляния и зрелища заменились массовыми публичными казнями... Холопы не успевали подвозить в Москву лес на виселичные столбы... Воронье со всей России черными тучами слеталось к Москве, чтобы назобаться гниющей во рвах вокруг Кремля и по улицам неубранной человечины... Благие дела утонули в лужах дворцовой грязи, смешанной с кровью вчерашних верных слуг тирана, с кровью людей, чье полководческое искусство сокрушило многие вражеские твердыни.
И все-таки ничто окончательно не сломило великого характера русского народа!
Пробило два часа пополудни.. Рылеев за все время чтения впервые окинул взглядом зал. Он увидел на лицах у многих слезы и сам готов был заплатить слезой восторга славному историку за его труд...
Усталый, но счастливый жадным вниманием слушателей, Карамзин остановился...
— Николай Михайлович, мы видим, что вы очень устали, идите и отдохните в соседнем с залом покое, — попросил Шишков.
Карамзин поклонившись публике, удалился из зала.
— Ну и Грозный! Ну и Карамзин! Не знаю, которому из них больше удивляться! — сказал Рылеев. — Вот так копнул нашу историческую целину!
Услышав слова Рылеева, к нему оборотился седовласый Каразин. Он плакал и, утирая глаза, сказал:
— И мы имели своих Регулов и Аэциев... Да, сударь мой, да — имели...
— Господа члены академии, есть предложение наградить историографа Большою золотою медалью, — обратился Шишков с предложением.
Заготовленный заранее протокол пустили по рукам, чтобы скрепить решение о награждении подписью каждого члена. Никто не возражал. Протокол вскоре всеми был подписан. Шишков на минуту отлучился и возвратился вместе с Карамзиным. Лицо Шишкова светилось радостью. Он зачитал коротенький протокол о награждении.
— Вручаю вам, Николай Михайлович, за прекрасный труд ваш, не имеющий себе равных, сию золотую медаль от лица академии...
Рукоплесканиями наполнился огромный зал. И, когда все смолкло, Рылеев услышал, как впереди сидящий Каразин сказал Глинке:
— Достоин! Вполне! Чаю, такие громкие рукоплескания раздались впервые со дня основания академии... Мне нынче мнилось, Федор Николаевич, что я присутствую на играх Олимпийских при чтении Геродотом бессмертных книг его!
Рылеев, подавшись к креслу Каразина, спросил:
— Разве на Олимпийских играх состязались и ученые?
— А вы, молодой человек, читали Роллена? — обернулся Каразин.
— К стыду моему, не успел, — покраснев, признался Рылеев.