— Ну, — подал наконец голос Кузьма Никитич весело, когда сын утерся, надел рубаху и сел за стол, — ись, что ли, будем?
— Ага.
Ели молча, чтя дедов обычай: не терять даром время, побольше работать ложкой, поменьше языком. И лишь когда стали убирать посуду, разговорились.
— Погода установилась! — первым начал старик. — Только и вывозить лесок. Ни одна машина не забуксует.
— Это точно, — отозвался Дмитрий, — вчера полторы нормы дали в первую смену.
— Не кончили еще в Медвежьем Логу-то рубить?
— В понедельник, однако, кончим.
— Потом куда?
— В тридцать восьмой квартал.
— Чего так?
— Пока зима, надо оттуда лесок взять. Болота. Летом не доберешься.
— Это с умом, — похвалил отец. — Дорогу-то сделали?
— Три раза клин запускали.
— Во-во. Разъездов только поболе расчишшайте. А то без разъездов-то на долги расстоянья — хана.
Помолчали.
Заметно было, что отца подмывает спросить еще о чем-то, но он никак не решается, конфузится вроде бы.
Но когда Дмитрий оделся и собрался идти на работу, все же не выдержал, спросил, дрогнув голосом:
— Дак, говоришь сёдни… это самое… пускают новый объект?
— Сегодня, сегодня, — ухмыльнулся сын. — Я ж тебе вечером сказал, что сегодня.
— Да я… — засовестился Кузьма Никитич. — Забыл чой-то. Память, едри ее, совсем никудышняя стала… Дров-от в котельную сухих привезли?
— Самых что ни на есть. Листвяжных. С Бобровской гари.
— Березовых бы лучше. Ну да ладно, чего уж теперь. Ступай давай, ступай. Задержал я тебя. Чего доброго, на разнарядку еще опоздаешь.
Когда сын ушел, к Кузьме Никитичу снова вернулось ночное томление. Сел было починять начатый вчера пим, но не починялось, не сиделось на месте. Вышел в сени, покопался в старом большом ящике, что стоял в углу, нашел пару заготовок на топорища, повертел в руках, занес в избу, сделал на одной пометки карандашом и начал строгать. Но тоже выходило как-то без интереса, вроде насильственной еды без аппетита. Бросил, ругнув себя:
— Как девка молода на выданье, якорь ее. Из рук все валится, внутри дребезжит. А ведь все одно еще рано.
Глянул вроде небрежно на ходики. Так и есть. Было только без четверти девять. Походил по избе, похрустывая пальцами, все же заставил себя сесть, взяться за работу.
Когда обе стрелки сошлись на двенадцати, Кузьма Никитич поспешно отложил топорище, помыл руки и стал собираться. Достал из зеленого, обитого крест-накрест железными полосами сундука гимнастерку с тремя медалями — память о боевых днях, — надел новые суконные штаны, обулся в мягкие чесанки с галошами. Подумал немного, вынул из шифоньера полосатый вязаный шарф, дочерин подарок, обмотал им шею, натянул полушубок, осмотрел себя внимательно и придирчиво — «Вот так!» — и только после этого направился из избы.
Высокий, прямой, он шел по улице поселка неторопливой, важной походкой человека, хорошо знающего себе цену. Не оглядывался по сторонам, смотрел строго перед собой, на приветствия прохожих отвечал сдержанно: «Здоров, здоров, паря», — но каждый раз чуть приподнимал шапку.
Так прошел он мимо десятка-другого жилых домов, мимо рабочей столовой и лесопунктовской конторы, потом свернул в проулок и оказался возле нового, только-только отстроенного и еще пахнущего свежеотесанным деревом здания, на одной из деревянных колонн которого красовалась вывеска «Баня».
Кузьма Никитич остановился и долго разглядывал здание с фасада, потом неторопливо обошел вокруг, осмотрел внимательно со всех сторон и направился к небольшому, стоявшему чуть поодаль низкому строению, над крышей которого дымила высокая железная труба.
— Здоров, Гаврюша! — прикрыв за собою дверь и обив у порога снег с чесанок, гаркнул он тщедушному, лысому мужичку, копошившемуся у топки пузатого котла. — Шуруешь?
Тот от неожиданности даже ойкнул, выронил что-то из рук:
— Никитич, холера… Чуть рассудка не лишил. Всегда вот так, с налета людей пужаешь. Проходи давай и будь здрав. Попроведовать, что ли, надумал?
— Насос-от нормально робит? — не отвечая, строго поинтересовался Кузьма Никитич. — Путем воду набират?
— А как же, — развел руками Гаврюша и улыбнулся с хитринкой. — А ты чо это? Опять на работу заступил? Строжисся.
Кузьма Никитич снова ничего не ответил, обошел неспешно котельную, глянул в жаркую топку, на гору сухих листвяжных дров в углу, на манометр, показывающий давление пара, хмыкнул ласково, поднял глаза на Гаврюшу:
— А как там?
— Как надо! — доложил Гаврюша.
— Сходим?
— Ну. Погодь только малость, счас сын Петька должон прибечь. Укажу ему, чем займаться, после и туда.
По пути «туда» Кузьма Никитич сохранял равнодушное спокойствие. Но на крыльце заволновался, остановился ненадолго, вроде оглядеться, шумно перевел дух и… рванул дверь.
В глаза брызнула яркая голубизна блестяще и гладкокрашеных стен предбанника. Густо пахло олифой, свежестью, от ребристых батарей тянуло домашним теплом. У окна уютно примостился на табуретке начищенный, как самовар, бачок с водой, вдоль стен стояли поскобленные, промытые до восковой желтизны скамейки.
На одной из этих скамеек сидела, позевывая, банщица тетка Степанида.
— Здравствуй, Степанидушка, — поклонился ей Кузьма Никитич. — Ждешь уже?
— Ой, Кузьма Никитич! — встрепенулась та, расплылась в улыбке, зачастила, как приветливая хозяйка. — Милости просим, милости просим, дорогой гостенек! А я-то? Жду, жду, хоть и рано. Оно ведь не заметишь, как времечко подойдет и клиент соберется.
— Ишь ты, «клиент»! — усмехнулся Кузьма Никитич. — Слово-то како раздобыла! Не человек — кли-ент…
Подсел к Степаниде. Но ненадолго. Так, для вежливости, переброситься словом-другим, потолковать о том, о сем.
Уже через пару минут он открывал следующую дверь, шагая впереди семенящего за ним Гаврюши. Неторопливо, но и не задерживаясь, он прошагал раздевалку с высокими, покрашенными тоже в голубое кабинками и с перевернутыми вверх дном тазиками наверху, потом моечное отделение с расставленными в ряд деревянными лавками и остановился в парной.
Здесь было белым-бело и от некрашеных брусчатых стен, и от строганых досок полка, и от жаркого пара, что с шипением бил из железных труб и клубился под потолком.
Хорошо было! Кузьма Никитич потоптался чуток на месте, опять хмыкнул и повернулся к Гаврюше.
— Ну?
— Чо — ну? — не понял тот.
— Путем вроде все, толкую?
— Само собой.
— Вот что, Гавря, — построжел старик. — Дуй-ка к Степаниде, притащи десяток веничков.
— Зачем ишшо?
— Надо, раз говорят.
Гаврюша послушно направился в предбанник, но вдруг остановился, ухмыльнулся хитро.
— Никитич, не пойму я тебя. Опеть на работу вышел?
— Замолчь, — незлобиво оборвал старик. — Замолчь, Гаврюша, и не каркай, как старый ворон, ежли ничо не понимаешь. Дуй давай.
Когда Гаврюша со Степанидой принесли веники, Кузьма Никитич каждый из них встряхнул слегка и стал раскладывать на трубы, из которых бил пар. Разложил и, ни слова не говоря, вышел из парной в моечную, сел на лавку, задумавшись.
Гаврюша со Степанидой тоже вышли и тоже сели, молча, как на чудака, поглядывая на Кузьму Никитича: что он сделал и зачем сделал — не догадаться.
Но вскоре из парной потянуло таким сладким, таким солнечным лесным запахом, что оба они переглянулись и понятливо заулыбались.
А Кузьма Никитич принюхался, поводил глазами вокруг, опять хмыкнул, кажется, недовольно и вдруг спросил:
— Степанидушка, знашь, как прямой дорогой к моему дому попасть?
— Да как не знать, Кузьма Никитич, как не знать! — всплеснула та полными руками.
— Вот и ладно. Сбегай-ка тогда по-молодецки. Ключ у двери под ведерком лежит. Откроешь и слазь в подполье. Там у меня под лесенкой туесок с березовым соком стоит. Принеси.
Дородная Степанида не по весу легким мотыльком выпорхнула из моечной.
А примерно через полчаса Кузьма Никитич в расстегнутой на все пуговицы исподней рубахе колдовал с березовым соком над вениками. Лил желтоватую влагу на разопревший лист, на прутья, потом побрызгал остатки на трубы, на полок, постучал по дну пустого туеска ладонью и скомандовал:
— А теперь, Гаврюша, дуй в котельную самолично. Счас ты там должон быть, а не Петька. Жарь на всю ивановскую, чтобы пар винтом шел, чтобы трубы гудели. — И вслед за Гаврюшей вышел из парной.
Когда наступил быстрый зимний вечер и потихоньку, один за другим в «новый объект» стал собираться поселковый люд, Кузьма Никитич в своей гимнастерке, при всех медалях сидел на скамейке в уголке предбанника и, вроде ни на что не обращая внимания, небрежно потягивал из кружки густое коричневое пиво. Этим пивом, что специально привезли в двух бочках из районного центра по случаю открытия в поселке новой бани, бойко торговала столовская буфетчица Фрося Мижаева.
— Пиво «Таежное»! «Таежное» пиво! — громко оповещала она. — Пользительное не только после баньки, но и до баньки!
А у двери суетилась Степанида, привечая «клиента».
— Милости просим, милости просим, гостеньки дорогие! Проходите, проходите! Билетик не забудьте — двадцать копеек. Веничек надо? Тогда еще пятнадцать прибросьте. Венички добрые, из молодых побегов готовленные!
Кузьма Никитич сидел в своем уголке незаметно, но его узнавали сразу.
— А, Кузьма Никитич, доброго здравьица! — приветствовали его, и почти каждый добавлял: — С праздничком вас!
Кузьма Никитич отвечал на приветствия, кивая головой, даже улыбался нешибко, а сам нет-нет да и поглядывал на двери в моечную. Никто оттуда еще не выходил. Долгонько не выходил, пора бы.
Наконец один показался. Мастер нижнего склада Сорокин.
Красный, как свекольный клубень, распаренный и разомлевший, он вывалился в предбанник, ни слова не говоря, подошел к Фросе, одним махом осушил литровую банку пива и только после этого выдохнул: