Елене стало как-то стыдно, что покривила душой, сказала, что не помнит. Как же о таком-то не помнить?
Он приехал в их село, этот новый бригадир, из деревни Сивер. Ранней весной. С пятью ребятишками. Без жены.
Сказывали, померла жена после долгой болезни, он тосковал шибко и попросил, чтобы перевели на новое место.
Елена с другими бабами как раз стояла в тот вечер у колхозного заезжего дома, когда он разгружал машину, в кузове которой, кажется, было больше присмиревших карапузов мал мала меньше, чем манаток.
— Ой, горемычный! — вздохнула какая-то баба. — И как он с ними справляться будет? Как обстирывать, обихаживать, одевать, обувать? Жениться ему надо незамедлительно, помощницу брать… Но опять же кто пойдет на такую ораву?
«Кто пойдет?» — повторила про себя Елена. Она-то знала… Даже ее сверстницы, такие же горюньи, как она, кажется, навек обойденные счастьем, — когда, случалось, сватались детные вдовцы — отказывали. Выходили за стариков, привечали совсем молоденьких, а на чужих детей не шли. Серьезное это дело, трудное.
Новый бригадир, а звали его Максим Кузьмич, оказался мужиком толковым и работящим. Быстро вошел в дела, о своих трудностях не говорил никому, бодрился, другим еще помогал, чем мог, и вскоре жалостливые разговоры вокруг него утихли.
Забыла о том вечере и Елена. Она встречалась с Максимом Кузьмичом почти каждый день: в конторе, где убирала, на складе, куда ходила веять семена. Встречалась мельком, по работе и обращала на него внимания ровно столько, сколько положено обращать на бригадира.
Но вот однажды… Поздним вечером она мыла в конторе полы. В кабинетах никого уже не было, и только в общей комнате, где обычно проводилась разнарядка, сидел за столом бригадир. Он щелкал на счетах, что-то записывал огрызком карандаша в блокнот, жадно курил…
Елена уже домывала эту общую комнату, остался только один уголок, где сидел бригадир.
— Посторонитесь-ка чуток, Максим Кузьмич, — попросила она.
Он поднял голову.
И тут что-то случилось такое… Она впервые увидела его близко-близко, в мгновенье схватив женским взглядом все: и утомленное, со скорбными морщинками у губ лицо, и синие открытые глаза с глубокой затаенной болью, и седину, и грязный воротник рубашки, и дырку на потертом пиджаке.
— Ой! — краснея неизвестно отчего, Елена сказала то, о чем не думала. — Максим Кузьмич, снимите-ка костюмчик… Заштопать надо…
Он покорно и поспешно снял пиджак и передал Елене. Она взяла его и пошла в коридор, забыв про пол. Нитки и иголку она взяла в столе у бухгалтера и долго штопала рукав, стараясь сделать поаккуратнее. Когда все было готово и она вынесла пиджак, Максим Кузьмич сидел на прежнем месте. Пол был домыт, ведро и тряпка убраны.
Елена молча отдала ему пиджак и торопливо вышла.
Ночь она не спала. Ложилась и снова вставала, начинала ходить по избе, садилась к окну, растерянно глядела в звездную темь и то улыбалась чему-то, то начинала плакать.
А утром, когда уже все были на работе, пошла в заезжий дом, собрала бригадировых ребятишек и привела к себе.
Максима Кузьмича она встретила вечером у подтоварника, когда тот на ходке возвращался с поля. Она попросила его остановиться, подошла близко и сказала:
— Вот что, Максим Кузьмич. Вы уже человек не молодой. И я не девка. Не девка уже, хоть и бабой стать не успела. А потому у нас разум быть должен… В обчем, ребятишек ваших я к себе забрала. И вас приглашаю. А чтобы вы не сомневались, молва там какая или что, давайте заявление в сельсовет подадим.
Он долго удивленно смотрел на нее, потом молча подвинулся в ходке, приглашая сесть.
— Ой, Валька-Валюха! — вдруг вскрикнула Елена, очнувшись. — Это что же мы с тобой творим? Засиделись-то как! Нас, наверно, потеряли. Бежим-ка скорее, стыд-то какой.
Она схватила Валентину за руку, и они взбежали на крыльцо.
Все снова сидели за столом. Усталые, квелые. Кто ковырял вилкой в тарелке, кто что-то рассказывал соседу.
Петр Цветков, увидев Валю, улыбнулся радостно и рванулся из-за стола.
Елена села рядом с мужем, взяла его руку.
— А что, бабоньки! И мужики тоже! — крикнула весело. — Может, споем?
— Споем так споем, — отозвалось несколько человек. — Давай, Лена, начинай какую.
Елена глотнула вина, села поудобнее, подумала немного и тихонько, осторожно начала:
Под окном черемуха колышется,
Распуская лепестки свои…
И тут же подхватило застолье:
За рекой знакомый голос слышится
И поют всю ночку соловьи.
На втором куплете Елена повела песню высоко, звонко, раздольно. Песня была в общем-то грустная, но Елена вкладывала в нее какой-то свой тайный смысл, свою задумку, и песня звучала мягко, нежно и светло. Может быть, такое впечатление было оттого, что Елена пела красиво, не напрягаясь, легко. Губы ее трогала улыбка, а взгляд словно стремился вслед за улетающей песней.
После «Черемухи» спели еще несколько песен, попили чаю со стряпней, которой обильно заставила стол хозяйка, и гости потихоньку стали собираться домой.
Елена и Максим Кузьмич тихо шли по улице.
Над селом колыхалась от мягкого ветра хмельная майская ночь. Где-то в бездонной небесной выси легкими мотыльками трепетали звезды, где-то за околицей ошалело скрипел коростель, а здесь рядом цвела черемуха. Ее парную молочную белизну не могла скрыть даже темень, а медово-терпкий запах в ночном чистом воздухе стал еще острее и тоньше.
— Максим, сломай мне ветку, — вдруг попросила Елена.
Он свернул к какому-то палисаднику, сломил теплую, усыпанную цветами ветку и подал ей. Елена бережно приняла ее и прислонила к лицу.
Максим Кузьмич взял жену под руку. Елена прижалась плечом к его плечу и шла, не отнимая ветки от лица.
В тот день, когда они справляли свадьбу старшего сына, ей так же было хорошо и легко, в тот день тоже цвела черемуха. И в ее руках тоже были цветы… В тот самый момент, когда молодым готовились дарить подарки, Максим Кузьмич вдруг выбежал на улицу и вернулся с целой охапкой черемуховых веток.
— Это, мать, тебе. От всех нас, — сказал он, передавая цветы Елене. — У нас не было свадьбы. Но свадьба сына — это вроде и наша свадьба.
С того дня цветы черемухи для Елены наполнились особым смыслом, особым значением.
Эх, думала Елена, не ей ли надо сказать спасибо и мужу и всем ребятам. За то, что они все вместе подарили ей счастье.
Сегодня был такой радостный праздничный вечер! А разве завтра будет менее радостный будний день?
Она, как всегда, встанет рано-рано. Умоется студеной водой и пойдет доить корову. Потом станет готовить завтрак Максиму, покормит его, проводит на работу. Потом проводит в школу Ивана. А там проснутся внучата Андрюша с Петей, и весь дом, как скворечник, наполнится их щебетанием. Она будет поить их свежим утренним молоком, а напоив, пойдет с ними в огород поливать грядки. Потом будет стирать их штанишки и рубашонки, которые приходится менять через каждый час, и делать еще много незаметной и нужной работы. А когда придет из школы Иван, побежит убирать в конторе. Потом будет торопиться домой, чтобы встретить мужа, чтобы покормить его ужином, посидеть часик-другой со всей семьей, послушать радио, посмотреть телевизор.
Что может быть выше для нее этого простого, земного, самого обыкновенного бабьего счастья!
Муж что-то говорил ей, о чем-то спрашивал, но она не отвечала. Она шла с ним плечо к плечу и никак не могла оторвать лица от ветки черемухи, так и шла, прижимаясь к теплым цветам губами, и все улыбалась, улыбалась.
ЧАСЫ ДЕДА ПРОНЬКИ
После обильного снегопада и крутых метелей, которые нагребли трехметровые суметы, скрыв поленницы дров, заборы и палисадники, приплюснули тяжелыми белыми шапками дома и пригоны, наступило вёдро. Дни стояли тихие, прозрачные и обжигающе-студеные, как родниковая вода, а ночами небо обсыпали крупные, ярко-колючие звезды.
В белом безмолвии утопали и село, и Омеличевские кедрачи, и тайга за полями, и все казалось неподвижным, будто оледеневшим. Даже дым из труб не рассеивался над крышами, не таял в вышине, не клубился, а висел над селом, в матово-белесом небе золотисто-голубыми коромыслами-радугами.
Снег стал сухим, скрипучим и даже под мягкими валенками звенел тонко и чисто.
Пришла самая чудная зимняя пора — пора промысловой охоты. Далекая тайга так и манила своей таинственной, волнующей синевой, и дед Пронька засобирался. Несколько вечеров заряжал патроны, потом договорился с начальником лесопункта об отпуске и вот вчера вечером стал на лыжи и направился в сторону Медвежьего лога. С двумя собаками, со всем охотничьим снаряжением, с котомкой провианта, надолго.
Это у него обычай: каждый год брать отпуск в разгар промыслового сезона и идти соболевать.
— Счастливо оставаться, — помахал он мне из-за прясла, когда я выскочил его проводить. — Жди недельки через три-четыре. Раньше не вернусь.
«Где уж там через три-четыре, — подумал я. — Все пять пробудешь при такой-то погоде. Кого-кого, а уж тебя-то я знаю. Не впервые».
И вот на другой день вечером прихожу с работы — дед дома. Лежит на кровати, молчит. Ружье, котомка — в углу. За семь лет такое случилось впервые. Было, правда, однажды, что вместо четырех-пяти недель он провел в тайге всего полторы: соболь тогда откочевал в другие места. Но чтобы вернуться на второй день — не было.
— Случилось что, Прокопий Петрович? — испугался я.
— Да ничо. Так… — Дед раздраженно махнул рукой.
— Заболел?
— Да нет. Не егози, — и отвернулся к стенке.
Я заметался по горнице, ничего не понимал и не знал, что же делать…
— Может, чаю вскипятить?
— Не надо. Спать давай.
Беда. Сколько живем со стариком, всегда разговорчивый, всегда одинаково ровный, улыбч