Демидов кедр — страница 15 из 16

ивый.

— Ну и характерец! — удивлялся я. — Тебя, наверно, никакими передрягами не заставишь, нахмуриться.

— А чего, — с ухмылкой отвечал старик, — человек сам настроение создает. Держаться надо. Распустишь нюни — хана…

И вот — пожалуйста.

«Не буду тревожить», — решил я, разделся, потушил свет и лег в постель, хоть и было раным-рано. Но уснуть ни сразу, ни потом не сумел. Лежал с открытыми глазами, думал. В промерзлое окно глядела на меня тусклым немигающим взглядом холодная луна. Было неуютно, знобко…

Дед Пронька был для меня не просто хозяин квартиры, которую я снимал. Он много для меня значил.

В тот далекий вечер, когда я спрыгнул с попутного катера на полузатонувший пустынный дебаркадер Казачьего Луга — села на Енисее, куда был направлен после института, — он был на берегу. Сидел чуть поодаль на чурбачке, рыбачил. И прямо перед ним, и слева, и справа висели на рогульках воткнутые в песок с полдесятка удилищ.

Я подошел, поздоровался.

— Доброго здоровьица, парень, — откликнулся он, не отрывая взгляда от поплавков. — В командировочку?

— Работать в районной газете.

— Вон чего!

Дед живо обернулся и посмотрел на меня с интересом.

— И издалека?

Я назвал город в соседней области.

— Вон аж откуда. — Дед перебросил ноги через чурбачок, оказавшись лицом ко мне и спиной к удочкам. — Это у вас там река Обь?

— У нас.

— Слыхал, как же. Правда, бывать не бывал, а слыхал. Рыбная, говорят, река.

— Еще бы! — Я даже захлебнулся от избытка чувств. — Разве может такая река быть не рыбной. Да у нас, что ни прибрежная деревня — то промысловый колхоз, а в городе даже свой рыбоконсервный завод. Во каких язей, нельм и щук, — стал показывать я, — приходилось мне видывать!

— Ишь ты! — удивился дед, позабыв о своих удочках. — Это добро… Ну, а вобче, как там? Чего еще люди делают окромя рыбалки? Хлеб сеют, зверя добывают? — В глазах его светилось любопытство бывалого человека.

Сам собой завязался разговор. Правда, пошел он однобоко, потому что больше говорил я, а старик лишь расспрашивал, но не навязчиво, с умом, ловко цепляя один вопрос за другой. Говорить с ним было приятно. Я поставил чемодан на песок и подсел к старику поближе…

Сумерки наступили незаметно. Золотисто-лиловая на закате река потускнела и замерла, будто остывающий металл. Над потемневшими тальниками, над черным, словно обуглившимся, яром плавно и беззвучно вздымалась пышная голубовато-белая пена тумана.

С берега потянуло теплой влагой, запахло листьями и парным молоком.

— Вот засиделся, — спохватился я. — Идти же надо, устраиваться. Скажите, как попрямее попасть в гостиницу?

— Женат, холост? — вдруг спросил дед.

— Холост. А что?

— Знаешь, — он тронул меня за плечо, — пойдем ко мне жить. Ты один, я один. Вдвоем веселее будет. В избе у меня простор.

Меня несколько удивил такой неожиданный поворот, но я с готовностью ответил:

— Спасибо. Давайте тогда познакомимся.

— Дело говоришь, — живо отозвался старик, поднимаясь. — По паспорту я именуюсь Прокопий Петрович Головин, но называй меня просто — дед Пронька.

Невысокий, большеглазый, кряжисто-угловатый — истинный сибиряк. Подумалось: такого и ураганом с ног не свалить. Лицо скуластое, обветренное, грубое, а вот глаза. Глаза теплые, голубые, мягкие и доверчивые.

— Но почему же Пронька, а не Прокопий Петрович?

— А это такой обычай, — ухмыльнулся он. — Обычай жителей Казачьего Луга — называть себя попроще да поскромней. Видно, это от наших предков — казаков Ермака Тимофеича. Молодцы они были на этот счет. А то мода пошла: приедет двадцатилетний сосунок, в жизни еще как баран в Библии, а уже требует, чтобы его величали: Ричард Поликарпыч или там Жорж Митрофаныч. Смешно!

Не знаю почему, но мне стало неловко.

— Но-но, — взяв меня за руку, сказал старик. — Ты же не такой. По глазам вижу, что не такой.

Он привел меня к себе в дом, предложил всю горницу.

— Мне ни к чему, — пояснил. — Все одно дома мало бываю. — Добавил, помолчав: — Вдовствую. Старуху похоронил в прошлом годе. Сын был, погиб на койне. Дочь на Сахалине, за моряком.

Вскоре я сам убедился, что дома старик бывал действительно редко. Работал он в леспромхозе. Разгружал лесовозы на нижнем складе, в пяти километрах от Казачьего Луга, уходил из дому рано, прихватывая рыболовные снасти, а под осень и ружье, и на обратном пути заворачивал в тайгу. Под выходной уезжал на лодке подальше, с ночевкой.

В доме всегда полно было рыбы и дичи, которую старик охотно раздавал соседям, знакомым. Денег не брал.

— Я ж не для корысти в тайгу хожу, для души.

Он и меня предупредил в первый день знакомства:

— Только не вздумай, паря, в конце месяца совать мне рубли. Не затем позвал тебя, чтобы драть деньги. Мне человек нужен, с которым можно посидеть вечерком, переброситься словом-другим.

Переброситься словом-другим дед любил. После ужина он обычно садился к печке на голбчик, доставал ящичек с охотничье-рыболовными принадлежностями, раскладывал на крышке пододвинутого сундука. Чего тут только не было! Коробочки с дробью и капсюлями, баночки с порохом, гильзы, всевозможные мерочки, катушки с жилками, наборы поплавков, блесны. Особенно много было блесен. Наверно, сотни полторы, начиная от малюсеньких заглотышей и кончая крупными, в ложку, обманками, рассчитанными на матерую щуку.

— Вот ведь железка обыкновенная, — начинал дед разговор вроде с пустяка, полируя шкуркой блесну, — а начистишь, пустишь в воду, шевельнешь — рыба и рыба. У щуки на что глаз вострый — не отличает… Летось я вот на эту железку такую оказию выволок — страшно стало. Да-а… Спиннинговал под Белым Яром, ну и зацепил щучонку граммов на восемьсот. Только это стал подводить ее к берегу, ка-а-а-к шарахнет что-то, буром вода пошла. И ни лески моей, ни блесны. Один только обрывок в руках… Вот это аргумент! (С той поры, как я стал приводить в дом друзей, дед Пронька нет-нет да и вставлял в свою речь какое-нибудь заковыристое слово.) Стою, глазами хлопаю. Потом только дошло. Это другая щука мою рыбину схрумкала вместе с блесной. А какая она, ясно, если восемьсот грамм сглотнула, как пельмень. Ну, думаю, не уйдешь, дьяволовка, добуду. Чаще навещать то место стал. Блесну поядреней выбрал, вот эту, матушку, жилку покрупней калибром. И вот как-то задела… Помучился же я с ней! Чуть сам не утоп. Не щука — зверюга. Чуть не с оглоблю длиной. Хребет мохом подернулся, а в брюхе одних только крючков больше двух десятков насчитал и старую блесну нашел… Вот она. А щуку ту я в колхоз на свиноферму отдал.

Подобные истории сыпались из деда Проньки, как горох из мешка. За шестьдесят четыре года, из которых добрых три четверти прошли в тайге, много он повидал. К тому же память у старика была отменная.

Особенно разговорчивым был дед Пронька, когда возвращался с соболевания. Приходил он обычно под вечер. Шумно вваливался в избу обветренный, заиндевевший, пахнущий снегом и хвоей, сбрасывал котомку, ружье, подсумки, падал на стул и громко объявлял:

— Шесть!

Это означало — добыл шесть соболей.

Я помогал ему разобрать снаряжение, ставил на стол заранее припасенную поллитровку.

— Неужели ради меня? — притворно удивлялся старик, и глаза его теплели.

— А ты помолодел, — замечал я, нарочно пропуская мимо ушей его слова.

— Точно! — соглашался старик. — Зимний лес за один месяц пять лет скидывает.

Мы садились за стол, ужинали, потом уж старик доставал соболиные шкурки, и мы начинали перебирать их, прикидывать, какая каким сортом пойдет, на сколько процентов выполнил дед Пронька взятый на себя в заготконторе план. А перед сном он долго рассказывал, как добыл каждого соболя, как вообще прошла охота, в которой всегда были какие-нибудь приключения.

— Старая сучонка стала — Майка моя, — сетовал он, уже засыпая. — Прямо беда с ней. Разлаялась как-то в пихтачах. Лает и лает. А отчего, на кого — не могу сообразить. Думал, на соболя. Но, смотрю, ни следов никаких нет и на деревьях вроде спокойно. «Сбесилась, что ли, чертовка», — думаю. Повернулся и пошел. Взял у Данилова его Рыжего, опять туда. Рыжий — умняга пес, с ходу подвел меня к нужному месту и чуть не мордой ткнул. Оказывается, медвежья берлога. Хорошо, что Михайла Иваныч уже крепко спал, а то бы была потеха…

Я любил такие уютные теплые вечера. Все в них было хорошо, просто, ясно, добротно, как сам дед Пронька, душа которого всегда была для меня открытой.

И вот сегодня… Вдруг как-то разом оборвалось привычное и неизвестно почему.

Я лежал в постели и думал, думал, не в силах уснуть. И до того длинная зимняя ночь вытянулась для меня в бесконечность. За окном гулко стреляли на морозе тополя. Лишь за полночь тревожный зыбкий сон начал медленно туманить мое сознание.

И вдруг:

— Никола, а Никола.

— Что? — Я подскочил.

— Не спишь?

— Нет.

— Я тоже.

Молчание. Дед Пронька заворочался.

— Ты знаешь, почему я возвернулся?

— Откуда мне знать.

— Не сердись на меня за мой норов. Я ж часы дома оставил, старый дурак. Думал, потерял. Никогда не оставлял, а тут оставил.

Опять молчание. Я затаил дыхание: не бредит ли? Насколько я знал, отродясь у деда Проньки не было часов. Компас постоянно носит, а время определяет по солнцу.

— Какие часы? — наконец не выдержал я. — Откуда они у тебя взялись?

— Всегда были, — с хрипотцой ответил старик. — Просто я тебе не говорил. В войну командир мой лейтенант Поспелов мне их вручил. Ладно. Теперь уж взаправду спать. Завтра вставать рано. Еще раз прости. Сердитый я был с дороги.

Дед Пронька засопел.

А я таращил глаза в темноту. Непонятно: как же я не видел этих часов? То, что дед Пронька не говорил о них, ясно: они связаны с фронтовым командиром, а про войну старик вообще говорить не любит, хотя сам дошел до Польши и имеет орден. Сколько я ни просил его рассказать хоть какой-нибудь эпизод, он всегда: