– Хошь и глупа рыба, ваше преподобие, да ищет воду получше энтой, – прокричал в ответ мужик и замер, не отрывая заломленную руку с прутом от сутулой спины.
– Ну, ин бог с ней, – изрек монах таким тоном, будто огорчился и передумал слезать с воза и ловить рыбу в вонючей воде Ладанского озера.
На ночлег остановились у знакомого Рукавкину купца Короткова. На его же подворье с высоким тесовым забором распрягли коней, задали им корм. К вечеру спустились к реке половить рыбы сетями хозяина. Сам он колдовал потом над ведерным чугуном, подбрасывал в костер дрова, деревянным уполовником мешал уху и пробовал на соль, смешно выпячивая при этом толстые губы и жмуря плутоватые глаза. Илейка невольно улыбнулся – купец напоминал старого усатого кота над кринкой сметаны, уверенного, что хозяйская ложка минет его лба. Данила, отец Киприан, Родион Михайлов и еще несколько человек из каравана сидели поблизости на расстеленном подранном рядне, терпеливо ждали, когда варево будет готово.
Было тихо, угасала вечерняя заря, небосклон на востоке темнел, зажигая первые звезды. Молчание нарушил отец Киприан. Он неожиданно вздрогнул: красный уголек издыхающим скорпионом скакнул из трескучего костра и впился в руку. Отец Киприан покривился от боли, запоздало тряхнул обожженной рукой и с заметной грустью сказал, ни к кому не обращаясь, словно себе самому:
– Зрю теперь на самарскую низину в тумане, а чудятся мне наши заонежские дали… – Отец Киприан привалился горбатой спиной к старой березе, под которой они разбили вечерний бивак.
– Так ты не из самарцев? – с некоторым удивлением спросил Коротков. Он, опасаясь, как бы красные искры не подсмолили густую бороду, ладонью заслонил коричневое от загара широкоскулое лицо, в котором легко угадывалась примесь крови некогда кочевавших под Самарой, а теперь поселенных неподалеку же в Ставрополе, за самарской излучиной, калмыков.
– Родитель мой вышел из мелких служилых по прибору, из стрельцов-староверов, – откликнулся тут же монах. – Отмечен за храбрость под каменной крепостью Нарвой да по ранению тяжкому отпущен пахать государеву землю на Смоленщину.
– Далеко, однако, от Самары, – не унимался Коротков – любопытен ему новый человек.
– Помыслы Божьи неведомы нам, смертным. Не долго возделывал родитель пашню, притеснение вышло ему за старую веру. Поднялись люди с насиженных мест журавлиной стаей по осени, токмо тихо, без курлыканья, и тайными тропами ушли в сырые северные места. Но и там, в диком Заонежье, Господь не оставил их суровыми испытаниями. – Отец Киприан медленным движением руки поправил на седых волосах черный клобук, чтобы не съезжал на лоб, подергал широкими ноздрями горбатого носа – от бурлящего чугуна аппетитный запах рыбы и приправ.
– Года через три, а может, чуть попозже, и в глухие места наведались воинские люди ловить беглых да староверов. Молодых велено забирать в солдаты или возвращать к работам в поместья, а немощных отсылать в монастыри и употреблять в посильных промыслах. О том я гораздо позже уразумел, а в тот день в великом смятении подхватила нас матушка, меня и братца Нифонта, и вбежали мы в низенькую церквушку на краю нашего потаенного селения. Тамо уже сгрудились почти все односельцы. Малые чада потревоженными слепыми котятами тыкались в темноте и слезьми исходили в плаче. Братец Нифонт – он двумя годами старше меня был – все допытывался у родимого батюшки Афанасия, не от лихого ли шведа схоронились мы в святой обители.
«От антихристова воинства, чадо», – отвечал родитель. Затворились староверы и песни запели, а голоса их и по сей день во сне и наяву в ушах стоят – обреченные, скорбные и слезами наполненные. По ту сторону дверей крик слышен был чей-то, бессильный что-либо сделать. Просили выйти из церкви и не чинить над собой насилие. «Невинных чад не губите!» – как теперь слышу рокочущий голос за ставнями закрытого окна, а в просвет неплотных досок чей-то глаз старается разглядеть страшную тьму в утробе святой обители… Потом быстро дым откуда-то вывалился, сразу в трех местах за дымом пыхнуло высокое пламя… Закричали мы с братцем, вцепились в матушку, а у ней волосы из-под повойника выбились, вдруг побелели и зашевелились на висках…
Отец Киприан запнулся, обвел потемневшими глазами притихших у костра караванщиков. Морщинистые впалые щеки его передернула судорога.
Илейка поймал на себе отрешенный взгляд монаха, поджался весь, но страшный чернец не видел в эту минуту никого, он был снова там, в горящей обители, снова маленький и беззащитный возле седеющей на глазах матушки.
Коротков приглушенно кашлянул в темный кулак, Данила Рукавкин без звука поднялся с рядна, присел на колени, поближе к монаху, и положил ладонь на вздрагивающую руку отца Киприана. Взор монаха стал осмысленным, он сдержанно вздохнул, опасаясь покалывания в надорванном годами сердце.
– Не ведаю, но не от Бога ли сила влилась в матушку? Подхватила она нас, словно ягнят малых, и метнулась по переходам на невысокую деревянную звонницу, а за нею клубы дыма вились уже по пятам. «Живите, чада мои!» – заплакала матушка, в последний раз облобызала наши орущие уста и спихнула вниз сначала Нифонта, а потом и меня. Как кричал, упав на землю, братец, я слышал, но как кричал сам – не мог вспомнить: угодил спиной на бревно… Потом узнал я, что подобрал нас поп Евлампий. Шел он с теми солдатами обращать староверов в никонианство, да со всего поселения только мы двое и уцелели от огня самосожжения. Братец Нифонт быстро поправился да через некоторое время снова бежал в леса, в глухих староверческих скитах укрылся. Я же долго валялся на смертном одре, свечу у изголовья не единожды зрил в полупамяти. Да не сподобил Господь преставиться, не пресек на том мои мытарства на этой грешной земле… Тяжкое иноческое бремя и уродство взвалил на мои слабые плечи, потому как выжил я. Выжил, да не выправился. – Отец Киприан внимательно глянул в расширенные глаза Илейки – отрок слушал монаха, и его детские, не привыкшие еще лгать глаза отражали сострадание и участие, которым наполнилась чувствительная душа Илейки.
– Когда подрос я и взошел в лета, отец Евлампий отвез меня в Николаевскую мужскую обитель, что под Белгородом. Тамо и принял я иноческий сан… Однако понял я весьма скоро, что не божьи помыслы у монашеской братии, как о том твердил мне поп Евлампий, увещевая принять монашеское пострижение, но помыслы те о чревоугодии и злокорысти каждого. Монастырская братия забыла напрочь обеты нестяжания, целомудрия и повиновения воле Божьей. Старшая братия помыкает младшей, аки худой пастырь своим стадом, не заботясь нимало, сыта ли младшая братия. Не смог сломить я своей гордыни, как получил чин иеромонаха в тридцать лет, оставил святую обитель и ушел в мир людской. Чему посвятил себя? Лечил, просвещал в меру ума моего… – И умолк, о многом, видно было, не досказав.
– Как потом в наших краях объявился? – поинтересовался Данила, а сам себя укорил: «Надо же! Столько раз встречался с монахом в Самаре, принимал его благословение и одаривал на пропитание, а не удосужился спросить, кто он, где пристанище себе нашел в чужом поселении, тепло ли ему ночью, а может, холодные ветра по спине бегают, сна лишая и покоя…»
– Пока был молод, – продолжил рассказ отец Киприан, – усердно служил бедному люду в меру сил своих да книжную мудрость постигал жадным к познанию умом. С годами разуверился я в возможности бороться словом со злом… К тому же обуяла меня страсть непременно лицезреть иные края и народы, познать, нет ли где земель без притеснения и зла. Отпущен был с дозволения высшего духовного начальства в восточные земли, дабы среди иноверцев укреплять христианское учение. Прослышал о подвижничестве самарца Зосимы, да уже при смертном одре, при последнем издыхании нашел его на жительстве здесь, близ города. Дело его и пойду продолжать.
Умолк и перекрестился: сказал не все. Зачем им, добрым, но чужим людям, знать, что никем он не отпущен из монастыря, а просто беглый чернец и за ним тянется страшное «государево слово» за неоднократные попытки поднять мужиков и увести их на свободные земли Сибири.
Сказал другое:
– Есть у меня заветная, Богу угодная дума: дойти до земли, где когда-то было могучее царство пресвитера Иоанна Византийца. Та земля прозывалась «Царство Трех Индий».
Илейка, услышав об Индии, насторожился – ведь и путник указывал дорогу в Беловодье мимо царства Индийского!
– И чего ж теперь там? – тихо спросил он, опасаясь, что отец Киприан более ничего не скажет про далекую страну.
– Населено то царство было христианами, бежавшими в давние века из Византии, а вел их туда пресвитер Иоанн, устрашившийся смерти за противоречие духовному начальству. Но что с ними сталось потом – неведомо. Должно, ушли люди в дремучие края, когда размножился и окреп монгольский народ из Чингизова племени. Сыскать бы тех христиан да вернуть в лоно святой церкви, и была бы тому человеку великая благодать от Господа нашего. О стране пресвитера Иоанна читал я в германских хрониках.
Коротков бережно протянул Рукавкину окутанный паром уполовник – попробовать варево. Данила принял, осторожно отхлебнул, причмокнул:
– Еще самую малость покипеть… Прости, отец Киприан, прервали мы тебя. Говори.
– Сколь правдивы те хроники германские, где писано об Иоанне, о его походах против сельджуков в помочь крестоносцам, не берусь судить доподлинно, – продолжал монах, – но есть и русский текст о том царстве. Прозывается та книга «Сказание об Индийском царстве».
Отец Киприан отстранился от березы и решительно пристукнул посохом о землю. Из-под длинных всклоченных бровей сверкнули глаза, взгляд которых стал удивительно ясным и обращен был теперь не в далекое и тяжкое оторочество, а в неведомо какую светлую даль.
– Верую, живы еще в потаенных местах наши единоверцы, да обступили их окрестные мусульманские полчища. Неведом им протчий христианский мир, мнят нас погибшими под монгольским Батыевым игом, потерявшими родину и веру.
– Отчего же известий о них нет никаких? – засомневался Данила и в глубоком раздумье покачал головой. Потом искоса глянул на Илейку – завозился отрок на рядне, рукой тискает кафтан на груди. – Слышал я, что немногими годами раньше поставлен за Байкал-морем торговый городок Кяхта, близ китайских земель. Но и там люди не нашей веры, золотым многоруким богам, аршины заморские, поклоняются.