– Ой! – вскрикнул он, зашатался, отыскивая с помощью посоха опору на камнях. Илейка поспешил к монаху, подхватил его под руку. Обеспокоенный, участливо заглянул монаху в лицо.
– Больно? Зашибся, да?
– Должно, вывихнул… Ах ты, господи, скошенной травой теперь два дня лежать мне, – застонал монах, делая отчаянные попытки прыгать на одной ноге и на посохе по каменистому берегу.
Вниз по реке, за склоненными над обрывом деревьями, заметно просматривались ближние избы села, амбарные постройки и добротные изгороди вокруг. Дальше над крышами поднималась неизменная для села деревянная церковь, над темными крестами парили крикливые и вечно голодные вороны.
– Укроемся в кустах, отец Киприан. Тамо и пересидим день-два, – решил Илейка.
Еле вскарабкались по каменистому откосу от воды к зарослям лозняка. Отыскали укромное место под приметным вязом – в три погибели изогнули его ветра. Глянул на дерево Илейка, и почудилось – ну чисто нищеброд при дороге, тянется ветками к людям за подаянием. Илейка сделал монаху тугую повязку, надергал травы под бока, помог натянуть на распухшую ступню лапоть.
– Отлежись, отец Киприан, а в село я сам наведаюсь. Иргиз, сидеть здесь, – прикрикнул Илейка, видя, что пес вознамерился было увязаться за ним.
Почти одновременно с Илейкой, только с другого конца, в Троицкое наметом въехали четверо верховых стражников с ружьями. На церковной звоннице кто-то ударил в неурочный набат, всполошил ворон и жителей. К площади, на бегу запахивая кафтаны, спешили мужики. Обгоняя взрослых в ожидании чего-нибудь невероятного в однообразной жизни, бежала детвора.
– Что стряслось?
– Не к пожару ли сполох?
– Дыма не видно. Слышь-ка, не джунгарцы ли набег на завод учинили?
Вопросы слышались со всех сторон, ответов на них никто не давал. Илейка замешался в толпу у церкви, неподалеку от паперти, где с коней соскочили верховые. Трое тут же исчезли внутри святой обители, четвертый, откормленный, с выпуклыми рачьими глазами, оправил мешковатый синего сукна кафтан и пролаял в толпу, словно бы всех обвиняя в соучастии:
– Намедни бежали из-под стражи каторжные, поставленные к работам на Колыванский завод. Один из беглых – ваш односелец. Это он укрылся в храме! – И стражник плетью указал на колокольню, откуда продолжал падать на село набатный звон. Вокруг неслись сумбурные выкрики: кто ругал беглого, всполошившего село, кто стражников – нет чтобы завод от джунгарцев стеречь, так они своих людей, словно джейранов, по степи гоняют. Один из мужиков надрывным голосом взмолился:
– Люди добрые, пропустите! Христа ради! Сын мой Макарушка там! Пустите к нему!
Мужик локтем больно двинул Илейку в бок, протиснулся и упал на паперти, коленями в пыль, обессиленный. Стражник подхватил мужика и рывком поставил на ноги.
– Поспеши, Парамошка! Отговори сына от сполошного звона! Образумь не перечить властям и не булгачить народ. Ступай на звонницу! Чего обмяк, словно из кади упавшее тесто?
Парамон перекрестился и, споткнувшись о порог, пропал в темном проеме церковного входа.
Звон неожиданно оборвался, зато стали слышны крики перепуганных грачей в ветлах над Чарышем и глухие удары в закрытую дверь на колокольню.
В широком проеме звонницы показался молодой парень. Высунувшись наполовину, он оперся руками о подоконник. Верховой ветер трепал белые волосы, над селом по небу неслышно скользили серые кучевые облака.
Макар вскинул руки над притихшей толпой.
– Братья! Злое насилие творят над людьми царские служки! Противу воли лишили нас жилья на пустых, Божьих только, угодиях! Зла мы никому не чинили, но жили трудом рук своих. Лишили воли, лишили жилья. На каторжные работы погнали к домницам Колыванского завода, на верную погибель!
Со звонницы снова послышались глухие удары. Макар быстро оглянулся – стражники топором били в дверь.
Макар встал в оконном проеме в полный рост, руками уперся в боковые резные стойки, на которых держался купол звонницы.
– Не люба мне жизнь без воли! – вновь возвысил голос обреченный Макар. – Не люба работная каторга. Отрекаюсь от света божьего! – и, подняв глаза к небу, широко перекрестился.
– Макарушка-а! – взвился над замершей толпой одинокий женский крик и тут же упал. В крике этом страх и боль смешались с мольбой пощадить материнское сердце.
Макар вздрогнул, качнулся, – когда крестился, держался только левой рукой. Его взгляд скользнул по толпе, но с высокой звонницы людские лица виделись ему одинаковыми – круглыми и холодными, словно обломки льда на Чарыше в пору весеннего ледохода. Макар снова закричал людям:
– Смерть принимаю за волю! Отрекаюсь от каторги!
Взмахнув руками, как будто в надежде взлететь ввысь, Макар вышагнул из проема в пустоту…
Вдоль темно-серых венцов колокольни бесшумно скользнуло вниз белое раздернутое пятно.
Страшно закричала женщина, минуту назад взывавшая к Макару.
Илейка, спасаясь от ее крика, зажмурил глаза и сдавил уши ладонями. Толпа качнулась, как будто земля зашаталась под ногами, и рухнула на колени. Одиноким обгорелым деревом в нежилой степи осталась стоять над склоненными спинами высокая женщина в длинном поношенном сарафане. И не было у нее сил поднять руки ко лбу, перекрестить себя над прахом сына.
Люди на площади постояли, в скорбном молчании проводили отъехавших прочь стражников с казенными ружьями и, пересказывая друг другу только что увиденное, стали расходиться по домам. У паперти остались желто-восковой Парамон и Илейка да мертвый Макар. Жуткая, давящая тишина повисла перед распахнутыми дверями церкви, даже грачи и то, казалось, обезъязычели, молча усаживались на обжитые деревья. Жену Парамона увели под руки соседки – идти сама она не могла.
Парамон со стоном наклонился над изголовьем сына, закрыл ему голубые, широко расставленные влажные глаза.
– Не лежать же ему здесь до ночи, – осмелился нарушить тягостное молчание Илейка.
– Да-да, – бессознательно отозвался Парамон, переступил лаптями по истоптанной пыли и не двинулся с места. Илейка кинул взгляд вдоль улицы – пусто, будто в селе объявили карантин от черной оспы: староста и сотские распорядились, и никто, если и были сердобольные охотники, не отважился помочь родителям беглого каторжанина.
– Ну и пусть! Сами снесем, вдвоем! – невесть кому с вызовом проговорил Илейка. – Берись, подняли.
Парамон все так же молча, бережно подсунул руки сыну под мышки, Илейка взял покойника за ноги, и под любопытные подглядки из-за плетней они прошли в край села, внесли Макара в низкую подслеповатую горницу с двумя маленькими окнами – одно на Чарыш с его зарослями, другое во двор, огороженный ивовым плетнем. Седой сиплоголосый и трясущийся дед зажег у изголовья внука тоненькую прозрачную свечку. За перегородкой в два голоса выли женщины.
Илейка попятился к раскрытой двери и, незамеченный, вышел.
Вдоль улицы по придорожной мураве шли два мужика в новых скрипучих лаптях и в белых выходных обмотках. Шли, размахивали руками – говорили о самоубийце.
– Лавка в каком месте, добрые люди? – Илейка догнал мужиков и с заметным усилием еле успевал идти вровень с ними.
– Лавка? – переспросил один из них, мельком глянув на пустую котомку, улыбнулся. – Брандахлысту кислого захотелось? А иди за нами. У Досифея Полудяха под одной крышей и трактир и лавка.
В центре села, возле церквушки, но ближе к реке, разместился просторный срубовой дом под шатровой крышей и с тесовыми резными воротами. Над воротами сбита из трех досок вывеска, а на ней красной глазурью жирно выведено «Торговый дом. Досифей Полудях и сын». Под вывеской – испачканная жиром полочка, где на ночь хозяин трактира выставлял стеклянный фонарь.
В просторном и затоптанном трактире было многолюдно и душно, несмотря на открытые створки трех окон. Пахло перебродившим овсяным пивом, потными обмотками, разопревшим в чугуне горохом. За четырьмя продолговатыми столами на лавках теснились, по случаю воскресного дня, мужики. Разговор шел о самоубийце: прежде приходилось не единожды слышать о самосожженцах, но это было где-то и с кем-то, а тут нате вам – перед всем селом такое сотворил. И не чужак, свой же, на глазах вырос, а гордыня не простого мужика в нем оказалась, не стерпел каторжных работ и притеснения!
– Должно, благий час нашел на Макара, коли решился бунтовать, – услышал Илейка, переступив порог трактира. За ближним к двери столом бородатые головы повернулись и с любопытством уставились выжидательно на него.
– Во, еще один! Должно, дружок Макаркин. Зрил самолично, как покойника волок к дому, Парамошке помогая. Допытать бы его, братцы.
Илейка снял мурмолку, троеперстием перекрестился на закопченный иконостас в переднем углу. Разговор за спиной не умолк, посыпались опасные вопросы:
– Должно, беглый. Кто его знает, мужики?
– Эй, бродяжка, ты отколь приблудился к нам?
Илейка прошел к трактирной стойке, на ходу отвечал:
– Не бродяжка, а солдатский сын! Мамка померла, иду к тятьке. Он сержантом послан недавно в Бийскую крепость. – Илейка врал, потому как в противном случае, он уже понял, ему из села не выйти беспрепятственно. Из кладовой к стойке вышел толстощекий губастый парень, стриженный под кружок. Широкой грудью он навалился на прилавок, презрительно сощурил карие сонные глаза, оглядел оборванного посетителя.
– Чево тебе? Воришка небось? А ну пошел прочь!
– Зашел харчи купить в дорогу, до Бийской крепости.
– Ишь ты, каков купец! А чем платить-то станешь? Не по рылу тебе и пятака медного иметь. Ну-ка, тряхни мошной!
Илейка вынул из кармана заранее приготовленные медные деньги и протянул горсть над прилавком. И вдруг произошло несуразное: молодой трактирщик ловко, словно муху над миской, перехватил его руку, придавил к стойке и завопил, невесть чему радуясь. Илейка дернулся, но было поздно.
– Попался, вор, бродяжка! Люди, глядите, воришка сволок со стойки горсть монет! Имайте вора!
Еще несколько месяцев назад Илейка сомлел бы от испуга, а сейчас даже голос не дрогнул. Он со злостью рванул руку из-под влажной ладони трактирщика, рассыпав копейки на прилавок и на пол.