А здесь, на бетонке, он был один, и шедшие впереди в полусотне шагов офицеры не слишком ему мешали.
Выросший под бабкиным крылом Борис мало что перенял от отца, машиниста окружной дороги Кузьмы Иларионовича. Разве что влюбчив был, как отец. И влюбляясь, Борис каждый раз верил, что влюбляется всерьез и по гроб. Во всяком случае, каждую встреченную девчонку он примеривал с первого дня знакомства как будущую жену. Хотя к двадцати шести годам он все еще был холост, жениться в своей жизни он собирался неоднократно — в первый раз семнадцати лет на их квартирантке, незамужней тридцатилетней хлебной продавщице, лишившей его отрочества, а в последний раз — сегодня ночью на аспирантке. До того, соответственно, выставлялась кандидатура переводчицы Клары Викторовны и несколько позже — монтажницы Вальки.
Сейчас, несмотря на головную боль, он думал на бетонке об Инге Рысаковой. (Эту фамилию он прочел на форзаце первого тома «Ярмарки тщеславия» и фамилия ему понравилась.)
На снежной просвистанной ветром дороге между еловой балкой и бараками бывшего лагеря мысли об аспирантке приобретали необычайную серьезность. В полусотне километров Инга казалась ближе и роднее, чем вчера в вокзальном ресторане, а доцент Алешка, человек в ушанке и бывший неизвестный муж задевали сейчас за душу куда больней. Особенно Алешка. Алешка закрыл надежды на аспирантуру. Алешка был при деньгах, был женат на чудесной женщине и еще лез к чужой (считай теперь к его, курчевской) девчонке. И еще Алешка был красив и джентльменист. Он умел держать себя в руках и никогда бы не стал на дежурство в морозном переулке, ожидая весьма проблематичного возвращения загулявшей женщины. Алешка — это было сплошное везение и удача, несмотря на глупость и шкрабскую манеру излагать чужие мысли.
«Своих нету, — хмыкнул Курчев. — А все равно помрет академиком.»
Но тратить чистое и вполне уже солнечное утро на злобу против двоюродного брата не хотелось, и Борис вернулся к вчерашней знакомой.
Жены из нее никак не получалось. Это он правильно писал вчера в Правительство. Здесь, в части, ей нечего было бы делать. Даже Кларка, переводчица — и та бы смотрелась тут лучше. Даже переводчица со своей дюжиной ярких умопомрачительных импортных нарядов. Впрочем, Кларка уже имела дело с армией: преподавала до заграницы в Военной академии.
А аспирантка Инга в скромной длинной выворотке оказалась бы тут, в полку, беззащитней, чем скрипачка на лесоповале.
Курчев вспомнил, какие у нее длинные и тонкие пальцы. И запястье тоже тонкое, и вся она худая, словно неотогретая, и, наверное, поэтому у нее такое зябковатое подергивание плеч. Спускаясь к «овощехранилищу», он чувствовал, что над ним самим нависло немало, а если и пронесет, то все равно на расстоянии в полста километров женщину не упасешь, не убережешь от житейского холода и других неурядиц и неприятностей.
«Хотя бы, — подумал, — год назад встретились. Куча у меня тогда времени была.»
Действительно, год назад он почти не ходил в заводскую военную приемку, куда был откомандирован из полка, а все дни пропадал в Ленинской библиотеке.
«Но она ведь в третьем научном!» — вспомнил тут же, и эта разделенность залов спустя год тоже обижала, как бы еще раз подчеркивая всю безнадежность мечтаний об аспирантке.
— Чего бредешь еле? — отвлек его голос Володьки Залетаева. Борис поднял голову. Навстречу по бетонке, прижимая офицеров к обочине, подымалась бежевая «Победа». Когда она прошла, он вспомнил, что это вчерашняя «смершевская».
— Догоняй! — крикнул Залетаев и сам побежал к проходной объекта. Курчев покорно побрел за летчиком. Ноги по-прежнему слушались плохо.
26
Перед «овощехранилищем» стояла такая же халабуда, как перед военным городком, но пропуска тут спрашивали. Вытащив вдвое сложенную карточку, утыканную полдюжиной кружков с оттисками голов разных животных, Курчев и Залетаев сунули их под нос сержанту роты охраны. Тот взял пропуска и лениво вертел перед собой. То ли качал права, то ли давил на бдительность, выслуживаясь перед смотревшим на него через окно КПП старшим лейтенантом, командиром роты охраны. Комроты, худой, невзрачный человек с лицом язвенника, так же, как и парторг Волхов, был новым человеком в полку. Он прибыл из Германии; ему всё казалось, здесь идет не так, и несмотря на все старания Ращупкина, дисциплины в полку кот наплакал. Так же, как парторг Волхов, комроты был офицером из сверхсрочников, образования почти не имел и ни у кого, кроме самого комполка, симпатии не вызывал. Он приехал без жены и дня три ночевал в курчевском домике. Но на второй день, выпив со всеми, он вдруг начал врать, какого он со своим подразделением показал немецким жителям дрозда летом в Берлине и, хотя его выслушали не перебивая, но никому он не понравился. А через день приехала его супруга с ребенком и он больше в курчевский домик не заявлялся.
Младший сержант возвратил пропуска и офицеры, пройдя еще двести шагов по белому снегу, спустились в бункер. Блоки и приборы еще только разогревались и в «овощехранилище» было зябковато. Курчев прошел вслед за летчиком в аппаратную, где было потеплее, потому что дежурили там круглую ночь, повесил свою шинель рядом с залетаевской и пристроился дремать за высоким серым железным шкафом, не обращая внимания на дежурившего солдата-связиста. Тот учился печатать на черном, похожем на большую пишущую машинку телеграфном аппарате.
— Поел? — спросил Залетаев, усаживаясь за соседний с аппаратом стол и доставая из ящика книгу дежурств. — А то имеется… — он кивнул на кулек с баранками, лежавший в том же ящике.
— Нет, — помотал головой Борис и вдруг, неожиданно для себя и не обращая внимания на солдата, выпалил:
— Неохота. Я влюбился вчера.
— Можете покурить, Синьков, — повернулся Залетаев к связисту.
— Некурящий я, — улыбнулся солдат.
— И уже завтракал? — засмеялся Курчев. — Ладно, пойду к секретчику.
В «овощехранилище» был свой секретчик, штатский библиотекарь, выдававший схемы блоков, спецификации и прошитые бечевкой, опечатанные сургучом личные тетради офицеров. Этот никчемный парень вечно запаздывал и возле его обитой железом двери по утрам матерились монтажники. Без схем стояла работа. Секретчику было лет девятнадцать. В институт он провалился и спасался на объекте от армии. Других причин служить ему здесь не было. Оклад был мизерный и даже с командировочными получалось очень мало. Это был местный дурачок, предмет всеобщих понуканий и насмешек.
— Привет заарестованным! — поклонился он Борису. — Чего? Конспект на родину выдать?
«Конспектами на родину» назывались солдатские письма, обычно сочиняемые на политзанятиях за спинами товарищей. Но Курчев и в секретной тетради, надеясь на неразборчивость почерка, записывал всякие соображения по поводу фурштадтского солдата и жизни вообще. Библиотекарь, заглянув в курчевскую тетрадь, удивился скромному количеству цифр, схем, сокращенных наименований реле, ламп и узлов и решил, что лейтенант ведет в спецтетради дневник. С тех пор он всегда поддевал Бориса.
— Давай два моих шкафа и помалкивай, — притворно рассердился лейтенант.
— А мне что? — зевнул секретчик, протягивая Борису тетрадь и два коленкоровых увесистых тома с чертежами. — Мне хоть баб голых рисуй. Только бы тесемочки на месте были. Валька, пока ты вчера арестовывался, с инженером в райцентр катала.
— Не завидуй, — сказал Борис и ушел в свой дальний отсек к двум черным, покрытым защитным лаком шкафам.
Он поглядел на эти шкафы, вызывавшие в нем когда-то почти религиозный восторг, и не только из-за своей фантастической стоимости. Когда-то Курчеву казалось, что это и есть его настоящее место, что именно здесь он при деле, а обо всем другом стоит забыть. Тут, на охране неба родины, вернее неба Москвы, он, простой, незаметный, запрятанный под землю техник-лейтенант — и есть гроза Форестолла, Эйзенхауэра и прочих. Но это чувство длилось недолго. Шкафы были реальными, а чувство — нет. Шкафы он изучил, вернее, запомнил, что где расположено, откуда снимается и куда подается какое напряжение, какое реле срабатывает после которого. Но чувство исчезло, оказавшись слишком недолговечным. Шкафы постепенно монтировались. В прошлогодней части даже прошли испытания, а чувство никаких испытаний не выдержало. Ненависть к врагам была слишком неконкретной. «Слабая политподготовка!» — шутил про себя Борис. Откровенно говоря, он мало думал об американцах. Сержант Хрусталев или начштаба Сазонов занимали его куда больше и отнимали почти весь запас ненависти и нервной энергии. На заокеанских недругов ничего не оставалось.
Курчев часто размышлял об этом пропавшем чувстве. А что, если война?! Э, гром не грянет, мужик не перекрестится. Но к американцам он ненависти не испытывал. Даже война в Корее ничего не добавляла. Теперь она, слава Богу, кончилась. Но и когда шла, не слишком занимала Бориса. На то были свои объяснения. В общем, американцы его мало трогали. Во время Отечественной войны, не торопясь со вторым фронтом, они его раздражали куда больше. Здесь же, в бункере, они были безразличны. Особенно теперь: в состоянии его внезапной призрачной влюбленности и вполне уже реальной фолликулярной ангины.
Он сел за стол и уперся локтями в развернутую схему включения защитных реле. За его спиной постепенно рос шум, как фон в нагревающемся приемнике. Включались приборы, слышались женские и мужские голоса, смех, иногда и матерок. Начался рабочий день и в бункере заметно потеплело, но Курчев все поеживался от холода.
— Покемарю немного, — подумал и положил голову на толстую коленкоровую папку, к которой был прикреплен развернутый на столе лист светокопии. Несмотря на зябковатость в спине и плечах, он тотчас провалился в черную бездонную шахту сна. Он словно падал в нее вниз головой, потому что даже во сне голова была тяжелой и горячей, как расплавленный чугун, и жарко распиралась у висков. Казалось, еще немного и разорвет вены.
— Ночи вам мало, Курчев?! — потряс его за плечо главный инженер полка майор Чашин. Борис оторвал от чертежа голову, зевая поглядел на майора и вдруг почувствовал, что тот ему глубоко безразличен и ничуть не страшен.