— Заглядывался бы, да негде. Бороздыка меня звал на свидание в крематорий, но я как-то постеснялся. А ты что, правда, от Мальтуса переметнулся? — добавил, чувствуя, что долго не выдержит разговора об аспирантке.
— Да нет… Это сложнее и не здесь об этом…
— А все же?
— Ну, слышал стихи:
Прощальных слез не осуша,
И плакав вечер целый,
Уходит с Запада душа,
Ей нечего там делать… —?
— А ты что, рыдаешь? — ухмыльнулся Курчев.
— Не рыдаю. Но Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с места они не сойдут.
— А ты, значит, сходишь. Сошел уже?
Игра продолжалась вяло и машинально. Борис перегнал Сеничкина, но забитые шары уже не радовали, потому что разговор занимал куда больше.
— А как же с марксизмом, который выстрадала Россия? — спросил, чувствуя, что доцент запутался в своих неопределенных русофильских выкладках.
— Марксизм был внесен. Причем не русскими.
Марксизм — великая штука, но его изобрели интеллигенты. Россия его действительно выстрадала, но не всякое страдание плодотворно, — улыбнулся доцент и, не дождавшись одобрения противника, пустил полосатый шар в одиноко стоявшие пять очков, которые и вошли в лузу, но не упали, а только качнулись в ней несколько раз, однако, когда лейтенант собирался их добить, вдруг исчезли в сетке до удара.
— Интеллигенции пороху не выдумать, — с удовольствием продолжал доцент, обходя стол. — Интеллигенция не должна отрываться. Без народа она ничто. А марксизм был западным изделием. Мы через него прошли, мы им переболели, как в детстве крупом, и теперь видим, что дорога у нас другая. В общем и Сталин, хоть он никакой не гений, — понизил голос доцент, — это почувствовал…
— Вот как?!
— Да, мы отпугнули от себя народ, — продолжал доцент, не отрывая взгляда от стола. Там осталось два шара и важно было забить последний. По очкам уже никто выиграть не мог.
— Кто это мы? Интеллигенция? — спросил Курчев.
— Нет, не интеллигенция, а элита. Общество не может быть не элитарным. Крепко лишь там, где одна балка идет снизу доверху.
— Темно, — скривился Курчев и чуть не промазал, но в последний момент полосатый шар, оттолкнувшись от борта, коснулся «тройки».
— Единство верха и низа может быть только национальным, — с удовольствием прислушивался к своему негромкому голосу доцент. — Иначе бюрократия, чиновничество, коррупция и так далее. Русский народ выдержал тысячу влияний, тысячу нашествий и поэтому вправе осознать себя именно как народ, как нацию.
— Это понятно. Но при чем элита и чем плоха интеллигенция?
— Ну, во-первых, элита — это нечто мистически избранное. Это лучшее меньшинство народа. Квинтэссенция. Это малое, вобравшее в себя целое!
— Ну да… меньший шар, в котором спрятан больший, — поддел кузена Курчев.
— Не остри и не завидуй.
— А чего завидовать? Я лейтенант, а ты только младший. Значит, во мне накапано твоей элиты на порядок выше. А вот с интеллигентностью как раз наоборот: у тебя два диплома, а у меня один да и тот неважнецкий.
— Ты все путаешь. Элитарность раньше давалась правом рождения. Но теперь у нас другое государство и определяет уже не рождение и не образование, а внутреннее чувство русского пути, чувство избранничества. Понятно?
— Ага, — кивнул лейтенант. — Только одно не допер. Вот месяц назад ты стоял за марксизм и ругал меня за реферат. И у тебя тогда все было впереди, а у меня ни черта, потому что ты партийный, а я без и так далее… Теперь ты уже стоишь не за марксизм, а за какую-то выдуманную тобой монархию или что-то еще, и опять ты элита, а у меня, как у латыша… ни… кола, одна душа.
— У тебя квартира. Не прибедняйся.
— Хорошо, квартира. А больше — ни шиша. Через две с половиной недели я получу свои выходные три тыщи и под зад коленкой. Чудак, считал, демобилизуюсь, не пропаду, все-таки какая-никакая, а интеллигенция. А тут выходит — интеллигенцию по боку, не нужна. А нужна элита. И надо же было мне прошение Маленкову отсылать?! Служил бы себе тихо. Дослужился бы до Ращупкина и стал бы элитой. Или тоже нет?
— Какого Ращупкина? — удивился доцент. — Длинного такого?
— Ага, — усмехнулся лейтенант, но тут же вспомнил, что теперь Ращупкин должен быть безразличен доценту, раз уж доцент ушел от Марьяны. И снова горячая злоба отвергнутого любовника разлилась по курчевскому лицу. Доцент с жалостью поглядел на брата.
— Что ж, Борис, — сказал с мягкостью и на свой английский манер. — Ты интеллигент и это, прости меня, плохо. Знаешь: «Прекрасные люди крестьяне и прекрасные люди философы. Вся беда от полуобразованности». Это, к твоему сведению, сказал Монтень. Так вот, твоя полуобразованность толкает тебя в ёрничество, в подзуживание, в недовольство действительным и разумным. Ты прав. Мне было раньше хорошо, мне неплохо сейчас и мне отлично будет потом. Мир не стоит. Все течет и видоизменяется. И я в первой волне. Мир прекрасен в каждом своем мгновении, и жизнь для будущего — это, извини, туфта. Вон, смотри, — он показал кием на круглые вокзальные часы, висящие у самого потолка, на которых оставалось восемь минут оплаченного времени. — Почему четверть шестого должна быть лучше десяти, одиннадцати или тринадцати шестого? — спросил, переходя даже на крапивниковскую интонацию, ибо и мысль была крапивниковская. — Совсем не лучше. Каждая минута достойна, чтобы в ней жить. А верить в грядущее, презирая настоящее и мучаясь в нем — не только глупо, но и безнравственно. Ждать и догонять — удел дураков. В каждом периоде есть свои сложности. Их надо разрешать…
— Значит, от интеллигенции вся беда. Из народа ее выгнали, в элиту не пускают, и она дохнет от зависти. Стало быть, осталось одно — головой в удавку и ногой от табуретки.
— Брось, — скривился доцент, будто наступил своим туфлем в нечистое. Опять ёрничанье. Все это от пустой и никчемной жизни. Ты здоровый крепкий парень, а пыхтишь, как неудачник, и от тебя впрямь начинает разить безнадегой. Ты историк. Ну, хоть по своему жидкому образованию историк. Так вот, вместо того, чтобы вытаскивать своего фуражиста и придумывать ему какую-то невозможную особую роль, ты собери, соедини всех обозников, слей вместе, преврати в сплав. Ведь народ велик не отдельностью, а целостностью. Интегрируй, а не разделяй. Не анализ, а совокупность синтеза — вот задача интеллигенции. Собирать и хранить лучшее в народе. Охранять. Беречь.
— Ходить ВОХРой?
— Опять? — сморщился доцент.
— Не опять, а всегда. Мне, понимаешь, с ружьишком и с собакой: «шаг влево, шаг вправо — стрелять буду!» или там экскурсоводом: «Вот, товарищи (или там «граждане», если «товарищей» вы отмените), струг Стеньки Разина» (или там фуражка Владимира Мономаха. Мне — вполсыта, Москвошвей, — он потрогал левой рукой лацкан пиджака, забывая, что костюм венгерский, — мне «Парижская коммуна», — поднял легкую после сапога ногу, — давка в троллейбусе и отпуск в доме отдыха, где палата набита, как казарма. А тебе — западное шмотье, «ЗИС-110», иностранные командировки и дача на Рице. Тебе плевать, что в деревне шаром покати. Вон, вроде, как у нас тут, кивнул на зеленое поле бильярда.
— Ну, что ж! Деревня и впрямь не в порядке, — согласился доцент. — А я при чем?
— Погоди, до тебя дойду. Мало, что разорена. Так ведь хуже — паспортов нету. Я тут осенью ездил за пополнением. В бесплацкартный баб набилось. Откуда-то из-под Ужгорода. Язык украинский — не украинский, с пятого на десятое понимаешь. Едут, говорят, пятые сутки: сначала Львов, потом Вильнюс, Рига, Таллин, Питер и на закусь — Москва. Спят непонятно где. С утра до вечера и всю ночь дуются в дурака. Чего едете? — спрашиваю. — А так, подывытыся.
— Спекулируют, — усмехнулся доцент, примериваясь к последнему шару.
— А хоть бы и так. Людям жить надо. В селе никаких товаров. Они чего-то человеческого ищут. Ботинок хотя бы. А вы с Бороздыкой их назад, в Бог знает какой век заталкиваете. Ну, Бороздыке ничего, ясным делом, не обломается. Он болтун. А тебе всё на блюде, как хлеб-соль несут: «Ешьте, Алексей Васильевич!»
— Ты не понимаешь, — снова скривился доцент, как учитель математики, пытавшийся битый час объяснить тупому девятикласснику начала тригонометрии. — Мир разделился. Понимаешь, общая интернациональная идея дала течь. Теперь развитие может быть только национальным. Каждая нация ищет силы в своем прошлом. Крестьян растлили и они шастают по городам, вместо того, чтобы прижиматься к земле, которая богаче и плодотворнее города… — медленно и устало, как давно известное, выговорил Алексей Васильевич.
— Да, но ты чего-то не лезешь в землю. И клифтик на тебе иностранненький. Сукнишко, во всяком случае, не наше. А? — и потому, что доцент только пожал плечами, как бы не считая достойным откликаться на подобные низкие выпады, лейтенант продолжал: — Душа твоя ушла с Запада, но грешное тело прописано в Европе или даже в Америке. Всем нам — назад, в деревню, в средневековье, в русскую общину или куда-нибудь еще (в какой-нибудь вариант лагеря!), а тебе с твоей высокой соборной душой, тоскующей по Китежу, предстоит мучаться на растленном Западе. Там, глотая кока-колу и вдыхая «эр-кондишен», ты будешь тосковать по российским полям, запаху хлева (которого и не нюхал) и еще Бог знает по чему. Все это не ново! В прошлом веке такого навалом было. Да ты хуже самого заядлого крепостника! Тому хоть нужно было, чтобы крестьяне лучше жрали, чтоб на него больше вкалывали. А тебе — чхать! Тебе лишь бы петь гимн народу, а как он живет — не твое дело. На костюмчик с рубашечкой он тебе наработает. У крепостника было свое и чего-то он все же берег, а у тебя — чужое, и потому ты не жалеешь и готов по ветру пустить.
— Туману много, — сказал доцент. — Скажи лучше прямо: любишь ты свой народ?!
— Ну, люблю.
Разговор перешел на мистическую колею и лейтенант сразу почувствовал себя незащищенно и зябко.
— Ты согласен, что наш народ — великий народ?
— Ну, предположим, — буркнул Курчев. Ему стало скучно спорить, так же, как вот гоняться по столу с длинным полированным кием за последним шаром.