[103]. Только в отчаянные моменты серьезной опасности афиняне начинали понимать, какие возможности таит в себе немедленное, чрезвычайное предоставление гражданства. Рабам, которые участвовали в ожесточеннейшем, кровопролитнейшем морском сражении у Аргингусских островов (406 г. до н. э.), в награду была предоставлена свобода. Но среднему афинянину такие меры были не по нраву: не зря в «Лягушках» Аристофана имеется место, безотказно действовавшее на публику, — жалоба трусливого раба Ксанфия, который слезно сетует, что не успел принять участие в битве (надо иметь в виду, что раб по определению вор, подлец, предатель и т. д., поэтому рвется в битву, в которой бились и которую уже выиграли другие). После потери последнего флота (Эгоспотамы, 405 г. до н. э.), с трудом собранного в конце изнурительной войны, афиняне предоставили — беспрецедентная акция — право гражданства жителям Самоса[104]: этот остров, после того как было жесточайшим образом подавлено восстание 441-440 гг.[105], стал самым верным союзником Афин. In extremis[106] афиняне предприняли отчаянную и уже бесполезную попытку удвоить число своих граждан. Запоздалое, эфемерное предложение не возымело действия, поскольку в апреле 404 года остров сдался на милость победителя, Лисандра[107], а через пару месяцев им были изгнаны все самосские демократы (Ксенофонт «Греческая история», 2, 3, 6-7); но было повторено после восстановления демократии (403-402 гг. до н. э.) для самосских изгнанников[108] Этот чрезвычайно выразительный эпизод обнаруживает осознание, пусть in extremis, того, сколь решающий характер приобретает фактор «количества» (ущемленный слишком скупым распределением вожделенного блага «гражданства»); и демонстрирует силу «классовой» солидарности между народными партиями разных городов. Этим фактом нельзя пренебрегать, он корректирует общий, весьма приблизительный взгляд на союзников как на «жертвы» господствующих городов. Это верхушке городов-союзников приходится туго, а никак не демосу (народной части), что хорошо понимал и описывал в полемически заостренной манере автор трактата «Об афинском государственном устройстве».
Аналогичным, даже более серьезным, было положение в Спарте. Там преимущественное право спартиатов (то есть единственных истинно «равных») начало подвергаться сомнению вскоре после великой военной победы над Афинами: заговор Кинадона, выражавший интересы впавших в нищету, но все же свободных по состоянию спартанцев относится к 398 г. до н. э. Было принято решение изгнать мятежников из общины, отчего она еще более оскудела. Во времена восстаний мессенцев заговорили о том, что крайнее средство добавить свежей крови в приходящую в упадок общину — сочетать спартанских женщин с периеками[109], то есть произвести в скором будущем некоторое дополнительное количество спартанцев для подкрепления сил. Такая система «разведения» людей, направленная на решение все более острой демографической проблемы, не была новой для Спарты. Однако решительная попытка переломить ситуацию и тут слишком запоздала: ее предпринял Клеомен III, царь-реформатор и «революционер», разбитый в битве при Селласии (222 г. до н. э.) македонским царем Антигоном, которого призвал Арат, крупнейший представитель Ахейского союза[110], любимец Полибия, воспевшего «миротворческое» господство Рима над Грецией.
Через несколько столетий, в начале II в. н. э., размышляя над причинами упадка греческих городов, историк Корнелий Тацит вложит в уста императора Клавдия достопамятную речь о правах гражданства: «Что же погубило лакедемонян и афинян, хотя их военная мощь оставалась непоколебленной, как не го, что они отгораживались от побежденных, так как те — чужестранцы (pro alienigenis)?» («Анналы», XI, 24, 4)[111] Тацит верно уловил связь между замкнутостью общины и ее упадком. Да и сам Полибий говорил об олигантропии (XXXVI, 17).
Самый известный и поучительный пример упорной, самоубийственной замкнутости — эфемерная и неловкая попытка массового освобождения рабов в Аттике, предпринятая в разгар паники, которую вызвала в 338 г. до н. э. победа Филиппа Македонского над греческой коалицией, возглавляемой Демосфеном. Македонская фаланга опрокинула греческие войска, и ничто не мешало предприимчивому и неутомимому победителю двинуться прямо на Афины, совершенно беззащитные. Филипп, который пользовался вполне заслуженной славой разрушителя городов, представлял собой столь грозную опасность, что видный политик, известный враждебным отношением к Македонии, оратор Гиперид, предложил сотворить, так сказать, из ничего огромное войско для защиты Афин в этих чрезвычайных обстоятельствах, то есть немедленно освободить около 150 тысяч рабов, которые в пределах Аттики трудились на полях или в рудниках (фрагм. 27-29 Blass-Jensen). Но был немедленно препровожден в суд, где ему предъявили обвинение в «противозаконна (самое страшное, какое только было в Афинах). Кто же выдвинул это обвинение? Образец народного вождя, «пес народа» Аристогитон встал на защиту демократии (таков смысл обвинения в «противозаконии») против недолжного, неслыханного, чудовищного расширения гражданства. Те двадцать тысяч с небольшим полноправных граждан, какие в то время проживали в Аттике, потерялись бы в более широкой реальности, которую бы явила собой демократия для всех: их бы захлестнула эта волна. Аргумент, приведенный Аристогитоном (известный нам из более позднего источника), хоть и прозвучал в уникальный, драматический момент истории Афин, был все же типичен для демократической риторики. «Враги демократии, — гремел Аристогитон, — в мирные времена уважают законы и, так сказать, вынуждены не преступать их; но когда идет война, они легко находят разные предлоги, чтобы терроризировать граждан, утверждая, что невозможно спасти город, если не принять противозаконное предложение!»[112].
Демократическая законность, покушение на демократию, интересы «народа». Такой арсенал бездумно использовал и сиракузский демагог Атенагор, который вещал — афиняне между тем уже подплывали к Сиракузам, — что тревога по поводу «пресловутого» нападения афинского флота есть не что иное, как «козни олигархов» (Фукидид, VI, 36-40); этот же арсенал подошел и для эгоизма полноправных граждан, которые никак не могли допустить, чтобы их число увеличилось за счет массового освобождения рабов, пусть даже Филипп, ненавистный Филипп и стоял у ворот беззащитного города. Излишне говорить, что выступление Аристогитона против «незаконной», «антидемократической» инициативы Гиперида имело полный успех.
3. КАК ВЕРНУЛАСЬ В ИГРУ И КАК В КОНЦЕ КОНЦОВ СОШЛА СО СЦЕНЫ ГРЕЧЕСКАЯ ДЕМОКРАТИЯ
Народ по воле Божией есть источник всякой справедливой власти. Общины Англии, собравшиеся в Парламенте, избраны народом и представляют его, а значит, являются верховной властью в стране. Все, что будет учреждено или объявлено в Палате Общин собравшегося Парламента, имеет силу закона, который жители этой страны обязаны уважать, даже если одобрение короля и Палаты Лордов и не будет получено». 4 января 1649 года Rump Parliament («Урезанный парламент», «Охвостье») — то, что осталось от Долгого парламента после «усечения» (ареста 90 депутатов, несгибаемых пресвитериан), произведенного «чисткой Прайда»[113] (6 декабря 1648), — утвердил этот принцип, который можно считать конечным итогом первой английской революции и вместе с тем самой смелой формулировкой, какую она выработала. То, что записано в данном постановлении, — синтез, самая суть горячих споров, проходивших в пресвитерианской церкви Путни, небольшого лондонского пригорода, в конце октября 1647 года: в этих дебатах звучали, сталкиваясь, голоса всех социальных групп. Постановление от 4 января утверждало также победу самого передового крыла: в этих дебатах, отнюдь не академических, представлявшие это крыло люди не дали себя запугать.
Просматривая протоколы этих дискуссий[114], изумляешься не только их религиозной, «реформационной» основе, но и отсутствию отсылок к другим традициям, кроме библейско-христианской. Для людей Кромвеля Исход повествует о грядущем освобождении; Священное Писание предвещает будущее, а не рассказывает о минувшем. Майкл Уолцер[115] говорил в этой связи о «революции святых»[116].
С самого начала английская революция представляла собой последовательное развитие в непосредственно политическом плане того антиавторитарного разлома, каковым явилась Реформация[117]. Религиозный аспект преобладает все восемь долгих и бурных лет, с 1641 (одобрение парламентом «Великой Ремонстрации»[118]) до 1649-го, и не только в официальных текстах и документах, но и в обширнейшей публицистике, которая сопровождает все события, комментирует их, составляет фон эпохи. Это наглядно показывает сам текст «Великой Ремонстрации». Там «зло» равным образом коренится как в «иезуитских папистах», стремящихся исказить англиканскую религию, так и в «епископах /англиканских/ и растленных священнослужителях, питающих формализм и суеверие как естественное следствие и возможную опору их тирании». В результате революции как раз и была упразднена система епископата в англиканской церкви. Битва идей проходила на религиозном поле, и концепты, которыми все пользовались; мифы, к которым отсылали, были почерпнуты именно из Священного Писания и из того конфликта, который обнаружился в предыдущем веке вместе с лютеранским «восстанием» против Рима. Кроме того, не подлежит сомнению, что англиканская церко