[20] и Саландре[21]. И прокомментировал: «Нельзя быть марксистом, не питая глубочайшего уважения к великим буржуазным революционерам, которые имели всемирно-историческое право говорить от имени буржуазных «отечеств», поднимавших десятки миллионов новых наций к цивилизованной жизни в борьбе с феодализмом»[22].
И в Робеспьере, и в Гарибальди Ленин, более внимательно вглядывающийся в реальную действительность, нежели аристократ Маркс, ценит революционных «вождей». Эта фигура («вождь») присутствовала в европейском революционном движении XIX столетия во всех его фазах. Всюду и везде она оказывалась непременным фактором. Статья Грамши[23] на смерть Ленина, озаглавленная «Вождь», явилась подлинной попыткой теоретически систематизировать эту сложную проблему, размышляя над которой, Макс Вебер[24], писавший в той же самой историко-политической обстановке, предложил богатое смыслами и неоднозначное понятие «харизматического лидера». Кажется, еще Ленин во время фьюманского предприятия[25] упрекал итальянских социалистов в том, что они «упустили Д’Аннунцио!»[26]. В статье на смерть Ленина Грамши писал: «...какой бы класс ни стоял у власти, ему нужны вожди». Он, правда, признавал, что «в революционную эпоху» настоящими вождями могут быть только вожди «марксистские». И, очевидно, заблуждался: когда он писал эти строки, один из самых культурных народов Европы, а может быть, и всей планеты, еще не впал в полумистическое обожание «фюрера». Впоследствии тот же Грамши, уже в тюрьме, в одном из своих размышлений, изложенных в «Тетрадях», пришел к выводу, что отличие цезаризма «прогрессивного» от цезаризма «реакционного» не столь уж разительно[27].
Что включают в себя отношения вождь—масса — материя противоречивая. Перелистывая «Разговоры с Гёте» Эккермана, мы то и дело встречаем выражения Гёте о Наполеоне, вполне согласующиеся, впрочем, с политическими воззрениями поэта: герой, необыкновенный человек, выделяющийся внешне, и так далее. Имел место также обмен письмами, горячая дискуссия между Гёте и Вальтером Скоттом, автором весьма недоброжелательной биографии Бонапарта. Может быть, именно эта оценка Гёте стоит у истоков более глубоко осмысленной позиции Дройзена[28] (1833) относительно Клеона, всеми ославленного «вождя» афинской демократии, утвердившегося после смерти Перикла. «Никто, — пишет Дройзен в предисловии к своему переводу на немецкий язык «Всадников» Аристофана, — не согласится восхвалять кровавого Робеспьера или беззаконного Мария; но в своей деятельности они воплотили чаяния и получили поддержку многих тысяч людей, от которых их отделяло лишь это злополучное величие, или неистовство нрава, которое не возмущает и не страшит, пока не проявится в действии». И тут же утверждает, что в определенные моменты такие люди необходимы: «...речь идет о том, чтобы нарушить права, опрокинуть древние, почтенные установления; стало быть, воздадим должное дерзкой и крепкой длани, отворившей дорогу новой эпохе, и предадим забвению вину, неразрывно сплетенную с любым действием человека»[29].
Это рассуждение Дройзена, в те же самые годы (1834) опровергавшего традиционные моралистические суждения об Александре Македонском и той эпохе, которую этот грозный, вихрем промчавшийся государь открыл своими завоеваниями, отсылает нас к далеким античным временам, к дискуссии вокруг фигуры «вождя» — и гегемона, и созидателя. Можно, к примеру, вспомнить, как Полибий, разбирая труды Теопомпа, историка, жившего во времена Филиппа Македонского, критикует его высказывания о царе — то «Европа не производила на свет такого человека», то он рисуется преступным, вероломным угнетателем, или еще того хуже (Полибий, VIII, 9, 1). В ту эпоху споры такого рода вспыхивали нередко, поскольку и подобные фигуры часто возникали в античной истории. Пьер Бейль[30] в «Nouvelles lettres critiques sur l’histoire du Calvinisme» [«Новые критические письма по истории кальвинизма»! (Письмо IV) приводит и комментирует пассаж из Сенеки, где философ упрекает историка Тита Ливия за то, что тот назвал «великим человеком» какого-то персонажа (мы не знаем, какого именно), который никак не являлся образцом высокой морали. Сенека оспаривает выражение Ливия «vir ingenii magni magis quam boni»[31] и преподает ему урок: ingenium «aut magnum aut bonum erit» (De ira I, 20, 6)[32].
Однажды Бонапарт столкнулся с Жаном-Батистом Сюаром[33], суровым публицистом, который отказался поддерживать официальную версию убийства герцога Энгиенского[34], и бросил ему в лицо следующую фразу, демонстрирующую всю никчемность моральной критики Тацита в адрес Нерона: «Votre Tacite n’est qu’un déclamateur, un imposteur qui a calomnié Néron /.../ oui, calomnié, car, enfin, Néron fut regretté du peuple»[35]
В письме от 26 июля 1756 года к маркизу Мирабо (отцу великого оратора и героя революции) Руссо предвидит неизбежное сползание к деспотической власти: величайшая политическая проблема, — отмечает он, — эквивалентная проблеме квадратуры круга, заключается в том, чтобы «найти такую форму правления, которая поставила бы закон над людьми»; если не получится (а Руссо был уверен, что это невозможно), «нужно перейти к другой крайности» и «установить самый что ни на есть неограниченный деспотизм: хотелось бы мне, чтобы деспот стал Богом!», ибо «между самой строгой демократией и самым совершенным обществом по образцу Гоббса» не существует «приемлемой середины»; после чего, однако, со своей обычной патетикой он сулит человечеству новых презренных тиранов и впадает в отчаяние: «Калигулы, Нероны, Тиберии... Боже мой... я катаюсь по земле и стенаю: отчего я человек?»[36].
Запутавшись в этой антиномии, Руссо, кажется, и не замечает проблемы, во всей своей ясности увиденной Аристотелем, то есть, глубинной связи между «принадлежностью» к народу и ролью «вождя», примерами власти которых в Древней Греции были так называемые «тирании». «Писистрат, — говорит Аристотель, — будучи demagogòs /то есть вождем народной партии/, сделался тираном»[37], и эту фразу можно понять и так: «поскольку был demagogòs, сделался тираном», учитывая то, что сам Аристотель пишет в «Политике»: «...тиран же ставится из среды народа, именно народной массы, против знатных, чтобы народ не терпел от них никакой несправедливости»[38] (1310, 12-14). В конце концов, и путь Перикла закончился установлением единоличной власти, как то и предвещал восхищавшийся им Фукидид.
В политическом лексиконе греков римской эпохи наблюдается не слишком частое, но интересное употребление слова demokratìa и производного от него demokràtor в совершенно явственном, если правильно понять контексты, значении «власть над народом» (или над всей общиной). О конфликте между Цезарем и Помпеем в «Гражданских войнах» Аппиана[39] говорится, что они боролись друг с другом, «оспаривая демократию» /peri tes demokratìas /»[40]. Дион Кассий, историк, живший во времена Северов, судя по более позднему свидетельству византийской эпохи, передающему основную мысль, определял диктатора Суллу словом demokràtor[41]. Этот термин по существу совпадает с понятием диктатор, не столько в смысле способа обретения власти, сколько по шкале ценностей, гораздо более богатой, чем «неограниченная, добровольно принятая личная власть»; диктатура, как это было в случае Суллы, может оказаться лишь предпосылкой того, о чем мы говорим; так или иначе, определяющей, характерной чертой того или другого является личная власть, стоящая над законом. Demokratìa и «диктатура» в этой точке сходятся.
Вот как выглядит во всей его конкретности крайнее, тревожащее сходство форм, различных, даже, возможно, классифицируемых «в теории» как далекие или противоположные. Поэтому представляется неоспоримым, что политическими экспериментами, или «возвращениями», которые более всего способствовали созданию этого впечатления близости, а также путанице в мыслях не только у обывателей, но и у творцов политических теорий, были цезаризм — бонапартизм — фашизм. Этот клубок не распутать, если не обнажить категориальное содержание, скрывающееся под «корой» любой из «политических систем».
1. КОНСТИТУЦИЯ В ГРЕЧЕСКОМ ОБЛАЧЕНИИ: ГРЕЦИЯ, ЕВРОПА, ЗАПАД
Платон в «Государстве», книга V (смотри сам), говорит: «греки, конечно, не станут уничтожать греков, не станут обращать их в рабство, опустошать поля и поджигать дома; зато будут все это проделывать с варварами». И речи Исократа, полные сострадания к бедам греков, безжалостны по отношению к варварам, или к персам, и постоянно подвигают народ, или Филиппа, на их уничтожение.
Философу позволено взглянуть на вещи шире и представить себе Европу одним большим государством, разнообразные обитатели которого достигли почти что равного уровня цивилизации и культуры /.../ Дикие народы, населяющие Землю, являются общими врагами цивилизованного общества, и мы можем лишь вопрошать с тревожным любопытством, существует ли еще для Европы угроза, что подобные бедствия повторятся.