В этих двух признаках ограниченности, которые нам легко уловить в свете известных нам событий (правда, и в ту эпоху их возможно было предугадать), и коренятся причины неудачи. Неудачи эксперимента, имевшего и героические, и трагические черты; неудачи, не помешавшей, конечно, тому, чтобы революция сама по себе — и государство, от нее произошедшее, — имели свое длительное развитие, свои преимущества и свои недостатки; чтобы она продолжала жить и действовать как исторический факт, как данность, как реальность — не важно, насколько далекая от своих первоначальных целей, от идеологических предвидений и надежд ее творцов.
Когда не подтвердилась гипотеза о том, что русская революция знаменовала собой начало «эры социализма в истории человечества» (эту гипотезу еще в начале пятидесятых годов выдвинул такой крупный историк, как Арнольд Тойнби, в своей работе «Мир и Запад», но после разоблачения Сталина его преемником она была полностью дискредитирована), стало постепенно набирать силу убеждение в том, что эта революция, как и всякая другая, имеет национальный характер и национальные корни. Из данного весьма значимого примера можно сделать вывод, что любая великая страна нуждается в своей революции; в событии такого масштаба часто проявляются универсальные характеристики или устремления, но в итоге начинается процесс преобразования или роста этой определенной национальной реальности, которая породила революцию, или, заимствовав идею, укоренила ее в себе.
Можно наблюдать, как универсальным идеологиям — от Реформации до «Декларации прав» 1789 года и до социализма — предстоит стать «национальными», чтобы укорениться и длиться в мировой истории в тесном переплетении с историями национальными. Знаменательно географическое распространение Реформации, которая укореняется в Германии, в Англии (где превращается в национальную церковь), в некоторых кантонах Швейцарии, но замирает во Франции, потому что там католицизм образовал «галликанскую» церковь (то есть, с определенными оговорками, национальную). В момент наибольшей опасности якобинская революция спасается, прибегая к идеологии «отчизны» (nation и patrie[642] — слова, мобилизующие сильное активное меньшинство на ее защиту; более действенные, чем république[643], понимаемая, впрочем, как синоним patrie).
И для русской революции этот процесс, уже заметный в формулировке «социализм в отдельно взятой стране», консолидируется с установлением планового хозяйства и с честью выдерживает проверку в войне 1941-1945" годов («Великой Отечественной», как ее называют и сегодня); эта Отечественная война показала внешнему миру, насколько глубоко проникли корни революции в национальную почву. Сталинский выбор (единственно реалистичный) в пользу России как таковой, державы среди других держав (что обязывает придерживаться определенной линии поведения) был настолько решительным, уверенным и бескомпромиссным, что, как мы имеем все основания думать, на горизонте этого политика перспективы Интернационала (окончательно распущенного во время войны, в мае 1943 года) уже растворились в тумане. То был практический урок истории, под фактами которой оказалась погребена форсированная идея, типичная для XIX века.
Так подтверждался, самым болезненным образом (в рядах коммунистов произошел раскол, свидетели которого до сих пор живы), ранее упомянутый исторический закон: во время революций любая идея становится в действительности лишь ингредиентом явления, не учитываемого в начале и определяющего в конце — внутреннего роста, новой роли в мировой политике, усиления или настоящего возрождения нации. В случае России показательно возвращение в сталинскую эпоху к русской традиции как таковой: от актуального прочтения «Войны и мира» до фильмов Эйзенштейна («Александр Невский», «Иван Грозный»). «Сдвиг» в национальном направлении с великой трезвостью заявлен самим Сталиным (не случайно это произошло сразу после победы над Троцким во время съезда): он решительно ставит на первое место, объявляет задачей революции уже не распространение ее идей вовне (поражения в Германии и в Китае оказались сокрушительными), а чисто внутреннее дело — избавить Россию от ее вековой отсталости. И аргументирует эту задачу, обращаясь к прецеденту, представленному Петром Первым[644]. Правда, добавляет, что, несмотря на доблестные усилия великого царя, ни один из старых классов не оказался на высоте задачи, и заключает: «Вековую отсталость нашей страны можно ликвидировать лишь на базе успешного социалистического строительства». Вот полный отрывок из его выступления перед ЦК ВКП(б) 14 ноября 1928 года:
Технико-экономическая отсталость нашей страны не нами выдумана. Эта отсталость есть вековая отсталость, переданная нам в наследство всей историей нашей страны. Она, эта отсталость, чувствовалась как зло и раньше, в период дореволюционный, и после, в период пореволюционный. Когда Петр Великий, имея дело с более развитыми странами на Западе, лихорадочно строил заводы и фабрики для снабжения армии и усиления обороны страны, то была своеобразная попытка выскочить из рамок отсталости. Вполне понятно, однако, что ни один из старых классов, ни феодальная аристократия, ни буржуазия, не мог разрешить задачу ликвидации отсталости нашей страны. Более того, эти классы не только не могли разрешить эту задачу, но они были неспособны даже поставить ее, эту задачу, в сколько-нибудь удовлетворительной форме. Вековую отсталость нашей страны можно ликвидировать лишь на базе успешного социалистического строительства[645].
Как раз это впоследствии и произошло: подъем России через такой социализм (государственный капитализм, социалистическое соревнование, плюс к тому, в самые жестокие годы, каторжный труд огромных масс «врагов народа»). Когда отсталость была «ликвидирована», и СССР превратился, пережив переходный период, в современную индустриальную державу, распалась рамка, внутри которой это «чудо» произошло («за двадцать лет была проделана работа двадцати поколений», — писал Дойчер)[646]; еще и потому, что напряжение, какого требовала подобная работа, не могло продержаться дольше, чем жизнь двух поколений. «Не случайно, — писал в 1932 году Артур Розенберг на финальных страницах своей «Истории большевизма», — с 1921 года Советская Россия неуклонно движется вперед, и в эти же самые годы коммунистический Интернационал без конца отступает». Не случайно также, скажем мы, слегка затронув тему, заслуживающую гораздо более внимательного изучения, что именно эта книга Розенберга привлекла внимание Джованни Джентиле и была переведена в его издательстве «Сансони» в 1933 году. Итальянский фашизм, беспощадно преследовавший итальянских коммунистов, проявлял как раз в те годы более чем «любопытствующее» внимание к уже сталинской России именно в связи с поворотом к национальному, который обозначил Сталин («по преимуществу практический темперамент», как о нем написано в «Итальянской энциклопедии», в статье без подписи, ему посвященной)[647]. Еще яснее подтверждает такое мнение фашистов отчет, который Итало Бальбо[648] представил о своей довольно успешной миссии в СССР; в нем, в частности, выделяется место, где Бальбо замечает, что «Интернационал», в то время государственный гимн СССР, поют «как гимн расы /.../, выражающий волю к власти, особенно присущую русской нации»[649].
Дойчер мечтал, сразу после смерти Сталина, что, стоит опасть «коросте» принудительной системы, как на волю вырвется «подлинный» социализм. Он не понимал, что пережитый опыт был не отступлением, а правилом; тем социализмом, который реализовал себя, таким, каким он вышел из всех вообразимых (гражданская война, идеологический раскол) и невообразимых (внешняя агрессия) испытаний именно потому, что отождествил себя с делом национального возрождения и тем самым утвердил свое право на существование. Именно поэтому он и не смог sic et simpliciter[650] пережить «исполнение» проекта. Страна, находящаяся в авангарде науки, проникнутая самой высокой массовой культурой, какую только знала история, не могла уже, словно несмышленое дитя, жить под опекой карикатурной брежневской автократии.
Сталин ясно видел, что его модель непригодна для экспорта на Запад, но еще более знаменательно то, что задним числом, спустя двадцать лет, он осознал, что революция была невозможна на Западе и в 1917 году. Это отмечает Димитров в своем «Дневнике», в записи от 7 ноября 1939 года[651]. Нашумевшие — в свое время — «национальные пути социализма» были, если подумать, прямым следствием из «социализма в отдельно взятой стране». Каждый мог, или даже должен был, попытаться отыскать свою дорогу.
Таким образом, особого внимания заслуживает связь между революциями и ведущими идеями тех эпох, когда эти революции происходили. Такой исторический экскурс помог бы понять, почему великие лидеры, взявшие на себя важную национальную роль, говорили на определенном языке, пробуждавшем активность масс в ту или иную эпоху; и почему со временем их непреходящее значение все более связывалось с их ролью национальных лидеров и все менее с идеями, которые они провозглашали. Оба фактора воплощались в них, переплетаясь и смешиваясь в разных пропорциях.
Нелегко прийти к какому-то заключению, но, возможно, не будет слишком рискованным утверждать, что «революции» оставляют в основном тот след, какой запечатлевается в национальной жизни (и в сопряженном с ней культурном ареале). Вот самая весомая причина того, что «реставрациям» никогда не удается стать, даже если на первый взгляд у них это получается, истинным возвратом ad pristinum