плохого Ивана Павловича . Ты себе представляешь что-нибудь? Плохого Ивана Павловича. Будто может быть хороший! Это же удивительно! Нет?
И ты хочешь сказать, что это климакс, похмелье, результат встречи головного мозга с дубинкой провинциального милиционера? Да ты, млять, тут вообще потерял представление о реальности! Я ведь тяжелых наркотиков не употребляю. И запойным никогда не слыл. Ну, максимум пару дней, ты знаешь, не больше. Да что же в самом-то деле такое! Ты же меня должен знать как облупленного. Или, вернее, – Иван тоскливо улыбнулся, – как вылупленного. Очнись, друг мой, мы же с тобой рядом всю жизнь!»
«А вот возьми, – проговорил Марк Ильич, всматриваясь в черное зеркало итальянских туфель, – почитай заключение невропатолога и психиатров. Мне добавить нечего. Ваня, это просто фантазии. Фантазии! Если хочешь знать правду, затянувшееся детство. И, в конце концов, хватит, – внезапно заорал Марк Ильич, покраснев горлом и щеками. – Хватит, я тебе говорю! Не разыгрывай передо мной сценки из Чехова! – Марка понесло, он моментально вспотел. Видно было, что стоило ему закричать, как он сразу почувствовал себя проще. – Ты всегда был такой! И в молодости, и потом! Ты же всегда всем врал! Всем и всегда! Ты патологический лжец, дорогой мой! Вот в чем твоя проблема! Ты помнишь, как рассказывал нам, что на терриконы лазаешь для бесед с Енохом и Ильей?! Клялся здоровьем родителей, что послание к Галатам вы писали с Павлом совместно. А то, что умеешь играть на скрипке, зачем ты это придумал?! Не знаешь?! И никто, Ваня, никто теперь уже не узнает! Ты врал, что разбогател, что год жил в ашраме в Индии, что уезжаешь на ПМЖ в Израиль, а потом почему-то в Аргентину! Ты врал, что у тебя неизлечимая болезнь мозга! Пусть насчет мозга было для того, чтобы вернуть Машку. – Марк поднял руки перед собой, будто призывая самого себя успокоиться. Пусть! – Я понимаю, это ужасно, когда рушится семья. Признаю, ты тогда ее еще любил, цеплялся за любую возможность, и все такое. Но зачем ты врал обо всем остальном?! Каждый год, каждые полчаса ты придумывал что-то новое. Совершенно без причин. Просто чтобы разжалобить, обратить на себя внимание. Чтобы выделиться! Чтобы все думали и говорили только о тебе!»
«В самом деле, – растерянно проговорил Иван, сел на место, обхватил голову руками. – В самом деле все так и было? Ты понимаешь, какая ерунда, совершенно не припоминаю этого. То есть абсолютно».
«Только не надо разыгрывать невинность и тотальную амнезию! Бразильский сериал какой-то. Смешно же, в самом деле! Ты совершенно здоров, а времена при этом изменились, Иван Павлович. Да, милый! Они изменились, и массовики-затейники больше никого не интересуют. Ни-ко-го! В Z живут серьезные, рационально мыслящие люди. И возраст теперь у нас с тобой простой и трезвый. Или веди себя нормально, или забудь дорогу в мой дом. Не нужны никому истерики и театральные представления. Хорошо, – Марк перевел дух, расслабил галстук и расстегнул пару пуговиц на сорочке, – тебя долго не было. В столицах ты жил прилично и, судя по всему, вел себя адекватно. Мне показалось, ты изменился. Но нет! Ты не желаешь успокоиться! А знаешь, что на самом деле тебе нужно? Энергия! Ты забираешь ее у того, кто соглашается играть в твой иллюзион. Высасываешь человека до дна, а потом его же делаешь виноватым в том, что он опустошен, как кукла, как папье-маше. Ты заставляешь человека усомниться в том, что он есть он, а не ты! Убиваешь самоидентификацию!»
«Как это?! – Иван удивился искренне и до глубины души. – Что он есть он, а не я? Это ты что такое сейчас произнес?»
«И снова игры, – сказал Марк устало. – Не прикидывайся идиотом! Неужели не помнишь длинного сумасшедшего лета, в течение которого в каком-то странном порядке, но скорее всего – вразнобой, цвели липы, магнолии, яблони, араукарии, вишни, малина, мята и зверобой, и ты сказал мне, что когда-то был мной?! Более того, принялся рассказывать все обо мне! Ты говорил, а я чувствовал, что схожу с ума. И непременно сошел бы, если бы не прекратил этот театр, не забыл тебя, твои слова, твое лицо, тех других людей, о которых ты мне толковал в то страшное лето.
И я не желаю больше быть куклой и зрителем в театре твоей памяти, Ваня. Не смей больше втягивать в эти игры Машу! Не смей. Мы с ней уже девять лет. Ты сделал все, чтобы ее потерять. И не нужно запоздалых сцен и припадков на нервной почве. У нас ребенок, сложившаяся жизнь. Мы любим друг друга. Время игр закончилось. Оно ушло безвозвратно. Ничего не вернуть, Ваня, ни-че-го! И, кроме климакса, я не желаю больше ничего видеть. И никто в этом городе ничего в тебе не увидит, кроме климакса. Мы не позволим нас дурачить. И Маше никогда не говори больше, что ты был когда-то ею, только не помнишь, где и при каких обстоятельствах вы с нею лишились девственности.
Нет! Не желаем! Мне тошно подумать, что мы с моей женой – это только мудак Левкин, нашими телами до изнеможения любящий сам себя. Нет уж, хватит. Климакс – и ничего кроме климакса. Осознал?!»
«Яволь, натюрлих, – кивнул Иван, постукивая подрагивающими пальцами по полировке стола. – Ладно, гусь, – проговорил он, вставая, – оставайся тут со своим климаксом и не шали». Снял с вешалки плащ, шляпу и, не оглядываясь, вышел из кабинета.
«Куда ты? Стой! Так не пойдет! А где ты жить намереваешься?» Марк выкрикнул что-то еще, потом махнул рукой, зашел в кабинет, закрылся на ключ. Подошел к шкафчику, достал коньяк, бокал и три конфеты. Налив до краев, выпил одним махом. Разворачивая обертку конфеты, подошел к окну. Далеко внизу сутулившийся Левкин перебегал проспект. Над городом ходили косые синие струны, гармонически и ровно пульсирующие, как «восьмушки» в музыке Баха, было ветрено и облачно. Над городом реяла «Грин-Плаза». Съев конфету, Марк сел за стол, сказал: «Вот-с, батенька, так», – и заплакал.
В магазинах игрушек не было розовых ежиков-металлургов. А Саша хотела именно их. С неба сыпался мокрый снег, к вечеру началась метель, и Лиза Петровна шла, прикрывая лицо руками. Иногда заходила в магазины, отряхивала снег, согревалась, рассматривала удивительные прелести, выставленные на продажу. И это апрель, думала она. Но купить что-то нужно. Не купишь подарок – станет грустить об отце, которого не знала. С незапамятных времен в детской комнате на тумбочке пылилась черно-белая репродукция с портрета французского естествоиспытателя Лавуазье. Лиза Петровна объявила девочке, что это и есть ее отец и что погиб он при ремонте второй доменной печи столько-то лет назад. Александра давно повзрослела, поняла, кто такой Лавуазье, но портрета с тумбочки не убирала.
И в лучшие времена Лиза не могла точно объяснить себе, как так получилось, что именно Антуан Лавуазье стал отцом Александры. А уж в последнее время, когда пыталась об этом думать, сразу принималась плакать. Так природа захотела, часто убеждала она себя, отчего, почему – не наше дело.
Природа или не природа, но несомненно, что случилось это в те далекие времена, когда Лиза работала преподавателем химии в школе и алкоголь употребляла нерегулярно. Почтенного француза знала преотлично, так как в дальнем углу лаборантской стояли запыленные портреты известных ученых, философов, естествоиспытателей. Она порой собственноручно протирала их физиономии от пыли и пристально рассматривала. В свое время портреты украшали класс. Но после очередного ремонта Петровне стало жаль дырявить стены ради того, чтобы развешивать на них покойников. Какие бы пригожие они ни были, да косточки их давно сгнили. К тому же среди них много неуспокоенных до сих пор душ. «Детям, – решила Петровна, – вглядываться в их лица совершенно ни к чему».
Впрочем, покойники бывают разные. Лавуазье, например, приличный человек. Образованный, дотошный, принципиальный. Погиб от рук идиотов. Сгорала Французская революция. Марат впадал в маразм. Комитет общественного спасения ввел твердые цены на зерно. Парижский май сыпал на мостовые лепестки рано отцветших тюльпанов, а Лиза Петровна в тот осенний день пришла на уроки в свой кабинет гораздо раньше обычного.
Накануне она мучилась дурными предчувствиями и тоской женского одиночества, поднявшей ее на ноги в три часа двадцать семь минут утра. Выйдя в одной комбинации на улицу, в осень, под мелкий серый дождь, она минут сорок приседала и махала руками у подъезда, почти в религиозном экстазе изучая, как рифмуются тона грязно-оранжевых клумб у дома и клубов разноцветного дыма, низко стелющегося из заводских труб. В который раз пожалела, что выбрала судьбу педагога, а не отдала свое сердце этому гиганту, в котором тысячи и тысячи мужественных людей делали важное и сложное дело.
Потом мылась под ледяным душем. Окончательно улучшив тонус, пила черный чай и курила «Беломор», приоткрыв на кухне форточку. Пахло стронцием, серою, молибденом и еще какой-то хренью, от которой по всей округе распространялся отчетливый запах подгорелой мочи. Но это была не моча. Это где-то там, за высокими стенами, покрытыми колючей проволокой, мудрые и бесстрашные гномы-сталевары варили редкие виды стали.
Выпив чайник чаю, Лиза ощутила, что грусть и тоска отступили. Однако сидеть на месте и дожидаться семи утра оказалось делом невозможным. В те благословенные времена дочери у нее еще не было, сын покинул, мать скончалась, потому жила Лиза легко, бесхлопотно, была легка на подъем. И вот сорокалетняя девушка оделась, проверила наличие тетрадей в сумке, денег в кошельке, задора в сердце и вышла в осенний сумрак.
Школьная сторожиха баба Валя, она же уборщица и завхоз, безропотно подняла похмельную голову от скрещенных у настольной лампы рук, открыла дверь и впустила внутрь. «С добрым утром! Видно, ночь была удачной». – Лиза проговорила это как можно более доброжелательно. «А хрен ли мне, – ответила баба Валя, приглаживая волосы подрагивающей рукой, – ты бы лучше на себя в зеркало посмотрела. Сорок лет, а морда у тебя как у старого коня во время запора».
Лиза Петровна тактично промолчала, поднялась по лестнице на второй этаж, открыла кабинет, затем подсобку, в которой хранились ко