азить свою преданность и любовь к этому великому человеку, что лучшие полицейские силы Нью-Йорка дежурят сегодня у здания больницы на Пятой авеню, чтобы защитить кардинала Летермана от его почитателей… Но подождите минутку, уважаемые телезрители. Он поднял руку, он попросил тишины, и толпа разом умолкла, и вы сами видите на ваших экранах… слезы благодарности и любви… Леди и джентльмены, кардинал Летерман…
Наш Господь меня благословил, даровав многие радости и богатства, но сегодняшний день станет воистину богатейшим из всех богатств. Чаша моя переполнилась до краев. Нет на Земле человека, одаренного радостью больше меня, наименее достойного этих даров, ибо я грешен. Возможно, не более грешен и не менее грешен, чем каждый из нас, но все-таки грешен. И все же Господь, сущий на небесах, в безграничном своем милосердии одарил меня сверх всякой меры, преподнес мне бесценный дар жизни и указал путь, на котором я в меру своих скромных сил славлю имя Его. И хотя я недостоин Его даров, я могу только принять их с благодарностью в сердце и сказать: «Господи, да будет воля Твоя», – и надеяться, и молиться, что Господь сделает меня орудием своего мира… Как вы, наверное, знаете, шестьдесят четыре дня назад у меня случился обширный инфаркт, и меня привезли в больницу, где объявили умершим по прибытии… да… умершим! И все же я жив, жив милостью Божьей и стараниями доблестных медиков. И как символично, как правильно получилось, что я возвращаюсь к своему служению именно в этот день, когда мы празднуем Вход Господень в священный город Иерусалим, куда Иисус прибыл, заранее зная, что земное Его служение подходит к концу. И случилось так, что Его предали, и Он претерпел страсти и принял страдания на кресте за нас, грешных, дабы мы знали, что через смерть во Христе мы обретем вечную жизнь. Я сам сегодня – живое чудо. Человек, воскресший из мертвых… Следующее воскресенье, день Святой Пасхи – самый важный и светлый день во всем христианском мире, день воскресения Господа нашего Иисуса Христа, когда мы празднуем победу жизни над смертью. И чтобы возблагодарить Всевышнего за чудо моего возрождения и вознести хвалу Господу нашему и Спасителю, я отслужу мессу в Соборе святого Патрика в этот благословеннейший из всех дней, в Пасхальное воскресенье…
просто ком в горле. Я не вижу ни одного человека без слез на глазах. Кардинал Летерман плачет в открытую, не стыдясь своих слез, как и все мы, и он улыбается, благословляя людей по дороге к машине. Вот он садится в машину. Вы сами слышите, уважаемые телезрители, улица все еще погружена в тишину. Вы сами видите, ничто даже не шелохнется. Люди в прямом смысле слова застыли в благоговении перед этим выдающимся человеком, которого любят и уважают повсюду, потому что он служит не только Господу Богу, но и всему миру. Автомобиль медленно отъезжает от тротуара, и… Боже мой, уважаемые телезрители, люди отделяются от толпы и кладут пальмовые ветви под колеса его машины. Я работаю на телевидении уже тридцать лет, но такое вижу впервые. Автомобиль едва движется. Мужчины, женщины, дети… Они выходят на середину проезжей части и кладут на дорогу пальмовые ветви. Я в жизни не видел такого великого проявления всеобщей любви, и надо ли говорить, что нет человека, который заслуживает этого больше, чем кардинал Летерман. На всей Пятой авеню, насколько хватает глаз, люди кладут на дорогу пальмовые ветви и склоняют головы, когда мимо них проезжает машина, и кардинал благословляет их из окна…
смотрел, как машина кардинала Летермана медленно едет по Пятой авеню, а потом на экране возникла заставка с эмблемой службы новостей, и студийный диктор объявил, что это был специальный выпуск программы с прямым включением с места событий, а потом голос диктора превратился в неразборчивый гул, и Гарри смотрел прямо перед собой, уже не слушая, не обращая внимания…
все бубнил и бубнил, но Гарри осознавал только гулкую пустоту, что разрасталась у него внутри, и как будто сжимала горло невидимой петлей, и тащила его в тошнотворную скрежещущую черноту, в бездонную яму. Он прижал руки к животу, безотчетно пытаясь закрыть дыру, разорвавшую его нутро, и остановить дующий сквозь нее ветер.
смотрел на экран, прижимая руки к животу, целую вечность, короткую, страшную вечность. На экране мелькали картинки, одна реклама сменяла другую, но он их не видел, не слышал. Просто смотрел. Из пустоты в пустоту. Из ямы в яму – из концовки в начало…
очень медленно. Пустота сделалась глубже. Яма сделалась глубже. Во рту появился противный свинцовый привкус. Первое движение было болезненным. Он застыл. Голова закружилась. Он еще крепче прижал руки к животу. Все-таки сдвинулся с места. Схватил пиджак. Вышел из дома.
вот опять, вот опять, вот опять, вот опять – город и бесконечная поездка в метро – вытирать промокашкой – а там уже недалеко до спортивной площадки, и бита глухо ударилась о землю, и Гарри, который был на позиции правого полевого, бросился за мячом. Тренеры «Свенсонов» кричали, размахивая руками, бегите, сукины дети, бегите, и игрок на третьей базе уже коснулся отметки, а игрок на второй был по полпути к базе, и тут Гарри подпрыгнул, почти взлетел в воздух, вытянув над головой руку в перчатке, и врезался в сетчатое ограждение на долю секунды раньше мяча, который с глухим ударом воткнулся в перчатку. Гарри отскочил от забора, двумя руками прижимая мяч к животу, грохнулся на бетонированное покрытие, перекатился, поднялся на ноги и бросил мяч первому бейсмену, который легко отыграл свою базу и отдал передачу точно в руки второго бейсмена, и трипл-плей состоялся за считаные секунды. «Свенсоны» и их болельщики в полном составе застыли с отвисшими челюстями. Уходя с поля, Гарри улыбался до ушей, и его товарищи по команде, и все болельщики «Кейси» вопили, свистели, и наперебой хлопали Гарри по спине, и бросали в него перчатки, а когда Гарри вышел на биту, питчер злобно уставился на него и запустил первый мяч ему прямо в голову, Гарри даже не шелохнулся, только отдернул голову и улыбнулся питчеру, «Кейси» возмущенно вопили, обзывая подающего гадом и тухлым охотником за головами, «Свенсоны» кричали, не отбил – иди в аут, и вторую подачу Гарри отбил неважно, зато на третьей влупил со всей силы, и мяч пролетел высоко над головой центрального полевого и усвистел в самый дальний угол поля, и тренеры «Кейси» махали кепками своим бегущим на базах, мол, поднажали, ребята, бежим, и Гарри рванул на вторую базу, потеряв на бегу кепку, и увидел, как тренер машет ему, давай дальше, и еще поднажал, миновал третью базу и коснулся домашней пластины, когда второй бейсмен подобрал мяч в зоне шорт-стопа и швырнул его над головой кэтчера, который просто стоял столбом, и мяч улетел в ограждение, и товарищи по команде вновь окружили Гарри, и болельщики тоже, они кричали, хлопали его по спине и радостно свистели, и Гарри видел, что они им гордятся, и сам тоже гордился собой, он улыбался, смеялся и кричал вместе со всеми, он прислонился к серому сетчатому ограждению, и оно было холодным, а он смотрел на серую дорожку и на серую бетонированную игровую площадку, смотрел на небо, которое становилось латунно-серым, и солнце садилось, тускнело, поднялся ветер, и Гарри внезапно пробрал озноб, он стоял, вжавшись в серое сетчатое ограждение вокруг площадки, смотрел на поле, сквозь поле, и понимал, что такого не может быть, он не мог возвратиться на десять лет назад, но оно было – было, – и как он ни старался мысленно повернуть время и изменить точку отсчета, все равно выходили те же самые десять лет, но теперь в том «тогда» десятилетней давности что-то было не так, и он пытался понять, в чем тут дело, но безрезультатно, и сколько еще он продержится, сопротивляясь, и знать бы еще, чему именно сопротивляться, и он смотрел в серую хмарь, что сгущалась вокруг, и буквально физически ощущал, как она проникает под кожу, и не важно, что тогда было, а чего не было, он все равно оставался по эту сторону ограждения, и ему никогда не попасть на ту сторону…
никогда! это уже очевидно, неоспоримо, и безысходная серость – тому подтверждение, и Гарри все-таки оторвался от серого ограждения и пошел прочь от серой площадки, пошел по серой улице, его глаза видели каждую трещинку, каждую выбоину в асфальте…
он спустился по серым бетонным ступеням, усыпанным окурками и пережеванной жвачкой, спустился в серую яму метро – вот опять – одиноко доехал до конечной, вышел под конец дня в серый ветер, продувавший насквозь издевательский Кони-Айленд, встал на набережной лицом к ветру и уставился на горизонт, где серое небо смыкалось с серой водой, и серые волны у него под ногами накатывали на серый мокрый песок, он стоял, опираясь о парапет, стоял целую вечность, еще одну вечность, его бил озноб, но он не желал быть причастным к этому серому холоду и стоял, спрятав руки в карманы, сжав кулаки, и смотрел на сплетение серых теней, пока его вновь не окутала темнота.
Он пошел сквозь сгущавшийся сумрак и насмешливое сияние древних карнавальных огней, до сих пор кое-где освещавших популярный когда-то парк аттракционов. У него было странное ощущение: словно он оказался среди руин древней истории, потерялся в пространстве и времени, – он смотрел на растрескавшиеся, сплошь заклеенные афишами фасады закрытых павильонов, смотрел на темные аттракционы и вспоминал смех и веселье из прошлой жизни, давным-давно прожитой, но вспоминал как бы со стороны, будто в той, другой жизни смеялся, сияя от радости, вовсе не он, а какой-то совсем незнакомый ему человек. Ему вспоминалась пенная шипучка, и бабушка с дедушкой, и соленые ириски, но это были чьи-то чужие воспоминания, воспоминания кого-то, кто до сих пор жил в тех счастливых давних временах. Может быть, свет сохранившихся в парке огней был по-прежнему ярким и разноцветным, как в те стародавние времена, но ощущался он серым, этот свет не пронзал темноту, а только подчеркивал линии трещин на асфальтовой дорожке.