[174]. Пиромания рубежа веков явно смаковала этот формальный парадокс. Д'Аннунцио в романе «Огонь» (1908) дает характерное описание огненного миража, порожденного отблеском солнца в зеркале венецианской лагуны. Существенно, что сам эффект огня создается за счет умножения, отражения «вокруг глубокого зеркала, умножавшего чудеса», по выражению Д'Аннунцио. Сам эффект огня возникает отчасти за счет миметических процессов, вводящих дублирование и искажение: «Удивленные глаза не отличали больше ни контура, ни качества составных частей, все они, подвешенные в вибрирующем эфире, были зачарованы подвижным видением, в котором формы жили ясной и текучей жизнью; пучки пламенеющих стеблей с непрекращающимся треском сходились в зените и распускались розами, лилиями, пальмами, создавая воздушный сад, беспрерывно саморазрушавшийся и возобновлявшийся во все более пышном и странном цветении» (Д'Аннунцио б. г. 95–96)
Любопытно, что очертания, возникающие в этом огненном мираже, те же, что в танцах Фуллер, — это прежде всего растительные формы, легко создаваемые вращением.
Формы эти оживают в огне, танец же является знаком такого метаморфического анимизма, как, например, в описании пожара у Рашильд: «Алые потоки вихрями спускались с потолков, где лепнина и розетки оживали, наделенные фантастической жизнью. Все жестикулировало. Золоченая и разрумяненная мебель танцевала в странном танце, сдвинутая с места могучими руками» (Рашильд 1897:374).
В огне формы оживают и удваиваются, они анимируются, приобретая отчетливый оттенок двойничества. Горящее тело всегда как бы находится рядом с самим собой, вне «места» своего обычного расположения. Не случайно в древности существовали представления о пламени, встающем над головою героев, как проявлении их демонических двойников[175].
Это двойничество связано с тем крохотным промежутком времени, в который вписывается отлетающая от тела огненная форма. Огонь функционирует как исчезающая в пространстве и времени память, ведь каждый фрагмент его неуловимого тела значим лишь в той мере, в какой он родился при разрушении тела, в какой он несет память об этом разрушении. Но эта «память» о разрушении — не просто нечто исчезающее, но, как подобает памяти, постоянно возобновляющееся, воистину манифестирующее становление. Во втором описании Танца Огня каждое исчезновение огня в дыме — некое вторичное превращение знака, еще одно указание на разрушение (разрушение самого огня) — вызывает новую его вспышку. Огонь как будто сам порождается через собственное исчезновение. Исчезновение с неизменной повторяемостью выступает как источник явления Кроме того, отлетание огня от центра сочетается с неудержимым стремлением к центру. Огонь действительно центростремителен и центробежен одновременно[176].
Время играет большую роль в этой игре явлений и сокрытий по нескольким причинам. С одной стороны, движение складок тканей всегда манифестирует только прошедшее и будущее, их настоящее эфемерно, как эфемерен статус любой репрезентации. Кеннет Кларк заметил по поводу складок на одежде античных скульптур: «Драпировка, облегающая плоскость или контур, подчеркивает вытянутость или поворот тела; развевающаяся драпировка делает видимой линию движения, через которую тело только что прошло. Драпировка, выявляя линии сил, указывает на прошлое и возможное будущее любого действия» (Кларк 1956:245).
Линии сил или «видимая линия движения» в реальности не существуют, они являются порождением аккумуляции прошлых моментов в рисунке драпировок. Драпировки действуют как симулякры, отлетающие от тела, но не исчезающие мгновенно, а как бы накапливающиеся в самой материи тканей в виде линий. Делез заметил по поводу симулякров у Лукреция (которые исходят из тела подобно вибрациям и излучениям Ледантека), что их связь с тем телом, которое они репрезентируют, укоренена во времени, в скорости производства этих симулякров. Поскольку симулякр репрезентирует лишь кратчайшее, неуловимое для восприятия мгновение, он остается невидимым для глаза: «Таким образом, симулякр чувственно не воспринимаем, воспринимаем лишь образ, который несет качество и который состоит из очень быстрой последовательности, из совокупности множества идентичных симулякров» (Делез 1969:371).
Линии, прочерчиваемые движением в ткани, принадлежат именно образу. Но это означает, что вибрация тканей отсылает к чему-то необнаружимому в самом теле. Само определение драпировок Фуллер как усилителя, делающего видимым невидимое, предполагает некое отсутствие, некую неполноту в самом теле, компенсируемую наличием тканей. Ткань, вуаль, отделяющая нас от тела, раскрывает в теле нечто без нее не обнаружимое. Сокрытие тела делает возможным видение. Но тело выявляет нечто к нему уже непосредственно не относящееся, нечто существующее вне его или данное ему в виде отсутствия (вроде «центра» Дункан)[177].
В танце Фуллер ткани вибрируют из центра, вписанного в тело танцовщицы, но вместе с тем они не повторяют контуров тела. Тело, выявляя себя в движении драпировок, полностью исчезает за ними, исчезает за репрезентацией вибраций, которые телом не являются, которые в каком-то смысле внешни по отношению к нему. Жак Деррида, обсуждая драпировки, отлетающие от тела как некие parerga по отношению к телу как ergon'y, заметил: «Отсутствие или квазиотделение проявляются внутри произведения (или, что то же самое, когда речь идет об отсутствии, не проявляются) не потому, что они [одежды] отделяются, а потому, что они отделяются с трудом. В parerga их превращает не просто их положение внешнего привеска, они связаны с отсутствием внутри ergon'a структурной связью» (Деррида 1978:69).
Эта структурная связь с неким зиянием внутри «привязывает» драпировки к отсутствию в теле[178], а в случае с Фуллер эта связь устанавливается с неким вибрирующим центром. Отлетающие ткани порождают само понятие центра как место встречи вибраций — то есть как некое пустое пространство — отсутствие.
Существенно, что ткани в танце Фуллер не отражают форму тела. Именно потому, что они автономны от всякой скрытой в них телесной формы, они репрезентируют вибрации как таковые, ритм как таковой. В постклассический период ткани начинают играть в изображениях роль не меньшую, чем тело. Постепенно происходит процесс их автономизации от тела. Согласно замечанию Анн Холландер, «природа человека и природа одежды отныне не рассматривались как восходящие к единому источнику» (Холландер 1980:15). Одежды в отличие от тела начинают репрезентировать духовную субстанцию и приобретают как бы большее благородство, чем грешная и смертная плоть[179]. Но для того, чтобы репрезентировать духовное, а не телесное, ткани должны нарушать отношения простой имитации по отношению к телу. Они должны обрести ту независимость по отношению к скрытому в них телу, которая характеризует их, например, на полотнах Эль Греко[180]. Ткани, первоначально осмысливаемые как «двойник», как «демон», как симулякр тела, постепенно заменяют свой собственный оригинал. Диаграмматичность в них окончательно порывает с традиционной семиотикой. Означающее больше не отсылает к телу как означаемому. Комплекс ткани — тело, возникающий как диаграмматическая машина, начинает работать в непредвиденном режиме, отрицающем сдвоенность конституирующих ее частей. Ткани должны перестать репрезентировать что-либо иное кроме самих себя. Гипнотический эффект, который производит движение складок (близкий гипнотическому эффекту пламени), отчасти связан с этим саморазоблачением репрезентативности. Ведь по своей природе складки тканей должны, казалось бы, обнаруживать что-то лежащее за ними вроде тела, или хотя бы некую формирующую их абстракцию-вроде линии сил или следа движения. Но след сил и движения оказывается лишь нерепрезентативной диаграммой.
Олдос Хаксли оставил интересный документ, описание своих ощущений, возникших в результате употребления мескалина. Чувственный мир под воздействием наркотика изменился, и в нем неожиданно большое место заняли складки тканей. По сравнению с нищетой гладкой видимой плоти складки предстали как некое буйство фантастической экспрессивности. По мнению Хаксли, интерес складок заключается как раз в том, что они «нерепрезентативны» (non-representational). Они странны, абстрактны, излишни, но только не репрезентативны: «Для художника, как и для того, кто принимает мескалин, драпировки — это живые иероглифы, которые с какой-то странной экспрессивностью выражают невыразимую тайну чистого бытия» (Хаксли 1959:29).
Именно поэтому танцовщица, исполняющая серпантинный танец, может быть кем угодно, но только не самой собой. Малларме задолго до Хаксли назвал Лои Фуллер «иероглифом», который может принимать обличие разных элементарных форм, который может быть бабочкой, цветком, чем угодно, но только не танцовщицей. Становление выражает себя в формах аннигиляции телесности. Хайдеггер, комментируя Парменида, заметил, что Бытие дается нам неотрывно от его забвения в виде некой двусторонней складки, на которой небытие, темнота неотделимы от света и Бытия (Хайдеггер 1984:87). Огонь постоянно дублируется исчезновением, невидимым, неявленным. И ткань, полет ее складок — хорошая тому метафора.
И это вновь возвращает нас к тропизму между серпантинным танцем и кинематографом. Кинематографический образ по своей «онтологии» оказался созвучен образам хореографии Фуллер. Он также возникает как совокупность множества мгновенных симулякров, отделяемых от тела со сверхвысокой частотой (24 симулякра в секунду). Но, что самое важное, он также манифестирует бытие в формах аннигиляции телесности. Правда, в хореографии Фуллер исчезновение тела и подмена его некой образной фикцией, неким мистическим «излучением» составляет основной сюжет танцев. В кино дело обстоит иначе. Фикция, подменяющая тут тело, старается скрыть свою фиктивность. В этом смысле танец Фуллер откровенней и наглядней выражает парадоксы репрезентации, которым причастен и кинематограф.