Демон Максвелла — страница 38 из 75

Поэтому я предпочитаю уклониться от последующих мероприятий этого дня. С самым угрюмым выражением лица стараюсь никому не попадаться на глаза. Меня обуревает такой глубокий и всепроникающий страх, что под занавес я даже перестаю бояться. Я ощущаю себя отлученным, и это отлучение постепенно становится единственной опорой, за которую я могу ухватиться. Эта скала отлучения сильнее страха, веры и самого Господа Бога. Она сверкает передо мной драгоценным камнем, и все происходящее лишь отражается в отшлифованных гранях этого бриллианта. А поскольку мы отмечаем день рождения страны, то эта линза в основном сфокусирована на нашей нации, вынуждая меня, как патологоанатома, склонившегося над микроскопом, лицезреть ее упадок и деградацию.

Ранее закамуфлированные пороки теперь раскрываются передо мной с очевидностью ножевых ранений. Куда бы я ни обращал свой взор, повсюду вижу признаки слабости и отчаяния. Я вижу это в порочных мачообразных ухмылках мужчин и расчетливо-зеленых глазах женщин. Я вижу это за барбекю в подростковой жадности, с которой дети дерутся за лучшие куски мяса лишь для того, чтобы потом бросить их недоеденными на опилки. Это проявляется в старых шутках, звучащих у пивного бочонка, и фальшивом исполнении под гитару старых хитов.

Я вижу это в ожесточенном проталкивании машин по дороге на салют, когда все современные механизмы гудят и воют с обреченностью варварского Рима. Но отчетливее всего это проявляется в эпизоде, участниками которого мы становимся на обратном пути.

Зрелище оказывается настоящим испытанием для всех присутствующих. Слишком много народа, слишком мало места, к тому же вход на стадион запружен пацифистами, требующими прекращения войны во Вьетнаме, которые воинственно кричат в мегафоны и размахивают плакатами. Футбольный стадион 4 июля 1970 года — не лучшее место для демонстрации антиамериканских плакатов и маоистских лозунгов, поэтому вполне естественно, что у этой шумной группировки тут же возникают противники столь же тупые и напористые, сколь длинноволосы и наивны протестующие. Полемика перерастает в стычки, стычки в драку, и тут уже появляется полиция. Мы разворачиваемся и направляемся обратно к автобусу Доббса, чтобы смотреть оттуда.

Женщины и дети устраиваются на срезанной задней части автобуса, чтобы видеть небо, мужчины остаются внутри, пробуя запасы Макелы и продолжая дневные споры. Макела старается на меня не смотреть. Рука у меня тикает, а в голове пустота.

На протяжении всего зрелища продолжают подъезжать и отъезжать полицейские машины, увозя демонстрантов и усмиряя пьяных. Дэви говорит, что все это стыд и позор для Америки. Макела заявляет, что это всего лишь первая ласточка, предвещающая куда как большие беды. Доббс возражает обоим, величественно утверждая, что эта демонстрация свидетельствует лишь о том, насколько свободно и открыто наше общество, и что в ткань нашего коллективного сознания вплетены корректирующие процессы, доказывающие действенность американской мечты. Макела смеется: действенность? Где же она действует? И требует привести хотя бы один пример этой действенности.

— Да, например, прямо здесь и сейчас, — дружелюбно откликается Доббс. — В области равенства.

— Ты что, шутишь? — выкрикивает Макела. — Какое равенство?

— Ты только посмотри, — и Доббс разводит в стороны свои длинные руки. — Вот мы все сидим в автобусе.

Все разражаются смехом, даже Макела. Каким бы бессмысленным ни было это заявление, оно вовремя кладет конец полемике. Оркестр в отдалении заканчивает исполнение «Янки-Дудл», а небо озаряется финальными залпами. Довольный своим своевременным дипломатическим ходом, Доббс разворачивается, включает двигатель и направляет автобус к выходу, чтобы обогнать толпу. Макела откидывается на спинку кресла и качает головой.

Однако это еще не конец. По дороге со стоянки Доббс задевает новенькую белую «малибу». Ничего особенного. Доббс выходит из автобуса, чтобы осмотреть повреждения и извиниться, и мы следуем за ним. Повреждение ерундовое, и парень ведет себя дружелюбно, но его жену вдруг охватывает ужас при виде всех этих странных типов, вываливающихся из автобуса. Она шарахается от нас, словно мы исчадия ада.

У Доббса при себе нет ни прав, ни денег, поэтому Макела достает свои вместе со стодолларовой купюрой. Парень смотрит на царапину на своем бампере, потом переводит взгляд на широкие плечи и обнаженную грудь Макелы и говорит: «Да брось ты! Ерунда. Со всяким случается. Я разберусь». И вместо того, чтобы взять деньги, даже пожимает руку Макеле.

Небо покрывается паутиной последних ракет, и со стадиона доносится многотысячный вздох толпы. Мы уже прощаемся и собираемся расходиться по своим транспортным средствам, когда женщина вдруг охает, каменеет и, прежде чем кто-либо успевает броситься к ней на помощь, падает на асфальт.

— О Господи! — бросается к ней муж. — У нее припадок.

Дрожа, как молодое деревце под порывами урагана, она изгибается в руках своего мужа, складываясь чуть ли не вдвое. Тот истерически трясет ее, пытаясь привести в чувство.

— С ней уже несколько лет такого не было. Это все из-за грохота и полицейских мигалок. Помогите! Помогите!

Женщина вырывается из его рук и с воем начинает метаться на асфальте, словно пытаясь впиться зубами в землю. Макела опускается на колени.

— Надо что-то сделать, чтобы она не прикусила себе язык, — замечает он. Я вспоминаю, что Гелиотроп тоже страдает эпилепсией и ему уже не раз приходилось помогать ей во время припадков. Он приподнимает мечущуюся голову женщины и вставляет ей между зубов средний палец.

— Надо протолкнуть немного...

Но ему не удается это сделать. Она сильно кусает его за палец, и он отдергивает его назад с непроизвольным шипением:

— Ах ты, сука!

И тут парень вдруг звереет и становится еще страшнее, чем его жена. С диким воплем он отшвыривает лежащую на его коленях женщину и бросается на Макелу:

— Ну ты, ниггер, думай, что говоришь!

Этот крик разносится по стоянке громче, чем выстрелы ракетниц и усиленные мегафонами призывы пацифистов. Все замирают. Посторонние люди в радиусе пятидесяти ярдов останавливаются и оглядываются, пронзенные реверберацией. Судороги у женщины прекращаются, и она, словно избавившись от какого-то демона, с облегчением вздыхает.

Однако теперь этот демон вселяется в ее мужа. Он неистовствует, тыча Макелу в грудь:

— Ты что, совсем офонарел, скотина?! А? Пихать свои грязные пальцы в рот моей жене! Ты что себе позволяешь?

Макела не отвечает и поворачивается к нам, говоря всем своим видом: «Ну и что тут можно сказать?» Мы встречаемся с ним глазами, и я отворачиваюсь. Я вижу, как с задней части автобуса за происходящим наблюдают Квистон и Перси. Квистон снова выглядит испуганным и неуверенным. Глаза Перси, как у Макелы, горят темным огнем искреннего изумления.

На часах уже начало первого, когда мы наконец сворачиваем к нашей ферме. Мужчины мрачно молчат, дети плачут, женщины раздражены. Лишь к часу ночи сборы завершаются, и люди начинают разъезжаться по домам. Бетси и дети ложатся спать, а мы с Макелой отправляемся в его автобус и до рассвета слушаем старые записи Бесси Смит. Перси похрапывает на полосатом матраце. Сверчки и цикады трещат и поскрипывают, как несмазанные подшипники.

Когда сквозь листья деревьев начинает просачиваться свет, Макела встает и потягивается. Мы давно уже молчим — говорить больше не о чем. Он выключает усилитель и замечает, что пора браться за дела.

Я говорю, что он не смыкал глаз уже сорок восемь часов, и спрашиваю, не хочет ли он поспать. Но я знаю, что он не в состоянии это сделать. Более того, я опасаюсь, что мы вообще никогда больше не сможем насладиться этим благословенным отдыхом, сплетаемым из рукава любви.

— Не бойся. А нам с Перси пора двигаться. Хочешь с нами?

Стараясь не смотреть ему в глаза, я говорю, что еще не готов сняться с места, и прошу его не исчезать. Потом поднимаюсь по склону и открываю ему ворота. Он выезжает, останавливается, выходит из автобуса, и мы обнимаемся. Я стою на дороге и смотрю, как его огромный катафалк сворачивает на дорогу. Потом мне кажется, что в заднем окошке появляется лицо Перси, и я машу ему рукой.

Однако мне никто не отвечает.

Покрытая росой ферма отдыхает после вчерашнего нашествия. Повсюду царит разгром: везде валяются бумажные тарелки и стаканчики. Яма для костра переполнилась, и угли прожгли на лужайке огромное черное пятно. Фасоль Бетси погибла, так как кто-то в пылу празднества оборвал все веревочки, которыми она была подвязана.

Однако самое жалостное зрелище представляет собой флаг. Шест склонился так низко, что золотая тесьма волочится по стружке и кучам навоза. Я подхожу ближе и замечаю спящего в фургоне кузена Дэви. Я пытаюсь расшевелить его, чтобы он помог мне снять и убрать флаг, но он только глубже зарывается в свой спальник. Я сдаюсь, перелезаю через изгородь и бреду по стружке, чтобы осуществить это самостоятельно. И тут происходит последняя сцена этой истории.

Я стою на четвереньках у основания шеста и проклинаю затянутый узел — «Да благословит Господь этот чертов узел!» — потому что мои толстые пальцы не могут справиться с тонкой бечевкой, я размышляю о Перси и о предложении Макелы, и вдруг все небо покрывается ослепительно яркими свежеумытыми звездами.

И я понимаю, что проклятие обернулось благодатью. Потому что эти звезды являются глашатаями ответа небес. И благословен даже проклятый узел. Ревут фанфары. Звенят арфы. Я утопаю в опилках, не сомневаясь в том, что на небесах наконец-то выкликнули мой номер.

С чувством глубочайшего благоговения я ощущаю, что меня вновь осеняет свет Божий. Я отрекаюсь от своего отречения. Бежать в Канаду? Да никогда! Я готов на все, только прости меня! Над головой раздается раскат грома, и я оборачиваюсь как раз в тот момент, когда Он выпускает последний очищающий разряд молнии. Вид Его ужасен, борода развевается, как янтарное море ржи, глаза горят, как артиллерийские вспышки над Потомаком.